Некто Гитлер: Политика преступления
Часть 7 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Разумеется, Фест говорит не о том, что заблуждения, ошибки и преступления Гитлера начались только в последние шесть лет его правления, напротив, блестящая книга Феста убедительно показывает, как глубоко уходят корни ошибок и преступлений Гитлера в его ранние годы. С другой стороны, Фест абсолютно прав в том, что последствия этих ошибок и преступлений дали о себе знать лишь во второй половине правления Гитлера – до этого их заслоняли неожиданные достижения и успехи, которые сам Гитлер считал лишь результатом подготовительных действий. Фест прав и в том, что осень и зима 1938/1939 годов – переломный пункт в жизни Гитлера: до этого времени он безостановочно шел вперед и вверх; с этого пункта началось подготовленное им самим и столь же безостановочное падение. Конечно, большинство немцев, стань тогда Гитлер жертвой покушения, несчастного случая или инфаркта, поверило бы в то, что они потеряли величайшего человека. Но были бы они правы? И можно ли сегодня задним числом думать так о Гитлере, если бы он умер в 1938 году?
Мы полагаем, нет. По двум причинам.
Во-первых, потому что как раз осенью 1938 года Гитлер принял решение начать войну, которая и была венцом всех его достижений и успехов, ради войны он ковал силу Германии. Гитлер был готов развязать войну уже в сентябре. В феврале 1945 года он с сожалением призна́ется Борману: «С военной точки зрения мы были заинтересованы в том, чтобы начать военные действия на год раньше. Но я ничего не мог сделать, так как англичане и французы в Мюнхене приняли все мои требования». Уже в ноябре 1938 года в речи перед главными редакторами отечественных СМИ, Гитлер дал понять, что все его обещания беречь мир – не более чем дымовая завеса:
Обстоятельства вынуждали меня годами говорить лишь о мире. Только благодаря постоянному подчеркиванию немецкой воли к миру и наших мирных намерений мне удалось вооружить немецкий народ современным средствами обороны и нападения, каковые являются необходимым условием для новых и новых неизбежных шагов. Само собой разумеется, что годами длящаяся пропаганда мира имеет и отрицательные стороны, поскольку она может привести к тому, что в мозгах многих людей нынешняя власть будет связана с решимостью сохранить мир при любых обстоятельствах. Но это приведет не только к неверному представлению о наших целях, но прежде всего к тому, что немецкая нация исполнится в конце концов духом пораженчества, ставящим под удар все успехи нынешней власти.
Сказано извилисто, но достаточно ясно. В подтексте очевидно вот что: своими речами о мире Гитлер в течение многих лет вводил в заблуждение не только иностранцев, но и немцев. И немцы ему поверили: их ревизионистские желания были удовлетворены, поэтому они шли на войну 1939 года не так, как на войну 1914-го, – без радостного воодушевления, смятенные, испуганные и растерянные. Успех гитлеровских достижений 1933–1938 годов по меньшей мере наполовину состоял в том, что они были мирными. Если бы немцы сразу знали, что участвуют в подготовке к войне, возможно, многие из них совсем иначе относились бы к достижениям Гитлера; если бы они узнали об этом лишь потом (историография рано или поздно должна была бы до этого дойти), продолжал бы Гитлер все еще казаться им величайшим государственным деятелем Германии?
Но можно продолжить мысленный эксперимент Феста и в другом направлении. При первом известии о внезапной смерти Гитлера осенью 1938 года большинство немцев охватило бы чувство, что они потеряли величайшего государственного деятеля. Это чувство продержалось бы не более нескольких недель. Потому что очень скоро все с ужасом заметили бы, что у них у всех нет нормально функционирующего государства, поскольку Гитлер как раз к 1938 году это нормально функционирующее государство разрушил.
Как дальше существовала бы Германия? В 1938 году у Гитлера не было ни одного наследника, и не было конституции, согласно которой можно было бы этого наследника выбрать, и не было никаких институций, которые обладали бы несомненным правом и несомненной властью. Веймарская конституция была фактически аннулирована, но вместо нее не было никакой другой. Вследствие этого государству не доставало органа, благодаря которому оно могло бы получить нового руководителя. Возможные кандидаты на власть опирались бы каждый на свои государства в государстве: Геринг – на люфтваффе, Гиммлер – на SS, Гесс – на партию (стоит отметить, что эта организация уже давно была абсолютно декоративной и бессильной, вроде SA). А была еще и армия, чей генералитет как раз в сентябре 1938 года был готов к путчу: всё вместе – государственный хаос, который скреплялся и прикрывался только личностью Гитлера и после его гибели моментально обнаружился бы и вскрылся. Между тем этот хаос был делом рук Гитлера – если угодно, еще одним его достижением, разрушительным достижением, которое до сих пор мало кем замечается, поскольку было заслонено куда более мощной катастрофой, чем та, которая случилась бы после его внезапной смерти осенью 1938 года.
