Нетленный прах
Часть 24 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Возьмите, милочка, я уже прочла, – сказала она и уже на ходу добавила: – И простите.
– Кому еще вы об этом рассказывали? – спросил Хулиан Урибе.
– Больше никому, – ответил генерал Гаравито. – В те дни поговаривали, что полиция преследует и запугивает тех, кто приходит дать показания. Я сам знаю нескольких – решили рассказать, чему были свидетелями, а попали на двое-трое суток за решетку. Так что я велел Аделите никому ни слова не говорить, и она послушалась.
Хулиан Урибе поднялся и вышел на середину комнаты. В полумраке – было уже шесть вечера – его фигура казалась громадной.
– А вы дадите показания? – спросил он.
Адела взглянула на отца и прочла по его лицу что-то такое, чего не видел Ансола.
– Если от этого будет польза…
– Будет – и огромная, – ответил ей Ансола. И добавил, обращаясь уже к отцу, а не к дочери, хотя речь шла именно о ней. – Я все устрою, генерал. Послезавтра судья снимет показания с сеньориты. И с вас также, если не возражаете.
– Не возражаю. Однако все, что имел сказать, я уже сказал.
– Однако не перед судьей.
– Не все ли равно? Слово кабальеро есть слово кабальеро, и неважно, под присягой он свидетельствует или нет.
– Ах, если бы все было так просто, – вздохнул Ансола.
Он вышел из дома Хулиана Урибе, ощущая уже почти забытый душевный подъем. Он знал, что его оптимизм улетучится довольно скоро, но все же дал себе волю, понимая, что эти краткие мгновения будут противоядием от упадка и уныния. Уже стемнело, но фонари еще не горели. Зато свет из окон отражался в лужах на тротуаре и на еще влажных от дождя торцах мостовой. Ветер становился холодней и задувал сильней. Ансола чувствовал, как ветер взлохматил ему волосы, и скрестил руки на груди, чтобы от резких порывов не распахнулось пальто – получить воспаление легких в такие важные дни было бы совсем некстати. Людям, наверно, было так же холодно и неуютно, раз они все попрятались по домам в неурочный, слишком ранний час, – думал он, слыша, как гулко, словно в коридоре пустого дома, отдаются его шаги. И размышлял об этом, когда вдруг понял, что не один.
Обернувшись через плечо, он увидел двоих в пончо. Показалось ли или в самом деле пончо парусили так, словно под ними что-то было спрятано? Он прибавил шагу, и стук его каблуков чаще зазвучал среди выбеленных стен. Свернул за угол и заметил, что шагает очень широко, почти прыгает, чтобы поскорее оторваться людей в пончо, причем так, чтобы преследователи не заметили этого. Вот они тоже свернули за угол, и Ансола, снова обернувшись, убедился, что они и в самом деле что-то держат под своими пончо, и спросил себя, не привиделось ли ему, что у одного полы приподнялись, как грудной плавник ската, и под ними в полутьме улицы мелькнул на миг серебристый высверк металла. Ансола, теперь уже ясно чувствуя опасность, пошел еще скорей, так что шаги застучали в такт и в унисон с ударами колотящегося сердца. Он почувствовал, что взмок от пота. Во мраке ночи вдруг заметил отблеск света на брусчатке, кинулся к нему и оказался у дверей распивочной, которая была полна посетителей. Войдя, быстро глянул на улицу, но там уже никого не было – ни людей, ни пончо и вообще ничего. Ансола ощутил волну тепла – тепла чужого дыхания. Уши заложило и потому, наверное, он с промедлением ответил на вопрос:
– Что вам налить, сеньор?
Однажды утром, перед тем как выйти из дому, он обнаружил конверт. А в конверте – вырезка из вчерашнего номера газеты «Жиль Блаз», который Ансола не видел: и не потому, что затворился в малоприятном обществе трехтысячестраничного досье, а потому, что считал эту газету столь же безответственной и безрассудной, как и ее идеологические противники. Это была даже не вырезка, а обрывок, так что в углу не хватало нескольких букв, но текст разобрать было можно. В своем письме в редакцию заключенный тюрьмы «Паноптико» заявлял, что стал жертвой пыток, которым подвергают его подчиненные Саломона Корреаля. Арестанта звали Валентин Гонсалес, и Ансола знал о нем лишь то, что сообщала та же газета, а именно – что он отбывает срок за кражу дарохранительницы из церкви Пречистой Девы де лас Ньевес. Теперь Ансола припомнил: в самом деле, в июле прошлого года из собора пропала чаша для причастия, а неделю спустя после задержания и скорого освобождения подозреваемых – испанского гражданина, священника и оперной певицы – полиция обнаружила в темном углу собора, под статуей Святого Людовика, часть похищенного. Основание чаши, остатки гостии, платок, сигаретные окурки и отпечатки ног, несомненно, оставленные вором. Произвели шесть арестов, объявили, что преступление раскрыто и общество может быть спокойно. Ансола, подобно многим другим, недоумевал – как это все необходимые улики оказались в одном месте спустя восемь дней после кражи, как будто за это время никто туда не заглядывал и не подметал полы? И вот сейчас он получал ответ.
«Девять дней, – писал заключенный Валентин Гонсалес, – я провел в камере безо всякой пищи и не получал даже хлеба, и мне нечем было укрыться, а выводили меня из этого жуткого места затем лишь, чтобы каждую ночь, от часа до трех, дрожащего от холода и умирающего с голоду, подвергать разнообразным мучительствам». После этих пыток его возвращали в одиночку, которая к этому времени стараниями полицейских была загажена до предела, залита мочой и жидкими испражнениями. И наконец настал день, когда Валентин Гонсалес, доведенный до отчаяния голодом, холодом и прочими страданиями, попросил своих тюремщиков не терзать его больше, а сразу прикончить.
