Незваный, но желанный
Часть 17 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вот только истерики сейчас не хватает. Налив в стакан из стоящего на столе графина воды, я велела:
— Выпейте. И давайте по порядку вчерашний день восстановим во всех подробностях. С самого утра. Во сколько пробудились? Чем занимались?
Говорила в основном старшая. Ничего вчера ужасного финала не предвещало. Обычный день был. Проснулись ближе к полудню, на ярмарку не пошли, визитеров не принимали. Дульсинея вообще сказалась нездоровой, так до заката в постели и провела. Вечером в дамской столовой отужинали втроем. Часов около шести Гаврила Степанович явился. В каком настроении? Уж не в благостном. Спросил, где Дуська, из спальни ее вытащил. Нет, ножа никто при актерке не заметил. Нож? Этот? Нет, впервые его видят. А после и Маша, и Нюта, и маменька по своим горницам разошлись. Нет, в музыкальный салон даже не заходили. О смерти хозяина сообщил им господин Хрущ, и он же дамское крыло отпирал. Письмо? В библиотеке? Нет, барышни ничего не писали. Маменька? Не уверены. У нее спросить надобно.
Старательно скрипя пером по бумаге, я без остановки сыпала вопросами.
Дульсинея? Хорошая девушка, то есть не самая гадкая из возможных. Неряха, правда. Поет хорошо и танцует, веселая. Хоть бы ее, страдалицу, не строго судили. Потому что…
Тут барышни Бобруйские опасливо переглянулись и тему замяли.
Теперь? Да какие там планы, Анна Гавриловна родственниц не обидит. Заживут. Папенька-то тюремщик на том свете, освободились они. И Машеньке теперь идти под венец с нелюбимым не нужно, и Нюте постриг не грозит. Какой постриг? Бобруйский собирался младшую в монастыре запереть. Да, да, потому что наследница прадеда-миллионщика. Ежели бы она замуж пошла, денежки бы супругу достались, а монахиня капиталы по закону семье оставляет.
«Ловкий какой купчина», — подумала я без восторга, а вслух спросила, успел ли покойный обитель для дочери присмотреть.
— Успел. — Мария Гавриловна поморщилась от тычка локтем младшей сестрицы, — жуткое место. Чаща кругом непролазная, болото. Маркиза как-то от горничной убежала, так боялись, что ее медведь в лесу задрал.
— Маркиза?
— Болонка наша.
Никаких следов собачки в дамском крыле я не заметила, но спросила о другом:
— Вы всем семейством монастырь посещали?
Ответила Анна:
— Родитель всем в городе рассказал, что мы на воды отправляемся, а сам нас в Ингерманландию повез.
На Мокшанские болота? Это ведь от столицы недалеко. Поэтому семейство в столице на обратный поезд садилось. Но каков ловкач!
— Почти два месяца мы при монастыре жили, пока папенька с настоятельницей переговоры вел, — сказала Маша. — Кошмар! Я неделями не могла ни с одной родной душой словечком перекинуться. Думаете, здесь была тюрьма? Да в сравнении с обителью — курорт новомодный!
Терпеливо выслушав жалобы, я на всякий случай эту историю выспросила в деталях. Большой монастырь, даже огромный, бревенчатый забор аршинов в пять высотою. Марии за забор ходу не было, потому как с собаками не положено, ее поселили в лесной избушке. Горничная при ней еще осталась, ну и животина упоминаемая. Бобруйского же с младшей дочерью в обитель допустили. Нюта о том рассказывала без охоты. Жила в келье, постилась. От этого исхудала до безобразия. Через довольно продолжительное время отец сообщил, что обо всем договорился. Девушка бросилась ему в ноги, умоляя передумать. Он мольбам не внял и оставил бы младшенькую в Ингерманландии, если бы не миллионы ее наследные. Дарственную вследствие пострига требовалось по закону оформить. Монастырю, по тому же закону, отходила десятина, но Гаврила Степанович планировал ее крючкотворством несколько уменьшить.