Прежде, рассматривая жизнь Гитлера, мы столкнулись с довольно-таки чудовищным фактом: он подчинил свой политический долгосрочный план биологическому времени своей личной жизни. Сейчас мы столкнулись с чем-то похожим, а именно: он сознательно разрушил способность нормального функционирования государства своим личным всевластием и своей незаменимостью, причем с самого начала. Способность нормального функционирования государственного аппарата зиждется на конституции, писаной или неписаной, не так уж важно. Третий рейх с осени 1934 года не имел ни писаной, ни неписаной конституции, он не знал и не признавал основные права, которые ограничивают всевластие государства по отношению к своим гражданам; Третий рейх не обладал даже необходимым минимумом конституционного строя, то есть таким государственным порядком, который разграничивает полномочия различных органов и заботится о том, чтобы эти органы целесообразно взаимодействовали. Гитлер в противоположность этому создал такое положение, при котором отдельные носители власти, ничем в своих действиях не ограниченные, конкурировали друг с другом, пытались заслонить друг друга, сплачивались и противостояли друг другу и только он один непререкаемым арбитром возвышался над этим хаосом. Только так он смог обеспечить себе полную свободу действий, в которой сильно нуждался. У него было совершенно правильное ощущение: любой конституционный порядок ограничивает власть даже самого мощного конституционного органа; даже самый могущественный человек при конституционном строе неизбежно сталкивается с тем, что приказать можно не всё и не всем, и должен позаботиться о том, чтобы дела в государстве могли идти полным ходом и без него. Ни того, ни другого Гитлер не хотел и поэтому упразднил конституцию, ничем ее не заменив. Он хотел быть не первым слугой государства, но вождем – абсолютным господином; и он правильно понял: абсолютное господство невозможно в нормально действующем государстве, оно возможно только в укрощенном хаосе. Поэтому он с самого начала заменил государство хаосом, и – надо отдать ему должное – до самых своих последних дней он прекрасно умел укрощать этот хаос. Его смерть, случись она на вершине его успехов и достижений, осенью 1938 года, выпустила бы этот хаос на волю и тем сильно скомпрометировала бы его посмертную славу. Было еще кое-что, толкнувшее Гитлера к разрушению государства. При внимательном изучении его личности открывается одна черта, которую можно назвать боязнью определенности или, еще лучше, страхом перед завершенностью. Как будто нечто в нем самом опасалось не только ограничить свою власть государственным порядком, но и ограничить свою волю определенной целью. Государство, которое он получил и границы которого в 1938 году расширил, не было чем-то, что он собирался укреплять и охранять, – это был трамплин для иного, куда более обширного рейха, уже не «германского», но «великогерманского»; в его мыслях и мечтах у этого рейха вообще не было географических границ – только постоянно продвигающаяся вперед «оборонительная линия», которая могла быть на Волге, могла быть на Урале, а могла достигнуть и Тихого океана. Когда Гитлер 28 апреля 1939 года в своей много раз цитированной речи хвастался: «Я восстановил тысячелетнее историческое единство германского жизненного пространства», – он не высказал всего того, что думал на самом деле: «жизненное пространство», на которое он рассчитывал, лежало далеко на Востоке, и оно было вовсе не историческим, но футуристическим. Много раньше, 10 ноября 1938 года, в цитированной нами речи, он приоткрыл свои футуристические замыслы, когда сказал о «новых и новых неизбежных шагах», к которым должен быть готов немецкий народ. Но если каждый шаг является только подготовкой к следующему, а следующий – к следующему, то нет никакой причины где-нибудь останавливаться и строить государство на месте завоеванных (или просто взятых) позиций. Напротив, недвижимое надо сделать подвижным, поставить на рельсы, все должно быть временным, недолговечным, а уже эти временность, недолговечность совершенно автоматически приведут к постоянным изменениям, увеличениям, расширениям. Немецкий рейх должен прекратить быть государством, чтобы стать инструментом завоеваний.
В этом отношении нет большей противоположности Гитлеру, чем Бисмарк, который стал политиком-миротворцем именно в тот момент, когда объединил Германию. Но здесь поучительно и сравнение с Наполеоном. Наполеон, как и Гитлер, потерпел фиаско в качестве завоевателя, но из его достижений в качестве французского государственного деятеля многое сохранилось: законодательство, система образования; даже его строгое административно-территориальное устройство, с департаментами и префектурами, существует до сих пор, несмотря на все социальные и исторические преобразования. От Гитлера не осталось ничего подобного, и все его достижения, которые в течение десятилетия покорили немцев и заставили мир затаить дыхание, остались эфемерными, исчезли бесследно – не только потому, что его правление завершилось беспримерной катастрофой, но и потому, что они не были рассчитаны на завершенность, на долговечность. Гитлер был настоящим атлетом в области достижений, в чем-то, наверное, посильнее Наполеона. Одного ему не хватало: он не был государственным деятелем.
Успехи
Гитлеровская парабола успехов представляет собой такую же загадку, как и его парабола жизни. Там, если вы помните, существовал бросающийся в глаза разрыв между полной бездеятельностью и безвестностью первых тридцати лет и публичной активностью большого масштаба следующих двадцати шести, что требовало объяснений. Здесь такой же разрыв, причем повторяющийся дважды. Все успехи Гитлера приходятся на двенадцать лет, с 1930 по 1941 год. Прежде в своей политической карьере, худо-бедно десятилетней, он был оглушительно неуспешен. Его путч 1923 года провалился, его вновь образованная в 1925 году партия до 1929 года была одной из мелких партий Веймарской республики. После 1941 года, даже с осени 1941-го, – никаких успехов: военные операции проваливаются, поражения множатся, союзники отпадают один за другим, вражеская коалиция укрепляется. Конец всем известен. Но с 1930-го по 1941-й, к удивлению всего мира, Гитлеру удавалось все, что он затевал во внутренней, внешней и военной политике.
Посмотрим на хронологию: 1930 год – число голосов «за» на выборах в рейхстаг увеличилось в восемь раз; 1932 год – в шестнадцать раз; январь 1933 года – Гитлер рейхсканцлер; июль 1933 года – все конкурирующие партии распущены; 1934 год – Гитлер рейхспрезидент и верховный главнокомандующий; тотальная власть. Во внутренней политике ему теперь нечего и не у кого выигрывать; и тогда начинается серия внешнеполитических успехов: 1935 год – всеобщая воинская обязанность в Германии (фактическая денонсация Версальского договора – и ничего не происходит); 1936 год – ремилитаризация Рейнской области (фактическая денонсация локарнских соглашений – и ничего не происходит); 1938 год – аншлюс Австрии (и ничего не происходит); сентябрь 1938-го – аншлюс Судетской области (а это происходит с ясно выраженного согласия Франции и Англии); март 1939 года – создание протектората Богемии и Моравии, захват Мемеля. На этом заканчивается серия внешнеполитических успехов Гитлера, только теперь он наталкивается на дипломатическое сопротивление. Тогда начинаются военные успехи: сентябрь 1939-го – победа над Польшей, 1940-й – оккупация Дании, Норвегии, Голландии, Бельгии и Люксембурга, победа над Францией, 1941-й – оккупированы Югославия и Греция. Гитлер владеет всем Европейским континентом.
В общем и целом: десять лет сплошных неудач; затем двенадцать лет непрерывных успехов; вновь четыре года неудач – с катастрофой в финале. И на этот раз между успехами и неуспехами на первый взгляд совершенно необъяснимый разрыв.
Можно попытаться, если есть желание, поискать аналоги в мировой истории – и не найти ничего подобного. Взлет и падение – да; череда успехов и неудач – да. Но никогда и ни у кого не было этих трех резко ограниченных периодов: сплошные неудачи, сплошные успехи и снова сплошные неудачи. Никогда один и тот же человек не проявлял себя сначала как, казалось бы, безнадежный неумёха, потом как, казалось бы, гениальный умелец, а под конец снова как, на этот раз несомненно, безнадежный неумёха и дилетант. Это требует объяснений. Не следует инстинктивно хвататься за очевидные примеры. Они ничего не объясняют.