– Сразу – это неинтересно, – ответили ему. – Сделаем, но – постепенно.
И, судя по всему, решили не торопиться. Валентин Гонсалес повествовал, как полицейские часто выволакивали его из камеры во двор, связывали ему руки, швыряли в глаза пригоршни опилок, хлестали ладонями по лицу, покуда остальные хохотали наблюдая. Через несколько дней в таком режиме его перевели в одиночку. Сейчас, по его словам, пальцы у него в язвах, а от сырости начался ревматизм, причиняющий жестокие боли. «Я настоятельно, но безуспешно просил привести врача. Сеньор Басто ответил, что никому не надо знать о моем положении». Валентин Гонсалес в конце своего письма утверждал, что в правоте его слов, в справедливости его обвинений может убедиться каждый, кто придет в «Паноптико» и увидит незаживающие раны у него на пальцах. Ансола отметил, что он не отрицал факт похищения дарохранительницы. Его интересовало не это – он хотел, чтобы мир узнал, какие муки он терпит.
Ансола дочитал вырезку до конца и начал сначала. И потом прежде всего подумал – не все, значит, еще потеряно, если безвестные и безымянные граждане, движимые добрыми чувствами, находят время и возможность прислать ему доказательства, необходимые, чтобы показать истинное лицо колумбийской полиции, чтобы разоблачить генерала Саломона Корреаля. О, если бы так поступили все, кто занимает его сторону, все, кто, как и он, хочет установить истину! О, если бы заговорщики ощутили давление общественного гнева! Он чувствовал безмерную благодарность неизвестному человеку без лица и имени, который, быть может, прячась от тайных агентов и очень серьезно рискуя, доставил ему этот конверт… Да, Ансола думал об этом в те минуты, когда снова взял в руки конверт в надежде найти какое-либо указание на личность отправителя, но вместо этого обнаружил клочок желтоватой бумаги, который почему-то не заметил раньше. Он стал читать слова, написанные от руки, и почувствовал себя жертвой детского розыгрыша, но не какого попало, а такого, где в руке у маленького шутника – мачете, а в глазах плещется тьма.
Доктор Ансола, это вам, чтоб знали, что бывает с теми, кто ищет, чего не терял.
Потом осознал, что в этот миг произошло гораздо больше событий, чем могло показаться. Во-первых, он испугался и, во‑вторых, – вот чего Ансола не предвидел – он испугался собственного страха. А что, если он дрогнет и сдастся? Что, если даст победить себя угрозам, перспективе физических страданий и насильственной смерти? Зачем тогда были эти многолетние усилия, зачем подставлял под удар других и себя, зачем искал в грязи заговоров смутную идею истины и справедливости? Все это резко изменилось с того вечера в 14-м году, когда Хулиан Урибе и Карлос Адольфо Уруэта пришли и попросили его об услуге. До этого мир был устроен проще – но только для него, а вот для генерала Урибе, написанные угрозы обернулись реальным нападением и гибелью. Что ж, об этом можно думать двояко: с одной стороны, было бы опрометчиво, узнав из первых рук о возможных последствиях некоего действия, продолжать его; с другой – бояться угроз значит предать память убитого генерала. Ансола не стал хранить записочку среди своих документов, а бросил ее в камин. Зато вырезку из «Жиль Блаза» положил на стол, чтобы потом переписать текст. И это, пусть даже сам он этого не сознавал, свидетельствовало о зреющем решении продолжать начатое. Спустя несколько недель случайная встреча сделала его бесповоротным.
Некое «Общество друзей согласия» организовало конференцию, посвященную мировой войне: в зале «Олимпия» собралось больше трехсот человек – и Ансола в том числе. В течение двух нескончаемых часов он слушал о событиях в Европе, где уже три года шла война, чья адская пасть поглотила могучие державы, истребила пять миллионов человек, то есть уничтожила целое поколение. Слушал о французских послах в США, о новых боях на Ипре, о многомильных линиях траншей, вырытых германцами на границе с Бельгией, а также выступление одного испанца, который сообщил, что либералы прилагают огромные усилия, чтобы втянуть в войну Испанию, чтобы не стыдиться потом, что не приняли участия в борьбе с варварством. Ансола не знал, кто сказал ему, что в первых рядах сидят родные солдата Эрнандо де Бенгоэчеа, а, может быть, и не надо было ничего говорить, потому что ведущий то и дело расточал со сцены хвалы мужеству юного солдата и его изумительному поэтическому дарованию, и даже позволил себе припомнить одно стихотворение, которое Ансола толком не понял – в нем говорилось о Париже и встречались слова «огни» и «астрал». Публика разразилась рукоплесканиями, в первом ряду поднялись две фигуры, а за ними следом – и весь зал, и Ансола неожиданно обнаружил, что растроган.
Когда действо окончилось, он пошел вперед, против течения, навстречу зрителям, спешившим к выходам из кинотеатра. Ему хотелось познакомиться с родственниками Бенгоэчеа, пожать им руки, узнать, как звучат их голоса, и он не разочаровался, узнав, что из родных тут одна Эльвира, сестра солдата, в сопровождении Диего Суареса Косты и дамы-компаньонки. Суарес же оказался большим другом Эрнандо, но Ансола так и не понял, проездом ли он в Боготе или живет тут, и потому не понял, что все внимание отдал Эльвире – большеглазой девице с густой челкой и с заколкой в цветах французского флага.