Тут в кабинет явилась Нинель Феофановна, чем избавила меня от необходимости выслушивать новый поток жалоб. Я поблагодарила девиц за беседу и попросила хозяйку проводить меня к госпоже Бархатовой.
Вдова тоже писем не писала, о чем сообщила по дороге в обширный винный погреб, где содержалась арестантка. Кроме запоров с засовами дверь стерегла пара рослых лакеев.
— Это не я! — закричала Дульсинея, увидев меня на пороге. — Не я убила!
Дрожащая болонка у нее на руках тявкнула, видимо сообщая, что и не она.
— Маркиза! Вот ты где! — всплеснула руками Бобруйская.
Актерка, выбравшись из вороха сваленной на полу мешковины, отдала ей собачку с неохотой. Это было понятно, подвальный холод пробирал до костей, и одежда Дульсинеи от него не спасала. Скудная она была, одежда, и в основном из черной хромовой кожи. Ботфорты только, кажется, замшевые, ну и рукавицы, явно по стилю не подходящие и надетые для тепла.
— Собачка замерзла, — сказала я вдове. — Вы, Нинель Феофановна, в комнаты отправляйтесь, пока я подозреваемую допрашивать буду.
Когда хозяйка ушла, Дульсинея подняла с пола лоскут мешковины и закуталась в него.
— Экая ты дура, — вздохнула я, набрасывая на себя другой. — Почему не сбежала? Предупреждала ведь.
— Потому что дура, — согласилась девица. — Думала… Эдуард мерзавец… Эх…
Батарея пустых бутылок у стены заставляла предположить, что в тепле страдалицу немедленно развезет и допроса не получится. Так что придется и мне потерпеть. Энергично похлопывая себя по плечам, я пообещала:
— Ответишь на вопросы честно и по существу, в другое место отправлю.
— Валяй!
Она действительно умом не блистала, но это еще с нашей прошлой беседы понятно было. Муж сбежал из дома Бобруйских еще во время бала, а Дуська отчего-то решила, что прекрасно и без него проживет. Подумаешь, баре странненькие, Гаврила Степанович кобель извратный. Ну и кобель, и что. Дуська давно смекнула, что все его привычки палаческие суть притворство, понарошка. Жестко любил, чтоб со страстью, чтоб ах! Нож? Ее игрушка. Почему прятала? Напротив, махала им грозно, когда барин ее из спаленки в гнездо свое порочное волок. Потому что сопротивлялась. Ага.
— Как тебя там… Геля?
— Евангелина.
— Брось! Ну ты, конечно, лисица! Барину когда новость про надворную советницу принесли… Холодно… Ладно, по существу. Переоделась я, значит, к вечеру в сбрую. Есть не хотела. Во-первых, боялась, что ведьмы эти мне сызнова в кушанье что подсыплют. Третьего дня дристала от ихних… Твари, в общем, зловредные. Гаврила свои насилия африканские исполнил, в логово привел. Там, по обыкновению…
— Нож куда дела?
— Бросила куда-то. Нет! В кровать метнула, он в деревяшку вонзился. Эффектно получилось.
Я кивнула, припомнив отметину на одном из столбиков.
— В какой момент ты его душить стала?
— В тот самый, — пояснила девица, хихикая моему смущению. — А когда все завершилось…
— Чем душила?
Дульсинея распахнула мешковину, продемонстрировав шелковый поясок на голом животе.
— Этим. Барин доволен остался. То-се, трали-вали. Тут меня приперло, ну, понимаешь. Живот скрутило, пришлось в уборную отлучиться.
— В какую?
— Там по коридору из розовой гостиной дверца.
Она отсутствовала не дольше получаса, а когда вернулась, Бобруйский уже не дышал, из груди его торчал нож.