Конечно, не бывает безупречных политиков; почти все они совершают ошибки, которые потом исправляют как могут. Это хорошо известно. Также хорошо известно, что многим политикам необходим некоторый период для разбега, для обучения, пока они не достигнут пика формы; и что на этом пике спустя некоторое время политики устают, обессиливают или, наоборот, делаются чересчур самоуверенными и перегибают палку. Только все эти очевидные вещи никакого отношения не имеют к случаю Гитлера. Они никак не объясняют двух резких разрывов между долговременными успехами и столь же долговременными поражениями. Эти примеры работали бы, если бы можно было объяснить неудачи Гитлера изменениями в его характере или ослаблением его способностей. Но Гитлер всегда оставался одним и тем же.
Он ни в коем случае не принадлежал к тем нередким в мировой истории политикам, что в случае успеха утрачивают те качества, благодаря которым они этого успеха достигли. И речи быть не может о том, что в какой-то момент он ослабил хватку или вовсе выпустил узду из рук. Его энергия и сила воли с первых и до последних дней его карьеры поражали воображение; его власть даже в бункере рейхсканцелярии, до размеров которого сузились его владения, была абсолютна. Когда один из обитателей бункера, зять Евы Браун Ганс Фегелейн[55], 28 апреля 1945 года, за два дня до самоубийства Гитлера, бежал к себе домой в Берлин-Шарлоттенбург, Гитлер приказал обнаружить дезертира, вернуть в бункер и расстрелять. И Фегелейн был обнаружен, возвращен в бункер и расстрелян. Приказ столь же характерный, как и безукоризненное его исполнение. Неудачливый Гитлер последних четырех лет войны – тот же человек, что и удачливый Гитлер предшествующих лет; то, что он глотал успокаивающие пилюли, страдал бессонницей, непроизвольно тряс рукой (последствие покушения 20 июля 1944 года), нимало не ослабляло его волю и его силу. Описания, в которых Гитлер последних лет войны предстает тенью прежнего самого себя, достойной жалости человеческой развалиной, безнадежно преувеличены. Телесным или духовным распадом Гитлера никак не объяснишь его катастрофический неуспех 1941–1945 годов по сравнению с успехами прежних двенадцати лет.
Столь же малоубедительны попытки объяснить провал Гитлера его самоуверенностью, манией величия, заносчивостью баловня судьбы. Решение напасть на Россию, с которого и начались его неудачи, вовсе не было результатом азарта, вскормленного волной побед: в течение многих лет это нападение было обдуманной и бесповоротной целью гитлеровской политики, изложенной и обоснованной еще в 1926 году в «Моей борьбе». Другое роковое решение 1941 года – объявление войны США – было скорее моментом отчаяния, чем высокомерия и заносчивости, о чем мы еще будем подробно говорить в главе «Ошибки». И то упорство, с которым Гитлер во время полосы сплошных неудача держался однажды выбранного курса, было сродни тому, что он проявил в раннюю полосу своих неудач, в 1925–1929 годах, когда его партия, несмотря на все усилия, ни на шаг не приблизилась к «легальному» захвату власти.
Если Гитлер и страдал манией величия – а в известном смысле так оно и было, – то с самого начала. Абсолютно неизвестный, потерпевший поражение во всех областях жизни человек решает стать политиком – это ли не проявление мании величия? Гитлер сам не уставал повторять, что по сравнению с тем, на что он отважился в самом начале, все прочее было детской игрой; и в это можно поверить. Кроме того, годы его учения как политика были невероятно коротки, если по отношению к нему вообще можно говорить о каком-либо учении или образовании. Собственно, только провал путча 1923 года был единственным политическим событием, из которого Гитлер извлек урок. В остальном в политическом отношении он зловеще оставался одним и тем же. Его политика с 1925 по 1945 год будто отлита из одного куска. Что изменилось за эти двадцать лет, так это сила сопротивления его противников.
Поняв это, мы получаем ключ к разгадке тайны гитлеровской параболы успехов. Эта разгадка связана не с изменениями Гитлера. Она – в изменении противников, с которыми Гитлеру пришлось иметь дело.
Мы не случайно разделили достижения и успехи Гитлера. Достижения индивидуальны. В успехе всегда есть две стороны: успех одной предполагает неудачу другой. У слабейшего врага выигрывают, сильнейшему проигрывают – азбучная истина. Но вот как раз азбучных истин и не замечают. Гитлеровские успехи и неудачи моментально становятся объяснимы, если мы переведем взгляд с Гитлера на его противников.
Гитлеровские успехи не были добыты в борьбе с сильнейшим или по крайней мере упорным противником: и Веймарская республика конца двадцатых годов, и Англия 1940 года оказались слишком сильны для него. Ему никогда не хватало маневренности и гибкости, благодаря которым более слабый может запутать более сильного и победить его: в борьбе против союзной коалиции 1942–1945 годов ему ни разу не пришла в голову мысль использовать внутренние противоречия союзников; наоборот, Гитлер больше всех сделал, чтобы эта во многих отношениях противоестественная военная коалиция Запада и Востока состоялась; со слепым упрямством он укреплял то, что с самого начала трещало по швам.
Свои успехи Гитлер добывал в борьбе с такими противниками, которые были не способны к сопротивлению или вообще не хотели сопротивляться. Во внутренней политике он нанес смертельный удар Веймарской республике только тогда, когда она уже была абсолютно обессилена и готова к капитуляции. Во внешней политике Гитлер уничтожил европейскую систему коллективной безопасности образца 1919 года, когда она была уже сокрушена внутренними противоречиями и доказала свою нежизнеспособность. В обоих случаях Гитлер подтолкнул падающего.
Да и в личном отношении в тридцатые годы, в отличие от двадцатых и сороковых, Гитлеру повезло иметь дело с ослабленными противниками. Немецкие консерваторы, некогда серьезные конкуренты Гитлера в борьбе за наследство Веймарской республики, были разобщены и постоянно колебались между союзом с Гитлером и сопротивлением ему; точно так же колебались внутренне разобщенные английские и французские политики конца тридцатых, благодаря которым Гитлер добился своих внешнеполитических успехов. Если внимательно рассмотреть состояние Германии в 1930 году, состояние Европы в 1935-м и Франции в 1940-м, то гитлеровские успехи потеряют ореол чуда, в котором их восприняли современники. Нам придется потратить некоторое время и отвлечься от Гитлера. Вне исторического фона его успехи могут остаться непонятными.