– Мне бы очень хотелось познакомиться с вашим братом, – сказал ей Ансола. Потом, как оброненный платок – с земли, взял ее руку и склонился к ней, но не прикоснулся губами. – Марко Тулио Ансола, – представился он.
– А-а, – сказала она. – Это ведь вы пишете про то, что всех нас так волнует?
– Вы меня простите… – начал он. – Я не…
– Мой брат тоже наверняка был бы рад познакомиться с вами, – перебила она. – Ну, по крайней мере так у нас дома говорят о вас.
«Говорят обо мне… – мысленно повторил Ансола. – Был бы рад познакомиться со мной». Он непонятно почему вспоминал этот краткий диалог в те месяцы, когда все время его и все силы были посвящены работе над последней книгой. Иногда в словах юной Эльвиры ему слышалась поддержка, а иногда – требование. Иногда, дописывая очередной абзац, разоблачающий Саломона Корреаля или Педро Леона Акосту, он думал, что рядовой Эрнандо в его годы уже был убит, но прожитых двадцати шести лет хватило, чтобы оставить стихи, которые с восторгом встречают читатели, и чтобы героически погибнуть, отстаивая вечные ценности. А он, Ансола, он что успел к своим двадцати шести? И книга, которую он пишет, книга не стихов, а самой низменной прозы, книга, цель которой – всего лишь разоблачить заговор убийц, книга, не имеющая иных достоинств, кроме стремления восстановить справедливость и корявой риторики здравого смысла, в самом ли деле не грозит ему смертью? Не роет ли он сам себе могилу, каждым абзацем, каждой статьей, каждым свидетельством углубляя ее? Каждая новая страница, которую исписывал он своим каллиграфическим почерком с наклоном вправо, взрывала очередную бомбу разоблачения. Да, так оно и есть, думал он: эта рукопись подобна субмарине, и кое-какие фрагменты, как торпеды, были наведены на трансатлантический лайнер колумбийской власти и готовы были поразить его ниже ватерлинии и пустить на дно.
Проверяя силу написанного им, он продолжал публиковать колонки в «Патрии», но теперь уже не мастерил их из того материала, который предназначался для будущей книги, а отправлял в печать целые фрагменты уже готовой рукописи. Иногда – чтобы попросить какого-нибудь свидетеля подтвердить его версию, иногда – чтобы какой-нибудь крупный специалист, собаку съевший на процессуальном праве, указал на сознательное или случайное искажение в трактовке закона. Однажды – просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет – он отправил в Ассамблею Кундинамарки целую главу, посвященную коррупционным махинациям Алехандро Родригеса Фореро. Ассамблее предстояло выбрать из нескольких кандидатур и утвердить нового прокурора. Едва лишь члены ее прочли присланные Ансолой страницы, как сеньор Родригес Фореро был лишен всякой поддержки, и автор жалел только о том, что за стенами Ассамблеи, в мире обычных людей, не произошло ничего подобного. Родригес написал статью в газету, утверждая, что семья покойного генерала возмущена деятельностью сеньора Ансолы, считает его безнадежным мифотворцем, а направление его расследования – неверным. Когда же Ансола явился к Хулиану Урибе за объяснениями, тот встретил его в сильном смущении и сказал, не глядя в глаза:
– Семья только что утвердила адвоката, который будет представлять ее интересы на процессе. Поверьте, я не имею к этому никакого отношения.
– И кто же этот адвокат?
– Педро Алехо Родригес, – ответил дон Хулиан. – Я, признаться, сам ничего не понимаю.
Да, произошло нечто необъяснимое. Молодой адвокат Педро Алехо Родригес был родным сыном прокурора Алехандро Родригеса Фореро. И то, что именно он стал представлять интересы семейства Урибе на процессе убийц генерала, нельзя было счесть неуклюжим маневром – это было форменное самоубийство. Однако эту новость принес ему брат покойного, явно не желавший выступать в роли подобного вестника: Педро Алехо Родригес был официальным адвокатом Урибе, хоть и приходился сыном одному из тех, кого считали заговорщиком, или, в лучшем случае, одному из тех, кто делал все возможное, чтобы выгородить организаторов заговора. Нет, не мог Хулиан Урибе угодить в такую примитивную ловушку. Ансола схватился за голову, но чувство собственного достоинства помешало ему сказать все, что хотелось.
– Значит, так оно и есть. Вы больше мне не доверяете.
– Дорогой мой Ансола, я сам не вполне понимаю, как это произошло, – сказал Урибе. – Настояла донья Тулия. Бог знает, что ей, бедняжке, напели в уши.
– Вдовы не должны ничего решать.
– Прошу вас, друг мой… Вы говорите о моей невестке. Она заслуживает уважения.
– При всем моем уважении эта вдова только что погубила все дело. А сыновья не возражали?
– Не знаю.
– А доктор Уруэта? Ведь это он – вместе с вами, кстати, – подрядил меня. И, стало быть, имеет право…
– Доктор Уруэта в Вашингтоне.
– Как? Что он там делает?
– Получил назначение в посольство. И отбыл. Ничего не попишешь.
– Ну ладно, это неважно. Но ведь и министр мог бы выразить свое несогласие…
Хулиан Урибе начал терять терпение:
– Говорю же – я удивлен не меньше вашего. Но, с другой стороны, мы ведь не знаем молодого Родригеса – почему же непременно нам следует ожидать худшего?
– Да уж потому, доктор Урибе, да уж потому, – ответил Ансола. – Именно и только худшего и следует ожидать.