— Дальше как в тумане. Дверь-то я заперла, понимаешь? И отперла потом. Чародейство, не иначе.
— Понятно.
Выглянув за порог, я сказала лакеям:
— Извольте госпожу Бархатову в приказ отвезти. Погодите, мы сперва с нею на второй этаж за пристойной одеждой поднимемся.
Сопровождать промерзшую актерку нужды не было, но мне хотелось еще раз по дамским гардеробным пройтись, узнать, на чьей манжете черепаховой пуговки недостает.
Опьянение Дульсинею настигло в ее спальне. Не слушая увещеваний, она растянулась на кровати и погрузилась в сон.
— Баб надо кликнуть, — решил один из лакеев, — пусть ее такую облачают.
— Им не впервой, — согласился второй и, вытащив из кармашка ливреи свисток, дунул в него.
Звука я не услышала, но через пару минут на пороге возникла барышня в крахмальном передничке. Слуги принялись за свое дело, я занялась своим. Платьев у дам Бобруйских было изрядно, я даже слегка утомилась, их перебирая, в носу свербело от запаха лаванды, в глазах рябило от многоцветия тканей. Находок оказалось целых три. Черепаховая пуговка покинула манжету строгого шерстяного костюма Марии Гавриловны, кроме того, что висел он в ее гардеробной, по размеру подходил только дебелой сестрице. В шкапу Нинель Феофановны нашлась пара милейших младенческих башмачков, называемых также пинетками. А у Анны Гавриловны под шляпной картонкой лежало сложенное вчетверо письмо.
Думать о том, что все это нелепо, неправильно и даже глупо, я себе до поры запретила. Не отвлекайся, Попович, работай.
Заглянув к Дульсинее и убедившись, что актерку одели и теперь под руки ведут на выход, я позаимствовала ее пустой дорожный саквояж, в который сложила коричневое шерстяное платье и башмачки. Письмо много места не занимало, оно отправилось в мою личную сумочку. Нет, за кого они меня принимают? Одну или две подсказки я не замечу? Зачем таким ворохом заваливать? Ежу понятно станет, что играют с ним, к выводам подталкивают. А я не еж, я надворный советник. А они… Ну ладно, может, и не во множественном числе, а он или она. Не суть. Они как раз меня за дурочку держат.
В шесть часов пополудни, то есть вечером, Семен Аристархович Крестовский изволил покинуть опочивальню, а точнее залу, названную «диванной», на первом этаже бобруйского терема, и потребовал от меня отчета о проделанной работе. К тому времени я успела опросить всех домочадцев, два десятка слуг и некоторых посетителей, являвшихся почтить покойника. Я так устала, что даже огрызнуться начальству сил не было. Он, впрочем, не настаивал. Сон его не освежил, под глазами Крестовского залегли серые тени, лицо осунулось, он прихрамывал и зевал.
— Что ж, Евангелина Романовна, — сказал он, отказавшись от предложения вдовы отужинать по-семейному, — на сегодня служба наша окончена.
Спорить я не стала, все силы на другое уходили. Покинули они меня, когда мы с Семеном Аристарховичем, миновав Гильдейскую улицу, уже повернули на площадь. Там я крепиться перестала и, обняв фонарный столб, извергла в грязь содержимое желудка.
— Геля!
— Отойди! — прикрикнула я и сызнова скорчилась в спазме. — Гадость! Какая нечеловеческая гадость.
Крестовский подождал, пока я полностью очищусь и кивнул на вывеску ресторации.
— Зайдем?
— Это не от покойника, — оправдывалась я, бредя мимо пустых торговых рядов.
— Осмотр тела, Евангелина Романовна, вы на удивление четко провели, без обмороков. — Он пропустил меня вперед у двери в ресторацию и помог снять шубу.
— Обучаюсь понемногу вашими стараниями, Семен Аристархович.
— Присутственное время окончилось, посему служебных разговоров я сегодня больше вести не намерен.