В 1930 году Веймарская республика погибала и погибла бы, даже если бы Гитлер в сентябре не добился своего первого оглушительного успеха на выборах в парламент. Правительство Брюнинга, образованное в марте, было первым из президентских кабинетов, вольно или невольно подготовивших переход к совершенно другой, пока еще детально не просматривавшейся системе государственного порядка. В отличие от своих последователей, фон Папена[56] и фон Шлейхера[57], Брюнинг действовал в рамках конституционной законности – «чрезвычайные законы», с помощью которых он правил, «допускались» рейхстагом, – но большинства в рейхстаге, предусмотренного конституцией, он не имел, и фикция перманентного чрезвычайного положения, которая позволяла ему обходиться без парламентского большинства и править без парламента, фактически денонсировала Веймарскую конституцию. Итак, это заблуждение, причем широко распространенное, будто именно Гитлер поверг Веймарскую республику в прах. Она уже лежала во прахе, когда Гитлер всерьез вышел на политическую сцену, и во внутриполитической борьбе 1930–1934 годов речь в действительности шла не о спасении республики, а о том, кто завладеет ее наследством. Единственным вопросом был вопрос о том, кто уничтожит республику: консервативная (а в конечном счете монархическая) реставрация или Гитлер.
Для того чтобы лучше понять истоки этой ситуации, придется бросить короткий взгляд на историю Веймарской республики – с начала до ее несчастного конца.
Республика с самого своего основания держалась только трехпартийной коалицией левого центра – социал-демократами, либералами и католиками[58], – партиями, которые составляли большинство в рейхстаге последних лет кайзеровской Германии; эти-то партии и провели «парламентаризацию» страны (точнее, получили эту «парламентаризацию» себе на голову). После Ноябрьской революции 1918 года именно эти партии образовали веймарскую коалицию Национального собрания, создали веймарскую конституцию[59], которая в основных своих чертах была сделана с оглядкой на парламентский кайзеровский рейх, – и стали править. Однако уже спустя год, во время первых парламентских выборов, они потеряли парламентское большинство и так его и не вернули.
Между тем случившаяся вне всяких программ и расчетов Ноябрьская революция продолжалась. Эта революция никоим образом не укладывалась в концепцию веймарской коалиции, почему и была ею разгромлена. Это создало разочарованную и обиженную оппозицию слева, никогда не признававшую Веймарскую республику и не собиравшуюся с ней примириться. Но революция все же добилась одного успеха, который было не обратить вспять: она уничтожила монархию. Веймарской коалиции не оставалось ничего иного, кроме как присвоить республику, созданную революцией. Этим коалиция создала куда более сильную и многочисленную оппозицию справа, столь же мало признававшую Веймарское государство, «государство Ноябрьской революции», как и разочарованные левые оппозиционеры; эта оппозиция была куда опаснее, чем леваки, поскольку именно ее людьми были заняты чуть ли не все посты в армии и чиновничьем аппарате; Веймарское государство с самого начала своего существования получило целую армию врагов, врагов своей конституции на государственной службе! Более того, с 1920 года правые и левые враги республики в совокупности имели большинство в парламенте республики, и до 1925 года республику, будто плохо построенный корабль, только что спущенный со стапелей и попавший в шторм, швыряло с боку на бок. Едва ли какой-нибудь год проходил без левого или правого путча. (Гитлеровский путч 1923 года был одним из многих.) В 1925 году никто не предсказал бы Веймарской республике долгой жизни.
А потом случился короткий период кажущейся консолидации, «золотые двадцатые», с 1925 по 1929 год – для Гитлера годы сплошных неудач, когда его ненависть к Веймарской республике не вызывала никакого отклика, разве что смех. Что изменилось? Что внезапно сделало «республику без республиканцев» жизнеспособной?
Многое. Даровитый министр иностранных дел, Густав Штреземан[60], положил начало примирению с бывшими военными противниками, облегчению репарационных выплат и росту международного престижа Германии. Американские кредиты способствовали небольшому экономическому росту. Но самое важное было вот что: многочисленная и мощная правая оппозиция Веймарской республики, все еще (или – до сих пор) крепко сидевшая во всех министерствах и органах власти государства, которое она отвергала, начинала избавляться от своего неприятия и была готова руководить этим государством; из врагов республики правые стали превращаться в «разумных республиканцев».
Решающим событием, которое сделало бы это превращение окончательным и дало бы республике возможность консолидации, стали апрельские выборы 1925 года, после которых Гинденбург стал рейхспрезидентом[61]. Многие видят в этом начало конца республики. Совершенно ошибочная точка зрения. Выборы Гинденбурга были счастливым случаем для республики, они дали ей шанс – единственный. Потому что правые увидели в республике во главе с героем Первой мировой и кайзеровским фельдмаршалом нечто наконец приемлемое; появился путь к примирению. Это примирение и происходило до тех пор, пока (с 1925 по 1928 год) большинство правительства составляла коалиция правого центра из католиков, правых либералов и консерваторов. Тем самым вся несущая государство партийная система Веймара в первый и единственный раз консолидировалась во всю ширину своего право-левого спектра, исключая радикальные группы, такие как коммунисты и нацисты; потому что сомневаться в верности Веймарской республики тогдашней оппозиции – социал-демократов и левых либералов – не приходилось.
Но это оказался только эпизод. В 1928 году правый центр потерпел поражение на выборах, и впервые с 1920 года рейхсканцлером снова стал социал-демократ. Это стало упущенным шансом. Консерваторы во главе со своим новым вождем Гугенбергом[62] вновь перешли на последовательно антиреспубликанские позиции, даже партия католиков, тоже получившая нового руководителя – Кааса[63], заговорила теперь о необходимости авторитарного режима, а в министерстве обороны сильно политизированный генерал фон Шлейхер принялся разрабатывать планы государственного переворота. Поскольку правые не собирались еще раз пережить фиаско, подобное выборам 1928 года, правительство – вечное правое правительство – должно было стать независимым от парламента и выборов, как в империи Бисмарка: прочь парламентскую республику, да здравствует прямое президентское правление!
В марте 1930 года дело зашло совсем далеко. Штреземан умер в октябре 1929 года, в том же месяце крах американской биржи ознаменовал начало мирового экономического кризиса, который тут же опустошающим образом подействовал на Германию; правительство не в силах было выправить положение и ушло в отставку, с этого момента в Германии не было парламентских правительств. Вместо этого рейхсканцлером был назначен мало кому известный представитель католической Партии Центра Брюнинг (кандидатура была предложена Гинденбургу фон Шлейхером). Это был первый рейхсканцлер без парламентского большинства, но с квазидиктаторскими полномочиями и с тайным заданием от Шлейхера обеспечить переход к консервативно-авторитарному, независимому от парламента режиму. Он правил с помощью чрезвычайных законов, обусловленных статьями о чрезвычайном положении, а когда рейхстаг все же выражал несогласие с тем или иным законом, просто распускал рейхстаг. Это был шанс для Гитлера. В нормально функционирующей (или производящей впечатление нормального функционирования) республике 1925–1929 годов ему было не на что рассчитывать. В момент государственного кризиса 1930 года его партия одним махом стала второй сильнейшей партией Германии.