Новость так оглушила его, что он на три недели заперся у себя, завершая свою книгу, хотя от разочарования и горькой досады его так и подмывало бросить эту затею. Он и вправду готов был к этому и спрашивал себя – к чему рисковать репутацией и самой жизнью в деле, где не стоит ждать не то что восхищения, а хотя бы простого участия со стороны семейства Урибе? Тем не менее Ансола продолжал писать, устроив себе странный рабочий график: спал почти до вечера, а ночами, до жжения напрягая глаза, работал. И не расставался с толстенной папкой, полной неопровержимых свидетельств, и с обвинительным заключением, полным передергиваний и прямой лжи. Он больше не испытывал негодования, он уже позабыл даже, по какой причине когда-то согласился принять это поручение – и вот на рассвете одного сентябрьского дня вывел слово «Заключение», на бумаге показавшееся ему несуразно длинным. Ниже следовало:
1. Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль в убийстве лидера либералов генерала Урибе Урибе являются исключительно одушевленными орудиями преступления.
2. Убийство великого патриота было задумано и подготовлено группой консерваторов-карлистов, которые числят среди своих жертв президента Республики доктора Мануэля Марию Санклементе; они покушались на жизнь президента Республики генерала Рафаэля Рейеса и, без сомнения, продолжат цепь своих злодеяний против всякого, кто благодаря своим исключительным дарованиям будет способен направить страну по пути демократии.
3. Душой этой зловещей группировки является так называемое Общество священников-иезуитов.
Потом Ансола вразрядку вывел пять заглавных букв – так жирно, что тонкий кончик его ватермановского пера прорвал бумагу – слова «Конец». И подумав, что нечего даже терять время, предлагая книгу «Импрента Насьональ» – не возьмет, даже если римский папа лично прикажет, – решил как можно скорей отнести рукопись в типографию Гомеса и напечатать за свой счет. Потом лег спать, но был так взбудоражен, что сон не шел. На следующий день, едва лишь рассвело, он схватил лист чистой бумаги и написал заглавие:
КТО ОНИ?
Потом положил манускрипт в кожаный портфель и вышел в недавно проснувшийся город. Было холодно, ветер кусал щеки. Ансола глубоко вздохнул, и воздух обжег ему ноздри, выдавил слезу из глаза. Все казалось таким, как всегда – но лишь казалось. Он выполнил поручение, полученное три года назад от семейства Урибе, а теперь оно перестало поддерживать его – ибо он осмелился бросить обвинения всем, кто был наделен в этой стране силой и властью, и никто не поручится, что ему это сойдет с рук. Он еще мог передумать, на следующем перекрестке изменить направление, обойти квартал, выпить где-нибудь горячего шоколада, забыть обо всем этом и вернуться к прежней жизни, в мир и покой. Однако Ансола продолжил путь, не сворачивая, и представлял, что думают о нем встречные и попутные прохожие: вот он идет – одинокий, но непобежденный, молодой, но лишенный иллюзий, идет, волоча ноги. Можно по виду его догадаться, какое роковое решение таится в его душе? А если кто-то догадается, то станет ли разубеждать его? А если и станет, то в намерении своем не преуспеет. Нет и нет. Он должен сопротивляться, должен идти вперед, и тогда в один прекрасный день он сможет сказать, что по крайней мере выполнил обещание, данное Хулиану Урибе: он написал книгу, он рассказал все, и теперь ему остается только сидеть и ждать, когда небо обрушится ему на голову.
Ансола остановился на перекрестке, пропуская «Форд». Барышня в шляпке застенчиво подняла на него глаза и скользнула по нему взглядом так, словно он стал невидимкой.
VIII. Суд
Когда Марко Тулио Ансола опубликовал свою книгу, он не мог знать, что девяносто семь лет спустя в маленькой полутемной квартирке в забывшей о его существовании Боготе два читателя соберутся толковать о нем, как будто он жив, а о написанном – как будто все это произошло только что. А я не мог знать, не в том ли с самого начала состояло намерение Карбальо, чтобы показать мне эту книгу, потому что никогда в жизни не видал и даже не мог себе представить, что между ними – между книгой и ее читателем – может возникнуть такая степень близости. Не знал я и того, роились ли в его голове страхи или сомнения, когда он вручал эту книгу мне, или же он сразу счел меня достойным такого доверия. До этого мы говорили об Ансоле, о поручении, полученном от Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэты; я спросил, как он сумел проверить все, что он рассказал мне, и где эти сведения. Вместо ответа Карбальо поднялся и направился в спальню, а не в библиотеку: было очевидно, что недавно он просматривал книгу. И, вернувшись, обеими руками протянул ее мне и сказал так:
– Дело в том, что прочесть ее надо двадцать раз. А иначе – из нее не вытянуть ее тайн.
– Двадцать раз?
– Ну, или тридцать, или сорок, – ответил Карбальо. – Это – особая книга. Ее надо заслужить.
Это был ветхий, замусоленный том в кожаном переплете с выдавленными на корешке буквами. «Убийство генерала Рафаэля Урибе Урибе» было написано на первой странице, слева красовалась подпись Карлоса Карбальо, а ниже шло название, да не просто название, а признание в паранойе: «Кто они?» В начале этой строчки не хватало перевернутого вопросительного знака, который имеется только в испанском языке с того далекого дня в XVIII веке, когда Испанская академия сделала его обязательным, зато рядом с обычным вопросительным знаком в конце фразы был изображен силуэт руки. «Черная рука, – подумал я, – с перстом указующим».
– Это донос о заговоре? – спросил я. – Не очень, надо сказать, тонко сделал сеньор Ансола.