— Как будет угодно вашему превосходительству.
Я знала, что пахнет от меня мерзопакостно рвотою, но не отказала себе в удовольствии на мгновение замереть в мужских руках, прижавшись спиной к груди Семена. Соберись, Попович, не место и не время.
Мы заняли столик на двоих у жарко пылающего камина, я отлучилась на четверть часа в дамскую комнату, умылась, пополоскала рот, полюбовалась своим нервическим ликом в настенном зеркале. У Бобруйских я лицо держала, это абсолютно точно, а сейчас никак не могла. У меня дрожал подбородок, губы сжимались в бескровную линию, покрасневшие глаза слезились. Эк тебя, надворная советница, перекорежило. А ведь тертым калачом себя воображала, все повидавшей саркастичною дамой. Что, вообразить даже не могла, что не нави чужеродные, а твои соплеменники подобный образ жизни могут… Тьфу, гадость.
Семен Аристархович заказал мне бульону с сухариками, себе же — обильный берендийский ужин, который поглощал с аппетитом, поглядывая то на огонь, то на хорошенькую барышню за соседним столиком. Обычная девица, судя по одежде, купеческая дочь. Да я же ее видела на балу том приснопамятном! Подружка Анны Гавриловны, которая такую же болонку себе хотела. Сей момент ей хотелось отнюдь не собачку, а моего чиновного спутника, хотя он, смела я надеяться, от драгоценного ошейника отказался бы.
— Десерт? — спросил Крестовский, откладывая салфетку.
— Непременно. — Подозвав халдея, я нацарапала карандашом на салфетке несколько строк и тихонько попросила: — Передай, будь любезен, барышне за соседним столиком. Только постарайся, чтоб ее дуэнья записки не заметила.
В лапку официанта, кроме салфетки, переместилась хрустящая ассигнация. Иногда полезно на время мужские портмоне присваивать. Семен Аристархович мои действия наблюдал, удивленно приподняв брови, но вопросов задавать не стал. И правильно, не его это дело, не мужское, сами разберемся.
— Выпейте. И давайте по порядку вчерашний день восстановим во всех подробностях. С самого утра. Во сколько пробудились? Чем занимались?
Говорила в основном старшая. Ничего вчера ужасного финала не предвещало. Обычный день был. Проснулись ближе к полудню, на ярмарку не пошли, визитеров не принимали. Дульсинея вообще сказалась нездоровой, так до заката в постели и провела. Вечером в дамской столовой отужинали втроем. Часов около шести Гаврила Степанович явился. В каком настроении? Уж не в благостном. Спросил, где Дуська, из спальни ее вытащил. Нет, ножа никто при актерке не заметил. Нож? Этот? Нет, впервые его видят. А после и Маша, и Нюта, и маменька по своим горницам разошлись. Нет, в музыкальный салон даже не заходили. О смерти хозяина сообщил им господин Хрущ, и он же дамское крыло отпирал. Письмо? В библиотеке? Нет, барышни ничего не писали. Маменька? Не уверены. У нее спросить надобно.
Старательно скрипя пером по бумаге, я без остановки сыпала вопросами.
Дульсинея? Хорошая девушка, то есть не самая гадкая из возможных. Неряха, правда. Поет хорошо и танцует, веселая. Хоть бы ее, страдалицу, не строго судили. Потому что…
Тут барышни Бобруйские опасливо переглянулись и тему замяли.
Теперь? Да какие там планы, Анна Гавриловна родственниц не обидит. Заживут. Папенька-то тюремщик на том свете, освободились они. И Машеньке теперь идти под венец с нелюбимым не нужно, и Нюте постриг не грозит. Какой постриг? Бобруйский собирался младшую в монастыре запереть. Да, да, потому что наследница прадеда-миллионщика. Ежели бы она замуж пошла, денежки бы супругу достались, а монахиня капиталы по закону семье оставляет.