Гитлер ante portas![64] Теперь даже социал-демократы воспринимали брюнинговский внепарламентский режим чрезвычайного положения как меньшее зло, и Брюнинг смог полузаконно, почти конституционно править еще два года. Но бедность росла, гитлеровская волна поднималась, а Брюнинг не решался, да и не мог совершить переход от своего квазилегитимного правления к новому авторитарному государству, который он должен был подготовить по заданию фон Шлейхера. В мае 1932 года он был отправлен в отставку. Новый кандидат Шлейхера, фон Папен, у которого было еще меньше поддержки в рейхстаге, стал рейхсканцлером, образовал «кабинет баронов» и провозгласил «совершенно новый способ руководства государством». Поначалу он вновь распустил рейхстаг; в результате очередных выборов гитлеровская партия удвоила число своих мандатов и стала сильнейшей партией рейхстага. Теперь речь шла об альтернативе Папен – Шлейхер или Гитлер. О парламентской республике отныне и речи не шло. Она была молча погребена. Борьба шла за ее наследство.
В игре, которую с августа 1932 года по январь 1933-го Папен и Шлейхер вели с Гитлером (в детали этой игры мы вдаваться не будем), с самого начала было ясно: у Гитлера куда больше козырей. Уже по той простой причине, что он был один, а противников было двое. Кроме того, за ним было массовое движение, а за Папеном и Шлейхером – никчемная и надоевшая элита погибшего кайзеровского рейха. Но прежде всего еще потому, что Гитлер точно знал, чего он хочет, а Папен и Шлейхер этого не знали, да и не могли знать. Единственное, что могло бы укрепить их будущее авторитарное государство – разумеется, после отставки восьмидесятипятилетнего Гинденбурга, – это реставрация монархии; но они не отваживались даже заикнуться о такой возможности, по понятной причине: не было подходящего кандидата на трон. Поэтому они упрямо комбинировали совершенно невозможные в Германии того времени политические конструкции: Папен, франтоватый кавалерийский офицер, мечтал о запрете всех партий и беспримесной диктатуре высших классов, скорее дворянской диктатуре, опирающейся только на рейхсвер; Шлейхер вполне реалистично не рассчитывал на силу одного только рейхсвера, но строил не менее фантастичные планы: расколоть национал-социалистскую партию, создать коалицию из «умеренных» нацистов (без Гитлера), профсоюзов, молодежных объединений, а также рейхсвера (куда ж без него) и на этой основе создать фашистское «корпоративное»[65] государство. Естественно, оба должны были потерпеть поражение уже в самом начале, но самым главным и судьбоносным оказалось то, что они поссорились. Шлейхер столкнул Папена с поста рейхсканцлера и добился от Гинденбурга своего назначения на этот пост. Папен, в своей жажде реванша готовый идти ва-банк, заключил союз с Гитлером, и в свою очередь, уговорил Гинденбурга сместить Шлейхера. Шлейхер был отправлен в отставку, Гитлер назначен рейхсканцлером. Папен всегда был готов рассматривать Гитлера в качестве младшего партнера (в известном смысле как знаменосца и трубача «консервативной революции»); ну а теперь он, Папен, сам оказался в роли младшего партнера Гитлера-рейхсканцлера, однако все еще надеялся «стреножить» того с помощью своего аристократического, консервативного кабинета министров[66].
Из этого ничего не вышло. Как Гитлер переиг-рал своих младших партнеров-консерваторов в следующие месяцы и окончательно выиграл у них в следующем году, сосредоточив тотальную власть в своих руках после смерти Гинденбурга в августе 1934 года, слишком хорошо известно, так что обойдемся без детального пересказа событий. Но вот что заслуживает здесь внимания, потому как это вовсе не общепризнанно, а многих, возможно, и удивит. Единственные политические противники или конкуренты, с которыми Гитлер всерьез считался в 1930–1934 годах, а временами всерьез боролся, были консерваторы. Либералы, католики из Партии Центра и социал-демократы не представляли для Гитлера особой проблемы, как, кстати, и коммунисты.
Та же ситуация сохранилась и в период его неограниченной власти, начавшийся с августа 1934 года. Либералы, католики и социал-демократы настолько, насколько они остались верны своим убеждениям, заняли пассивную позицию, отступили в безопасную для Гитлера внутреннюю и внешнюю эмиграцию. Чисто символическое сопротивление и отважная подпольная деятельность малочисленных, легко уничтожаемых и вновь возникающих коммунистических групп не могут не вызвать уважения своим отчаянным и безнадежным героизмом, но для Гитлера это была скорее полицейская проблема. А вот консерваторы с их хорошо укрепленными позициями в армии, дипломатическом ведомстве и государственных органах оставались для него серьезной политической проблемой – совершенно необходимые для ведения дел, наполовину союзники, наполовину оппоненты, а иногда совсем и не наполовину: Папен и Шлейхер попытались взбунтоваться в период кризиса летом 1934 года (Шлейхер заплатил за это жизнью, Папен был отправлен в дипломатическую ссылку, в Стамбул). Консервативные генералы вермахта разрабатывали планы государственного переворота в 1938 и 1939 годах[67], консервативные политики, такие как Гёрделер[68] и Попитц[69] всю войну конспирировали против Гитлера с представителями армии, государственных органов и бизнеса и в 1944 году наконец создали своего рода большую коалицию политических и военных консервативных противников Гитлера, что и завершилось покушением 20 июля 1944 года[70]. Это покушение было в высшей степени консервативным, аристократическим делом – верно говорится, что список казненных заговорщиков 20 июля напоминает выдержку из «Готского альманаха»[71]. Правда, для вида несколько постов в своем правительстве заговорщики планировали дать социал-демократам[72]. В немалой степени заговор потерпел неудачу потому, что романтически-консервативные государственные идеи заговорщиков были столь же не разработаны, анахроничны и далеки от действительности, как ранее – государственные идеи Папена и Шлейхера.