Но Карбальо не одобрил мою шутку.
– Кому еще вы об этом рассказывали? – спросил Хулиан Урибе.
– Больше никому, – ответил генерал Гаравито. – В те дни поговаривали, что полиция преследует и запугивает тех, кто приходит дать показания. Я сам знаю нескольких – решили рассказать, чему были свидетелями, а попали на двое-трое суток за решетку. Так что я велел Аделите никому ни слова не говорить, и она послушалась.
Хулиан Урибе поднялся и вышел на середину комнаты. В полумраке – было уже шесть вечера – его фигура казалась громадной.
– А вы дадите показания? – спросил он.
Адела взглянула на отца и прочла по его лицу что-то такое, чего не видел Ансола.
– Если от этого будет польза…
– Будет – и огромная, – ответил ей Ансола. И добавил, обращаясь уже к отцу, а не к дочери, хотя речь шла именно о ней. – Я все устрою, генерал. Послезавтра судья снимет показания с сеньориты. И с вас также, если не возражаете.
– Не возражаю. Однако все, что имел сказать, я уже сказал.
– Однако не перед судьей.
– Не все ли равно? Слово кабальеро есть слово кабальеро, и неважно, под присягой он свидетельствует или нет.
– Ах, если бы все было так просто, – вздохнул Ансола.
Он вышел из дома Хулиана Урибе, ощущая уже почти забытый душевный подъем. Он знал, что его оптимизм улетучится довольно скоро, но все же дал себе волю, понимая, что эти краткие мгновения будут противоядием от упадка и уныния. Уже стемнело, но фонари еще не горели. Зато свет из окон отражался в лужах на тротуаре и на еще влажных от дождя торцах мостовой. Ветер становился холодней и задувал сильней. Ансола чувствовал, как ветер взлохматил ему волосы, и скрестил руки на груди, чтобы от резких порывов не распахнулось пальто – получить воспаление легких в такие важные дни было бы совсем некстати. Людям, наверно, было так же холодно и неуютно, раз они все попрятались по домам в неурочный, слишком ранний час, – думал он, слыша, как гулко, словно в коридоре пустого дома, отдаются его шаги. И размышлял об этом, когда вдруг понял, что не один.
Обернувшись через плечо, он увидел двоих в пончо. Показалось ли или в самом деле пончо парусили так, словно под ними что-то было спрятано? Он прибавил шагу, и стук его каблуков чаще зазвучал среди выбеленных стен. Свернул за угол и заметил, что шагает очень широко, почти прыгает, чтобы поскорее оторваться людей в пончо, причем так, чтобы преследователи не заметили этого. Вот они тоже свернули за угол, и Ансола, снова обернувшись, убедился, что они и в самом деле что-то держат под своими пончо, и спросил себя, не привиделось ли ему, что у одного полы приподнялись, как грудной плавник ската, и под ними в полутьме улицы мелькнул на миг серебристый высверк металла. Ансола, теперь уже ясно чувствуя опасность, пошел еще скорей, так что шаги застучали в такт и в унисон с ударами колотящегося сердца. Он почувствовал, что взмок от пота. Во мраке ночи вдруг заметил отблеск света на брусчатке, кинулся к нему и оказался у дверей распивочной, которая была полна посетителей. Войдя, быстро глянул на улицу, но там уже никого не было – ни людей, ни пончо и вообще ничего. Ансола ощутил волну тепла – тепла чужого дыхания. Уши заложило и потому, наверное, он с промедлением ответил на вопрос:
– Что вам налить, сеньор?
Однажды утром, перед тем как выйти из дому, он обнаружил конверт. А в конверте – вырезка из вчерашнего номера газеты «Жиль Блаз», который Ансола не видел: и не потому, что затворился в малоприятном обществе трехтысячестраничного досье, а потому, что считал эту газету столь же безответственной и безрассудной, как и ее идеологические противники. Это была даже не вырезка, а обрывок, так что в углу не хватало нескольких букв, но текст разобрать было можно. В своем письме в редакцию заключенный тюрьмы «Паноптико» заявлял, что стал жертвой пыток, которым подвергают его подчиненные Саломона Корреаля. Арестанта звали Валентин Гонсалес, и Ансола знал о нем лишь то, что сообщала та же газета, а именно – что он отбывает срок за кражу дарохранительницы из церкви Пречистой Девы де лас Ньевес. Теперь Ансола припомнил: в самом деле, в июле прошлого года из собора пропала чаша для причастия, а неделю спустя после задержания и скорого освобождения подозреваемых – испанского гражданина, священника и оперной певицы – полиция обнаружила в темном углу собора, под статуей Святого Людовика, часть похищенного. Основание чаши, остатки гостии, платок, сигаретные окурки и отпечатки ног, несомненно, оставленные вором. Произвели шесть арестов, объявили, что преступление раскрыто и общество может быть спокойно. Ансола, подобно многим другим, недоумевал – как это все необходимые улики оказались в одном месте спустя восемь дней после кражи, как будто за это время никто туда не заглядывал и не подметал полы? И вот сейчас он получал ответ.
«Девять дней, – писал заключенный Валентин Гонсалес, – я провел в камере безо всякой пищи и не получал даже хлеба, и мне нечем было укрыться, а выводили меня из этого жуткого места затем лишь, чтобы каждую ночь, от часа до трех, дрожащего от холода и умирающего с голоду, подвергать разнообразным мучительствам». После этих пыток его возвращали в одиночку, которая к этому времени стараниями полицейских была загажена до предела, залита мочой и жидкими испражнениями. И наконец настал день, когда Валентин Гонсалес, доведенный до отчаяния голодом, холодом и прочими страданиями, попросил своих тюремщиков не терзать его больше, а сразу прикончить.