«Ловкий какой купчина», — подумала я без восторга, а вслух спросила, успел ли покойный обитель для дочери присмотреть.
— Успел. — Мария Гавриловна поморщилась от тычка локтем младшей сестрицы, — жуткое место. Чаща кругом непролазная, болото. Маркиза как-то от горничной убежала, так боялись, что ее медведь в лесу задрал.
— Маркиза?
— Болонка наша.
Никаких следов собачки в дамском крыле я не заметила, но спросила о другом:
— Вы всем семейством монастырь посещали?
Ответила Анна:
— Родитель всем в городе рассказал, что мы на воды отправляемся, а сам нас в Ингерманландию повез.
На Мокшанские болота? Это ведь от столицы недалеко. Поэтому семейство в столице на обратный поезд садилось. Но каков ловкач!
— Почти два месяца мы при монастыре жили, пока папенька с настоятельницей переговоры вел, — сказала Маша. — Кошмар! Я неделями не могла ни с одной родной душой словечком перекинуться. Думаете, здесь была тюрьма? Да в сравнении с обителью — курорт новомодный!
Терпеливо выслушав жалобы, я на всякий случай эту историю выспросила в деталях. Большой монастырь, даже огромный, бревенчатый забор аршинов в пять высотою. Марии за забор ходу не было, потому как с собаками не положено, ее поселили в лесной избушке. Горничная при ней еще осталась, ну и животина упоминаемая. Бобруйского же с младшей дочерью в обитель допустили. Нюта о том рассказывала без охоты. Жила в келье, постилась. От этого исхудала до безобразия. Через довольно продолжительное время отец сообщил, что обо всем договорился. Девушка бросилась ему в ноги, умоляя передумать. Он мольбам не внял и оставил бы младшенькую в Ингерманландии, если бы не миллионы ее наследные. Дарственную вследствие пострига требовалось по закону оформить. Монастырю, по тому же закону, отходила десятина, но Гаврила Степанович планировал ее крючкотворством несколько уменьшить.
Тут в кабинет явилась Нинель Феофановна, чем избавила меня от необходимости выслушивать новый поток жалоб. Я поблагодарила девиц за беседу и попросила хозяйку проводить меня к госпоже Бархатовой.
Вдова тоже писем не писала, о чем сообщила по дороге в обширный винный погреб, где содержалась арестантка. Кроме запоров с засовами дверь стерегла пара рослых лакеев.
— Это не я! — закричала Дульсинея, увидев меня на пороге. — Не я убила!
Дрожащая болонка у нее на руках тявкнула, видимо сообщая, что и не она.
— Маркиза! Вот ты где! — всплеснула руками Бобруйская.
Актерка, выбравшись из вороха сваленной на полу мешковины, отдала ей собачку с неохотой. Это было понятно, подвальный холод пробирал до костей, и одежда Дульсинеи от него не спасала. Скудная она была, одежда, и в основном из черной хромовой кожи. Ботфорты только, кажется, замшевые, ну и рукавицы, явно по стилю не подходящие и надетые для тепла.
— Собачка замерзла, — сказала я вдове. — Вы, Нинель Феофановна, в комнаты отправляйтесь, пока я подозреваемую допрашивать буду.
Когда хозяйка ушла, Дульсинея подняла с пола лоскут мешковины и закуталась в него.
— Экая ты дура, — вздохнула я, набрасывая на себя другой. — Почему не сбежала? Предупреждала ведь.
— Потому что дура, — согласилась девица. — Думала… Эдуард мерзавец… Эх…
Батарея пустых бутылок у стены заставляла предположить, что в тепле страдалицу немедленно развезет и допроса не получится. Так что придется и мне потерпеть. Энергично похлопывая себя по плечам, я пообещала:
— Ответишь на вопросы честно и по существу, в другое место отправлю.
— Валяй!