Конечно, по-настоящему опасной для Гитлера консервативная оппозиция так и не стала, и серия его легких побед над оппозиционными аристократами была непрерывной. И все же это была единственная оппозиция, которая оставалась проблемой для Гитлера до самого конца его правления; единственная оппозиция, имевшая шанс, пусть и очень маленький, свергнуть его и по меньшей мере один раз такую попытку сделавшая. И это была оппозиция справа. С ее точки зрения, Гитлер был левым, был революционером.
Над этим стоит подумать. На крайне правой стороне политического спектра расположить Гитлера не так легко, хотя сегодня многие именно там его и располагают. Естественно, он не был демократом, но он был популистом: человеком, чья власть опирается на массы, не на элиты; в известном смысле это был достигший абсолютной власти народный трибун. Его важнейшим средством власти была демагогия, важнейшим орудием – не четкая иерархическая структура, но хаотическое скопление нескоординированных, держащихся вместе только благодаря личности вождя массовых организаций. Все это признаки скорее левого, чем правого политика.
Очевидно, что среди диктаторов XX века Гитлер занимает место между Муссолини и Сталиным, однако при более строгом рассмотрении он оказывается ближе к Сталину, чем к Муссолини. Нет ничего более ошибочного, чем именовать Гитлера просто фашистом. Фашизм – это власть высших классов общества, опирающаяся на искусственно вызванное возбуждение масс. Гитлер, конечно, умел воодушевить массы, но вовсе не для того, чтобы поддерживать высшие классы. Он не был классовым политиком и его национал-социализм стал иным общественным явлением по сравнению с итальянским фашизмом. В предыдущей главе мы показали, что его «обоществление людей» находит точные соответствия в социалистических государствах, таких как теперешние ГДР и Советский Союз, – соответствия, которые в фашистских государствах пробивались чахлыми ростками или вовсе отсутствовали. От сталинского «социализма в отдельно взятой стране» гитлеровский «национал-социализм» (обратите внимание на терминологическую близость!) отличался только сохранившейся частной собственностью на средства производства – весомое различие с точки зрения марксистов. Насколько весомо ощущалось это отличие предпринимателями в гитлеровском тоталитарном государстве – открытый вопрос. Между тем отличия национал-социализма Гитлера от классического фашизма Муссолини куда весомей: в рейхе не было монархии, предоставляющей возможность отставки диктатора, не было твердой иерархии в партии и государстве, никакой конституции (даже фашистской!), не было реального союза с историческими высшими классами, меньше всего – помощи им. Символична и говорит о многом одна внешняя деталь: Муссолини столь же часто носил фрак, как и партийную униформу. Гитлер время от времени носил фрак в переходный период 1933–1934 годов, пока Гинденбург был рейхспрезидентом и Гитлер был вынужден подчеркивать свой мнимый союз с фон Папеном; после этого – только полувоенная униформа, как и у Сталина.
Напрашивается еще одно небольшое отступление, прежде чем мы перейдем от гитлеровских внутриполитических успехов 1930–1934 годов к его внешнеполитическим успехам 1935–1938 годов, которые столь же хорошо объясняются тогдашней внешнеполитической ситуацией. Часто спрашивают: мог бы сегодня в ФРГ политик, вроде Гитлера, получить шанс, подобный его шансу 1930 года, если бы безработица и экономический кризис в нынешней Германии сравнялись с уровнем поздней Веймарской республики? Если наш анализ гитлеровского захвата власти верен, то ответ обнадеживает: нет, политик, подобный Гитлеру, в ФРГ не имеет такого шанса, и как раз из-за того, что сегодня в Германии нет правых, не принимающих современное им немецкое государство, готовых проложить путь новому Гитлеру, разрушив предназначенный и для их работы аппарат легитимной власти.
Государства не распадаются только из-за экономических кризисов и массовой безработицы; в противном случае Америка с ее тринадцатью миллионами безработных распалась бы в 1930–1933 годах во время Великой депрессии. Веймарская республика была разрушена не экономическим кризисом и не безработицей, хотя, конечно, это способствовало общему гибельному настроению, – она была разрушена непререкаемой решимостью веймарских правых демонтировать парламентское государство во имя какой-то им самим не очень ясной модели авторитаризма. Веймарская республика была разрушена не Гитлером: он уже нашел ее в руинах, когда стал канцлером, он только добил то, что смертельно ранили другие.
Огромное различие между Бонном и Веймаром в том, что в ФРГ нет политической силы, которая разрушила Веймарскую республику, а именно правых, которые отрицали бы существующее государство. Наверное, как раз поражение немецких консерваторов в конкуренции с Гитлером и горький, по большей части кровавый опыт многолетних, напрасных попыток противостояния диктатору обратили немецких правых, немецких консерваторов к республике, парламентаризму и демократии. Во всяком случае, со времен Гитлера они выучили урок истории: гораздо лучше в качестве парламентской партии вести постоянную политическую игру с левыми и становиться то оппозицией, то правительством, чем пытаться вступать в конкурентную борьбу за власть с популистским демагогом-диктатором в авторитарном государстве. Создание Христианско-демократического союза[73], симбиоза католической Партии Центра и бывших правых партий, маркирует это фундаментальное изменение политического вектора правых и является таким же эпохальным событием немецкой политики, как случившееся за тридцать лет до того превращение Социал-демократической партии Германии из революционной в парламентскую[74].
В ФРГ есть то, чего не было в Веймаре: демократические правые, демократические консерваторы. Благодаря этому государство зиждется не на коалиции левого центра, но на всем партийном спектре (за исключением крайних экстремистских групп). Поэтому разум и здравый смысл свидетельствуют: то развитие событий, которое привело Гитлера к власти, в ФРГ просто невозможно. Бонн, в силу своей политической структуры, а не только благодаря некоторым преимуществам своей конституции, по сравнению с Веймарской конституцией, куда более солидное и устойчивое демократическое государство, чем Веймар; таким и останется, даже если, как в первые семнадцать лет его существования, у власти будут правые, консерваторы, даже если вследствие растущей угрозы терроризма соответствующие исключительные законы[75] будут ужесточены. Те, кто из-за этих законов сравнивают ФРГ с гитлеровским рейхом – как правило это люди, не жившие при Гитлере, – просто не знают, о чем говорят. На этом мы закрываем тему.
Мы уделили достаточно внимания внутриполитическим успехам Гитлера, перейдем к его внешнеполитическим победам, которые точно так же были обусловлены скорей слабостью его противников, чем его собственной силой. Точно так же, как в 1930 году он застал республику, созданную в 1919-м, уже умирающей, в 1935 году он застал европейскую систему коллективной безопасности 1919 года почти в полном распаде. И как тогда внутри Германии, так теперь вне Германии защитники статус-кво были фактически обессилены, а среди тех, кто хотел бы статус-кво изменить, Гитлер нашел своих невольных союзников. Чтобы понять, почему это произошло, бросим краткий взгляд на историю созданного в 1919 году европейского международного порядка.