– Сразу – это неинтересно, – ответили ему. – Сделаем, но – постепенно.
И, судя по всему, решили не торопиться. Валентин Гонсалес повествовал, как полицейские часто выволакивали его из камеры во двор, связывали ему руки, швыряли в глаза пригоршни опилок, хлестали ладонями по лицу, покуда остальные хохотали наблюдая. Через несколько дней в таком режиме его перевели в одиночку. Сейчас, по его словам, пальцы у него в язвах, а от сырости начался ревматизм, причиняющий жестокие боли. «Я настоятельно, но безуспешно просил привести врача. Сеньор Басто ответил, что никому не надо знать о моем положении». Валентин Гонсалес в конце своего письма утверждал, что в правоте его слов, в справедливости его обвинений может убедиться каждый, кто придет в «Паноптико» и увидит незаживающие раны у него на пальцах. Ансола отметил, что он не отрицал факт похищения дарохранительницы. Его интересовало не это – он хотел, чтобы мир узнал, какие муки он терпит.
Ансола дочитал вырезку до конца и начал сначала. И потом прежде всего подумал – не все, значит, еще потеряно, если безвестные и безымянные граждане, движимые добрыми чувствами, находят время и возможность прислать ему доказательства, необходимые, чтобы показать истинное лицо колумбийской полиции, чтобы разоблачить генерала Саломона Корреаля. О, если бы так поступили все, кто занимает его сторону, все, кто, как и он, хочет установить истину! О, если бы заговорщики ощутили давление общественного гнева! Он чувствовал безмерную благодарность неизвестному человеку без лица и имени, который, быть может, прячась от тайных агентов и очень серьезно рискуя, доставил ему этот конверт… Да, Ансола думал об этом в те минуты, когда снова взял в руки конверт в надежде найти какое-либо указание на личность отправителя, но вместо этого обнаружил клочок желтоватой бумаги, который почему-то не заметил раньше. Он стал читать слова, написанные от руки, и почувствовал себя жертвой детского розыгрыша, но не какого попало, а такого, где в руке у маленького шутника – мачете, а в глазах плещется тьма.
Доктор Ансола, это вам, чтоб знали, что бывает с теми, кто ищет, чего не терял.
Потом осознал, что в этот миг произошло гораздо больше событий, чем могло показаться. Во-первых, он испугался и, во‑вторых, – вот чего Ансола не предвидел – он испугался собственного страха. А что, если он дрогнет и сдастся? Что, если даст победить себя угрозам, перспективе физических страданий и насильственной смерти? Зачем тогда были эти многолетние усилия, зачем подставлял под удар других и себя, зачем искал в грязи заговоров смутную идею истины и справедливости? Все это резко изменилось с того вечера в 14-м году, когда Хулиан Урибе и Карлос Адольфо Уруэта пришли и попросили его об услуге. До этого мир был устроен проще – но только для него, а вот для генерала Урибе, написанные угрозы обернулись реальным нападением и гибелью. Что ж, об этом можно думать двояко: с одной стороны, было бы опрометчиво, узнав из первых рук о возможных последствиях некоего действия, продолжать его; с другой – бояться угроз значит предать память убитого генерала. Ансола не стал хранить записочку среди своих документов, а бросил ее в камин. Зато вырезку из «Жиль Блаза» положил на стол, чтобы потом переписать текст. И это, пусть даже сам он этого не сознавал, свидетельствовало о зреющем решении продолжать начатое. Спустя несколько недель случайная встреча сделала его бесповоротным.
Некое «Общество друзей согласия» организовало конференцию, посвященную мировой войне: в зале «Олимпия» собралось больше трехсот человек – и Ансола в том числе. В течение двух нескончаемых часов он слушал о событиях в Европе, где уже три года шла война, чья адская пасть поглотила могучие державы, истребила пять миллионов человек, то есть уничтожила целое поколение. Слушал о французских послах в США, о новых боях на Ипре, о многомильных линиях траншей, вырытых германцами на границе с Бельгией, а также выступление одного испанца, который сообщил, что либералы прилагают огромные усилия, чтобы втянуть в войну Испанию, чтобы не стыдиться потом, что не приняли участия в борьбе с варварством. Ансола не знал, кто сказал ему, что в первых рядах сидят родные солдата Эрнандо де Бенгоэчеа, а, может быть, и не надо было ничего говорить, потому что ведущий то и дело расточал со сцены хвалы мужеству юного солдата и его изумительному поэтическому дарованию, и даже позволил себе припомнить одно стихотворение, которое Ансола толком не понял – в нем говорилось о Париже и встречались слова «огни» и «астрал». Публика разразилась рукоплесканиями, в первом ряду поднялись две фигуры, а за ними следом – и весь зал, и Ансола неожиданно обнаружил, что растроган.
Когда действо окончилось, он пошел вперед, против течения, навстречу зрителям, спешившим к выходам из кинотеатра. Ему хотелось познакомиться с родственниками Бенгоэчеа, пожать им руки, узнать, как звучат их голоса, и он не разочаровался, узнав, что из родных тут одна Эльвира, сестра солдата, в сопровождении Диего Суареса Косты и дамы-компаньонки. Суарес же оказался большим другом Эрнандо, но Ансола так и не понял, проездом ли он в Боготе или живет тут, и потому не понял, что все внимание отдал Эльвире – большеглазой девице с густой челкой и с заколкой в цветах французского флага.