Она действительно умом не блистала, но это еще с нашей прошлой беседы понятно было. Муж сбежал из дома Бобруйских еще во время бала, а Дуська отчего-то решила, что прекрасно и без него проживет. Подумаешь, баре странненькие, Гаврила Степанович кобель извратный. Ну и кобель, и что. Дуська давно смекнула, что все его привычки палаческие суть притворство, понарошка. Жестко любил, чтоб со страстью, чтоб ах! Нож? Ее игрушка. Почему прятала? Напротив, махала им грозно, когда барин ее из спаленки в гнездо свое порочное волок. Потому что сопротивлялась. Ага.
— Как тебя там… Геля?
— Евангелина.
— Брось! Ну ты, конечно, лисица! Барину когда новость про надворную советницу принесли… Холодно… Ладно, по существу. Переоделась я, значит, к вечеру в сбрую. Есть не хотела. Во-первых, боялась, что ведьмы эти мне сызнова в кушанье что подсыплют. Третьего дня дристала от ихних… Твари, в общем, зловредные. Гаврила свои насилия африканские исполнил, в логово привел. Там, по обыкновению…
— Нож куда дела?
— Бросила куда-то. Нет! В кровать метнула, он в деревяшку вонзился. Эффектно получилось.
Я кивнула, припомнив отметину на одном из столбиков.
— В какой момент ты его душить стала?
— В тот самый, — пояснила девица, хихикая моему смущению. — А когда все завершилось…
— Чем душила?
Дульсинея распахнула мешковину, продемонстрировав шелковый поясок на голом животе.
— Этим. Барин доволен остался. То-се, трали-вали. Тут меня приперло, ну, понимаешь. Живот скрутило, пришлось в уборную отлучиться.
— В какую?
— Там по коридору из розовой гостиной дверца.
Она отсутствовала не дольше получаса, а когда вернулась, Бобруйский уже не дышал, из груди его торчал нож.
— Дальше как в тумане. Дверь-то я заперла, понимаешь? И отперла потом. Чародейство, не иначе.
— Понятно.
Выглянув за порог, я сказала лакеям:
— Извольте госпожу Бархатову в приказ отвезти. Погодите, мы сперва с нею на второй этаж за пристойной одеждой поднимемся.
Сопровождать промерзшую актерку нужды не было, но мне хотелось еще раз по дамским гардеробным пройтись, узнать, на чьей манжете черепаховой пуговки недостает.
Опьянение Дульсинею настигло в ее спальне. Не слушая увещеваний, она растянулась на кровати и погрузилась в сон.
— Баб надо кликнуть, — решил один из лакеев, — пусть ее такую облачают.
— Им не впервой, — согласился второй и, вытащив из кармашка ливреи свисток, дунул в него.
Звука я не услышала, но через пару минут на пороге возникла барышня в крахмальном передничке. Слуги принялись за свое дело, я занялась своим. Платьев у дам Бобруйских было изрядно, я даже слегка утомилась, их перебирая, в носу свербело от запаха лаванды, в глазах рябило от многоцветия тканей. Находок оказалось целых три. Черепаховая пуговка покинула манжету строгого шерстяного костюма Марии Гавриловны, кроме того, что висел он в ее гардеробной, по размеру подходил только дебелой сестрице. В шкапу Нинель Феофановны нашлась пара милейших младенческих башмачков, называемых также пинетками. А у Анны Гавриловны под шляпной картонкой лежало сложенное вчетверо письмо.
Думать о том, что все это нелепо, неправильно и даже глупо, я себе до поры запретила. Не отвлекайся, Попович, работай.
Заглянув к Дульсинее и убедившись, что актерку одели и теперь под руки ведут на выход, я позаимствовала ее пустой дорожный саквояж, в который сложила коричневое шерстяное платье и башмачки. Письмо много места не занимало, оно отправилось в мою личную сумочку. Нет, за кого они меня принимают? Одну или две подсказки я не замечу? Зачем таким ворохом заваливать? Ежу понятно станет, что играют с ним, к выводам подталкивают. А я не еж, я надворный советник. А они… Ну ладно, может, и не во множественном числе, а он или она. Не суть. Они как раз меня за дурочку держат.