Это такая же несчастная история, как история Веймарской республики, с такой же структурой. У парижского процесса мирного урегулирования была такая же родовая травма, как и у Веймарской республики. Веймарская республика подготовила себе гибель тем, что сразу же не обезоружила (а революция предоставила для этого все возможности) самую мощную, неотъемлемую для государственного строительства политическую группу, немецких правых, и не интегрировала их новое демократическое государство. Точно так же и участники Парижской мирной конференции 1919 года не обезоружили по-настоящему и не интегрировали по-настоящему во вновь созданный европейский мир державу, все еще остающуюся потенциально самой сильной и неотъемлемой для сохранения стабильности в Европе. Вместо того чтобы пригласить новую демократическую Германию за стол переговоров в качестве равноправного партнера, как это сделал Меттерних с монархической Францией после Наполеоновских войн[76], немцев оскорбили и унизили. Вместо того чтобы последовательно и надолго ослабить Германию, оккупировав ее или разделив на части, ей оставили государственное единство и независимость – то, что сделало эту страну с 1871 по 1914 год самой мощной европейской державой, – да еще и, сами того не желая, увеличили эту мощь, устранив прежде существовавшие противовесы.
Вполне понятно психологически, почему Версальский договор – особенно в той части, которая касалась Германии, – немцы восприняли как оскорбление. Оскорбление было прежде всего формальным. Договор и в самом деле был таким, как его называли в Германии все, от коммунистов до нацистов, – кабальным. Он ничем не походил на прежние мирные договоры Европы между победителями и побежденными. Да, естественно, позиция победителей на переговорах была сильнее, но равноправное, пусть и формальное, участие в них побежденных сохранило бы их честь, а также морально подкрепило бы их ответственность за соблюдение подписанного договора. На Парижской мирной конференции 1919 года немецкая подпись под договором, составленным без участия Германии, была поставлена под ультимативной угрозой новой войны. Этого было вполне достаточно, чтобы немцы не чувствовали себя связанными договором, который их заставили подписать, и даже если бы в договоре не было множества дискриминирующих и унижающих Германию пунктов, – а в Версальском договоре их было полным-полно, – все равно неудивительно, что главной целью внешней политики Германии после Первой мировой войны стало – «сбросить цепи Версаля». Эта задача определяла всю немецкую внешнюю политику с 1919 по 1939 год, как во времена Веймарской республики, так и во времена Гитлера. Повторимся: в 1935 году Гитлер нашел мировой порядок, частью которого были «цепи Версаля», почти полностью демонтированным.
Потому что «цепи Версаля», как мы сейчас покажем, еще до того, как Гитлер без особых усилий разорвал последние из них, были из бумаги. Бумажным было категорическое запрещение аншлюса Австрии и модернизации вооруженных сил Германии; бумажным было требование ограничить численное количество этих вооруженных сил ста тысячами; бумажными были репарационные платежи, растянутые на жизнь целого поколения. Не было достаточной силы, чтобы заставить страну выполнять эти бумажные условия и запреты. Участники Парижской мирной конференции 1919 года сами позаботились о том, чтобы этой силы не было. В результате решений этой конференции (что довольно быстро заметили немцы, как только прошел шок от формального оскорбления) Германия достигла того, чего не могла достичь в течение четырех военных лет: потенциально она стала доминирующей державой в Европе. Территориальные ампутации, которым она подверглась, этому не помешали.
В 1871–1914 годах доминирующему положению Германии в Европе мешало близкое соседство с четырьмя другими очень сильными державами: Англией, Францией, Австро-Венгрией и Россией. Это заставляло Германию быть осторожной, потому что хотя она и была сильнее, чем каждая отдельно взятая из этих стран, но естественно много слабее, чем все они вместе. И помешала немецкому «рывку к мировому господству» в 1914 году именно коалиция Англии, Франции и России, к которой позднее присоединилась Америка. Из четырех европейских держав довоенного времени в 1919 году одна, Австро-Венгрия, была попросту уничтожена, а вторая, Россия, исключена из участия в любых европейских международных делах[77]. Тем самым Россия выпала из коалиции победителей, а вслед за ней последовала и Америка, которая в 1917 году заменила в войне Россию, уже готовую заключить сепаратный мир[78]. Конгресс США не ратифицировал решения конференции своих бывших союзников по коалиции[79]. Мирное урегулирование в Европе с самого начала легло на плечи только двух стран, Англии и Франции, точно так же как Веймарская республика оказалась поддержана лишь тремя партиями тогдашней Германии. И в том и в другом случае фундамент был слишком узок, чтобы вынести такие нагрузки. Потому что сохранившая независимость и государственное единство Германия – стоит вспомнить четыре военных года – была достаточно сильна, чтобы только Англия и Франция могли в течение длительного времени удерживать ее в рамках Версальского договора. А вновь созданные маленькие государства, образовавшиеся на месте прежней Австро-Венгрии и зажатые между Веймарской республикой и Советской Россией, естественным образом должны были стать сателлитами Германии, лишь бы она оправилась от военных разрушений и шока поражения. В Париже союзники своим оскорбительным обращением толкнули Германию на путь реваншизма и ревизионизма, а кроме того, они как одержимые всеми средствами расчищали ей этот путь.
Две ответственные за это державы, Англия и Франция, очень скоро, пусть и неясно, но почувствовали, что совершили капитальную ошибку. Из этого неясного, туманного понимания они сделали два абсолютно разных вывода. Англия решила постепенным смягчением условий Версальского мира «умиротворить» (appease) Германию и тем превратить непримиримого противника в добровольного помощника в деле мирного урегулирования. Франция, напротив, решилась использовать упущенный в Париже шанс и добить врага. Противоречия между двумя бывшими союзниками в полной мере обнаружились в 1923 году, когда Франция оккупировала Рур[80]. Англия не поддержала этот агрессию, Франция была вынуждена отступить и дальше скрепя сердце следовать за английской политикой «appeasement»’a («умиротворения»). Этот «appeasement» начался не в Мюнхене в 1938 году при Невилле Чемберлене, как гласит историографическая легенда – в Мюнхене «appeasement» как раз закончился, – но в Локарно в 1925 году[81] при брате Невилла Остине Чемберлене.