– Мне бы очень хотелось познакомиться с вашим братом, – сказал ей Ансола. Потом, как оброненный платок – с земли, взял ее руку и склонился к ней, но не прикоснулся губами. – Марко Тулио Ансола, – представился он.
– А-а, – сказала она. – Это ведь вы пишете про то, что всех нас так волнует?
– Вы меня простите… – начал он. – Я не…
– Мой брат тоже наверняка был бы рад познакомиться с вами, – перебила она. – Ну, по крайней мере так у нас дома говорят о вас.
«Говорят обо мне… – мысленно повторил Ансола. – Был бы рад познакомиться со мной». Он непонятно почему вспоминал этот краткий диалог в те месяцы, когда все время его и все силы были посвящены работе над последней книгой. Иногда в словах юной Эльвиры ему слышалась поддержка, а иногда – требование. Иногда, дописывая очередной абзац, разоблачающий Саломона Корреаля или Педро Леона Акосту, он думал, что рядовой Эрнандо в его годы уже был убит, но прожитых двадцати шести лет хватило, чтобы оставить стихи, которые с восторгом встречают читатели, и чтобы героически погибнуть, отстаивая вечные ценности. А он, Ансола, он что успел к своим двадцати шести? И книга, которую он пишет, книга не стихов, а самой низменной прозы, книга, цель которой – всего лишь разоблачить заговор убийц, книга, не имеющая иных достоинств, кроме стремления восстановить справедливость и корявой риторики здравого смысла, в самом ли деле не грозит ему смертью? Не роет ли он сам себе могилу, каждым абзацем, каждой статьей, каждым свидетельством углубляя ее? Каждая новая страница, которую исписывал он своим каллиграфическим почерком с наклоном вправо, взрывала очередную бомбу разоблачения. Да, так оно и есть, думал он: эта рукопись подобна субмарине, и кое-какие фрагменты, как торпеды, были наведены на трансатлантический лайнер колумбийской власти и готовы были поразить его ниже ватерлинии и пустить на дно.
Проверяя силу написанного им, он продолжал публиковать колонки в «Патрии», но теперь уже не мастерил их из того материала, который предназначался для будущей книги, а отправлял в печать целые фрагменты уже готовой рукописи. Иногда – чтобы попросить какого-нибудь свидетеля подтвердить его версию, иногда – чтобы какой-нибудь крупный специалист, собаку съевший на процессуальном праве, указал на сознательное или случайное искажение в трактовке закона. Однажды – просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет – он отправил в Ассамблею Кундинамарки целую главу, посвященную коррупционным махинациям Алехандро Родригеса Фореро. Ассамблее предстояло выбрать из нескольких кандидатур и утвердить нового прокурора. Едва лишь члены ее прочли присланные Ансолой страницы, как сеньор Родригес Фореро был лишен всякой поддержки, и автор жалел только о том, что за стенами Ассамблеи, в мире обычных людей, не произошло ничего подобного. Родригес написал статью в газету, утверждая, что семья покойного генерала возмущена деятельностью сеньора Ансолы, считает его безнадежным мифотворцем, а направление его расследования – неверным. Когда же Ансола явился к Хулиану Урибе за объяснениями, тот встретил его в сильном смущении и сказал, не глядя в глаза:
– Семья только что утвердила адвоката, который будет представлять ее интересы на процессе. Поверьте, я не имею к этому никакого отношения.
– И кто же этот адвокат?
– Педро Алехо Родригес, – ответил дон Хулиан. – Я, признаться, сам ничего не понимаю.
Да, произошло нечто необъяснимое. Молодой адвокат Педро Алехо Родригес был родным сыном прокурора Алехандро Родригеса Фореро. И то, что именно он стал представлять интересы семейства Урибе на процессе убийц генерала, нельзя было счесть неуклюжим маневром – это было форменное самоубийство. Однако эту новость принес ему брат покойного, явно не желавший выступать в роли подобного вестника: Педро Алехо Родригес был официальным адвокатом Урибе, хоть и приходился сыном одному из тех, кого считали заговорщиком, или, в лучшем случае, одному из тех, кто делал все возможное, чтобы выгородить организаторов заговора. Нет, не мог Хулиан Урибе угодить в такую примитивную ловушку. Ансола схватился за голову, но чувство собственного достоинства помешало ему сказать все, что хотелось.
– Значит, так оно и есть. Вы больше мне не доверяете.
– Дорогой мой Ансола, я сам не вполне понимаю, как это произошло, – сказал Урибе. – Настояла донья Тулия. Бог знает, что ей, бедняжке, напели в уши.
– Вдовы не должны ничего решать.
– Прошу вас, друг мой… Вы говорите о моей невестке. Она заслуживает уважения.
– При всем моем уважении эта вдова только что погубила все дело. А сыновья не возражали?
– Не знаю.
– А доктор Уруэта? Ведь это он – вместе с вами, кстати, – подрядил меня. И, стало быть, имеет право…
– Доктор Уруэта в Вашингтоне.
– Как? Что он там делает?
– Получил назначение в посольство. И отбыл. Ничего не попишешь.
– Ну ладно, это неважно. Но ведь и министр мог бы выразить свое несогласие…
Хулиан Урибе начал терять терпение:
– Говорю же – я удивлен не меньше вашего. Но, с другой стороны, мы ведь не знаем молодого Родригеса – почему же непременно нам следует ожидать худшего?
– Да уж потому, доктор Урибе, да уж потому, – ответил Ансола. – Именно и только худшего и следует ожидать.