В шесть часов пополудни, то есть вечером, Семен Аристархович Крестовский изволил покинуть опочивальню, а точнее залу, названную «диванной», на первом этаже бобруйского терема, и потребовал от меня отчета о проделанной работе. К тому времени я успела опросить всех домочадцев, два десятка слуг и некоторых посетителей, являвшихся почтить покойника. Я так устала, что даже огрызнуться начальству сил не было. Он, впрочем, не настаивал. Сон его не освежил, под глазами Крестовского залегли серые тени, лицо осунулось, он прихрамывал и зевал.
— Что ж, Евангелина Романовна, — сказал он, отказавшись от предложения вдовы отужинать по-семейному, — на сегодня служба наша окончена.
Спорить я не стала, все силы на другое уходили. Покинули они меня, когда мы с Семеном Аристарховичем, миновав Гильдейскую улицу, уже повернули на площадь. Там я крепиться перестала и, обняв фонарный столб, извергла в грязь содержимое желудка.
— Геля!
— Отойди! — прикрикнула я и сызнова скорчилась в спазме. — Гадость! Какая нечеловеческая гадость.
Крестовский подождал, пока я полностью очищусь и кивнул на вывеску ресторации.
— Зайдем?
— Это не от покойника, — оправдывалась я, бредя мимо пустых торговых рядов.
— Осмотр тела, Евангелина Романовна, вы на удивление четко провели, без обмороков. — Он пропустил меня вперед у двери в ресторацию и помог снять шубу.
— Обучаюсь понемногу вашими стараниями, Семен Аристархович.
— Присутственное время окончилось, посему служебных разговоров я сегодня больше вести не намерен.
— Как будет угодно вашему превосходительству.
Я знала, что пахнет от меня мерзопакостно рвотою, но не отказала себе в удовольствии на мгновение замереть в мужских руках, прижавшись спиной к груди Семена. Соберись, Попович, не место и не время.
Мы заняли столик на двоих у жарко пылающего камина, я отлучилась на четверть часа в дамскую комнату, умылась, пополоскала рот, полюбовалась своим нервическим ликом в настенном зеркале. У Бобруйских я лицо держала, это абсолютно точно, а сейчас никак не могла. У меня дрожал подбородок, губы сжимались в бескровную линию, покрасневшие глаза слезились. Эк тебя, надворная советница, перекорежило. А ведь тертым калачом себя воображала, все повидавшей саркастичною дамой. Что, вообразить даже не могла, что не нави чужеродные, а твои соплеменники подобный образ жизни могут… Тьфу, гадость.
Семен Аристархович заказал мне бульону с сухариками, себе же — обильный берендийский ужин, который поглощал с аппетитом, поглядывая то на огонь, то на хорошенькую барышню за соседним столиком. Обычная девица, судя по одежде, купеческая дочь. Да я же ее видела на балу том приснопамятном! Подружка Анны Гавриловны, которая такую же болонку себе хотела. Сей момент ей хотелось отнюдь не собачку, а моего чиновного спутника, хотя он, смела я надеяться, от драгоценного ошейника отказался бы.
— Десерт? — спросил Крестовский, откладывая салфетку.
— Непременно. — Подозвав халдея, я нацарапала карандашом на салфетке несколько строк и тихонько попросила: — Передай, будь любезен, барышне за соседним столиком. Только постарайся, чтоб ее дуэнья записки не заметила.
В лапку официанта, кроме салфетки, переместилась хрустящая ассигнация. Иногда полезно на время мужские портмоне присваивать. Семен Аристархович мои действия наблюдал, удивленно приподняв брови, но вопросов задавать не стал. И правильно, не его это дело, не мужское, сами разберемся.