Новость так оглушила его, что он на три недели заперся у себя, завершая свою книгу, хотя от разочарования и горькой досады его так и подмывало бросить эту затею. Он и вправду готов был к этому и спрашивал себя – к чему рисковать репутацией и самой жизнью в деле, где не стоит ждать не то что восхищения, а хотя бы простого участия со стороны семейства Урибе? Тем не менее Ансола продолжал писать, устроив себе странный рабочий график: спал почти до вечера, а ночами, до жжения напрягая глаза, работал. И не расставался с толстенной папкой, полной неопровержимых свидетельств, и с обвинительным заключением, полным передергиваний и прямой лжи. Он больше не испытывал негодования, он уже позабыл даже, по какой причине когда-то согласился принять это поручение – и вот на рассвете одного сентябрьского дня вывел слово «Заключение», на бумаге показавшееся ему несуразно длинным. Ниже следовало:
1. Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль в убийстве лидера либералов генерала Урибе Урибе являются исключительно одушевленными орудиями преступления.
2. Убийство великого патриота было задумано и подготовлено группой консерваторов-карлистов, которые числят среди своих жертв президента Республики доктора Мануэля Марию Санклементе; они покушались на жизнь президента Республики генерала Рафаэля Рейеса и, без сомнения, продолжат цепь своих злодеяний против всякого, кто благодаря своим исключительным дарованиям будет способен направить страну по пути демократии.
3. Душой этой зловещей группировки является так называемое Общество священников-иезуитов.
Потом Ансола вразрядку вывел пять заглавных букв – так жирно, что тонкий кончик его ватермановского пера прорвал бумагу – слова «Конец». И подумав, что нечего даже терять время, предлагая книгу «Импрента Насьональ» – не возьмет, даже если римский папа лично прикажет, – решил как можно скорей отнести рукопись в типографию Гомеса и напечатать за свой счет. Потом лег спать, но был так взбудоражен, что сон не шел. На следующий день, едва лишь рассвело, он схватил лист чистой бумаги и написал заглавие:
КТО ОНИ?
Потом положил манускрипт в кожаный портфель и вышел в недавно проснувшийся город. Было холодно, ветер кусал щеки. Ансола глубоко вздохнул, и воздух обжег ему ноздри, выдавил слезу из глаза. Все казалось таким, как всегда – но лишь казалось. Он выполнил поручение, полученное три года назад от семейства Урибе, а теперь оно перестало поддерживать его – ибо он осмелился бросить обвинения всем, кто был наделен в этой стране силой и властью, и никто не поручится, что ему это сойдет с рук. Он еще мог передумать, на следующем перекрестке изменить направление, обойти квартал, выпить где-нибудь горячего шоколада, забыть обо всем этом и вернуться к прежней жизни, в мир и покой. Однако Ансола продолжил путь, не сворачивая, и представлял, что думают о нем встречные и попутные прохожие: вот он идет – одинокий, но непобежденный, молодой, но лишенный иллюзий, идет, волоча ноги. Можно по виду его догадаться, какое роковое решение таится в его душе? А если кто-то догадается, то станет ли разубеждать его? А если и станет, то в намерении своем не преуспеет. Нет и нет. Он должен сопротивляться, должен идти вперед, и тогда в один прекрасный день он сможет сказать, что по крайней мере выполнил обещание, данное Хулиану Урибе: он написал книгу, он рассказал все, и теперь ему остается только сидеть и ждать, когда небо обрушится ему на голову.
Ансола остановился на перекрестке, пропуская «Форд». Барышня в шляпке застенчиво подняла на него глаза и скользнула по нему взглядом так, словно он стал невидимкой.
VIII. Суд
Когда Марко Тулио Ансола опубликовал свою книгу, он не мог знать, что девяносто семь лет спустя в маленькой полутемной квартирке в забывшей о его существовании Боготе два читателя соберутся толковать о нем, как будто он жив, а о написанном – как будто все это произошло только что. А я не мог знать, не в том ли с самого начала состояло намерение Карбальо, чтобы показать мне эту книгу, потому что никогда в жизни не видал и даже не мог себе представить, что между ними – между книгой и ее читателем – может возникнуть такая степень близости. Не знал я и того, роились ли в его голове страхи или сомнения, когда он вручал эту книгу мне, или же он сразу счел меня достойным такого доверия. До этого мы говорили об Ансоле, о поручении, полученном от Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэты; я спросил, как он сумел проверить все, что он рассказал мне, и где эти сведения. Вместо ответа Карбальо поднялся и направился в спальню, а не в библиотеку: было очевидно, что недавно он просматривал книгу. И, вернувшись, обеими руками протянул ее мне и сказал так:
– Дело в том, что прочесть ее надо двадцать раз. А иначе – из нее не вытянуть ее тайн.
– Двадцать раз?
– Ну, или тридцать, или сорок, – ответил Карбальо. – Это – особая книга. Ее надо заслужить.
Это был ветхий, замусоленный том в кожаном переплете с выдавленными на корешке буквами. «Убийство генерала Рафаэля Урибе Урибе» было написано на первой странице, слева красовалась подпись Карлоса Карбальо, а ниже шло название, да не просто название, а признание в паранойе: «Кто они?» В начале этой строчки не хватало перевернутого вопросительного знака, который имеется только в испанском языке с того далекого дня в XVIII веке, когда Испанская академия сделала его обязательным, зато рядом с обычным вопросительным знаком в конце фразы был изображен силуэт руки. «Черная рука, – подумал я, – с перстом указующим».
– Это донос о заговоре? – спросил я. – Не очень, надо сказать, тонко сделал сеньор Ансола.
Но Карбальо не одобрил мою шутку.