Следующий период истории международных отношений в Европе, который в Германии связывают главным образом с именем Штреземана, со странной точностью соответствует внутригерманской истории после выборов Гинденбурга; даже хронологически эти периоды почти совпали – начались в одно и то же время (только международный период длился дольше, потому что и Брюнинг, и Шлейхер, и Папен, а в первые пять лет и Гитлер, по крайней мере внешне, двигались в фарватере английского «appeasement»’a): точно так же в Германии правые противники республики в это время уже готовы были ее признать, предполагая в ней править; сама Германия некоторое время была готова уважать парижское мирное урегулирование, предполагая блок за блоком его демонтировать.
Так все и получилось. Успехи Штреземана, Брюнинга, Папена и Шлейхера – договор в Локарно, вступление Германии в Лигу Наций, досрочный вывод оккупационных войск из Рейнской области, фактическая отмена репараций[82], принципиальное согласие на паритет Германии в области вооружений – значили ничуть не меньше, чем успехи Гитлера, то есть вооружение Германии, превосходящее вооружение других стран, всеобщая воинская обязанность, морское соглашение Хора и Риббентропа[83], ремилитаризация Рейнской области[84], аншлюс Австрии[85], присоединение Судетской области[86]. За одним исключением: предшественники Гитлера все делали для того, чтобы подчеркнуть примирительный характер своих успехов, чем и поддерживали у Англии уверенность в необходимости продолжения политики «appeasement»’a; Гитлер, наоборот, изо всех сил старался изобразить дело так, как если бы его успехи на международной арене были результатом ожесточенной борьбы с враждебным Германии миром, – что ему удалось, и не только благодаря его тотальному контролю над немецким общественным мнением, но еще и благодаря совершенно определенной предрасположенности этого общественного мнения. Немцы хотели в борьбе добиться триумфа над ненавистной Версальской системой и были бы не так счастливы от внешнеполитических успехов, если бы они были достигнуты мирно и во имя умиротворения. С другой стороны, Гитлер, конечно, постоянно портил настроение английским партнерам тем, каким способом он преподносил широкой публике свои внешнеполитические успехи, которые ему дозволялись, а то и устраивались. Англичане не могли не видеть, что Гитлер вовсе не собирается отвечать им услугой за услугу, то есть содействовать миру в Европе и превращать Германию в часть системы укрепления мира, да еще пересмотренного в ее же пользу. Все чаще и чаще их посещало подозрение, вполне обоснованное, надо признать: все то, что они позволяют Гитлеру выигрывать во имя укрепления европейского мира, Гитлер использует для усиления Германии и подготовке к грядущей войне. Аншлюс Австрии восприняли в Англии не поведя бровью; присоединение Судет Англия готова была обсуждать, но уже Мюнхенское соглашение, отдавшее Судеты Гитлеру в качестве удовлетворения «последнего территориального требования» Германии, вызвало в Англии ожесточенные споры[87]. Когда спустя полгода Гитлер нарушил этот договор и захватил Прагу[88], все было кончено. «Appeasement» был похоронен, на его место в Англии встала угрюмо-печальное ожидание неизбежной войны с Германией.
Можно ли в этом свете считать внешнеполитические успехи Гитлера успехами на самом деле – прежде всего из-за того вызывающего недоумение характера, который он умел придать им, тем самым постепенно перекрывая источник своих удач; не следует ли отнести гитлеровские успехи скорее к его ошибкам, которыми мы займемся в другой главе? По крайней мере, они подготовили одну из самых больших его ошибок: а именно ту, что он совершил в 1939–1941 годах, когда, практически бескровно восстановив доминирующее и никем уже не оспариваемое положение Германии, поставил его на карту завоеванием и оккупацией Европы, что можно сравнить с грубым изнасилованием и без того уже готовой отдаться женщины.
Однако именно эти годы еще раз принесли ему успехи – чрезмерные и в своей долгосрочной перспективе чреватые поражением, но успехи – на сей раз не в политической, а в военной области. Действительно потрясающим успехом среди них был всего один: легкая военная победа над Францией. То, что Германия (когда ей понадобилось) победила такие страны, как Польша, Дания, Норвегия, Голландия Бельгия, Люксембург, Югославия и Греция, никого не удивило и вызвало только страх и ненависть, но никак не потрясение. Но то, что Франция, сжав зубы державшаяся четыре года Первой мировой, теперь была вынуждена капитулировать перед Гитлером через шесть недель после начала военных действий, окончательно укрепило репутацию Гитлера как чудотворца, да еще и военного гения. В глазах своих пылких почитателей он после всех внутри- и внешнеполитических успехов стал в 1940 году еще и «величайшим полководцем всех времен и народов».
Что это не так, сегодня долго доказывать не приходится. Скорее, наоборот, хочется немножко защитить Адольфа Гитлера от его слишком ретивых военных критиков. Если верить мемуарам немецких генералов, то они всенепременно выиграли бы войну, не мешай им Гитлер. Но вот так-то уж точно не было. Гитлер весьма неплохо разбирался в военных вопросах, свой фронтовой опыт Первой мировой он интеллектуально переработал так хорошо, как никакой иной; да и после войны он, насколько было возможно, увеличивал свои знания в военной области. На фоне своих противников – Черчилля, Рузвельта, Сталина, тоже стратегов-дилетантов, исполнявших высшие военные должности не только номинально и часто весьма непрофессионально командовавших своими генералами[89], – он отличается не в худшую сторону; да и на фоне некоторых своих генералов тоже. Конечно, идея танковых подразделений принадлежит Гудериану; разумеется, стратегически безупречный план вторжения во Францию (много лучше, чем прославленный план Шлиффена[90]) был разработан Манштейном[91]. Но без Гитлера ни Гудериан, ни Манштейн не смогли бы сломить сопротивление старших по званию, верных закоснелым традициям, ограниченных войсковых генералов. Это Гитлер ухватился за планы Гудериана и Манштейна, это он сделал все, чтобы эти планы были осуществлены. И если в гитлеровской неизобретательной, тупой и упрямой оборонительной стратегии последних лет войны с Россией очевиден менталитет окопника Первой мировой, то ведь можно и по-другому поставить вопрос: не окончилась бы война с Россией уже зимой 1941/1942 годов катастрофическим поражением без этого гитлеровского упрямства? Конечно, Гитлер не был военным гением, каким он себя считал, но он вовсе не был безнадежным профаном и невеждой в военном деле, каким его изображают немецкие генералы в своих мемуарах, избрав такого удобного козла отпущения. Во всяком случае, во внезапном военном успехе французской кампании 1940 года есть и его значительная заслуга.
Не только потому, что он оценил достоинства манштейновского плана вторжения во Францию и заставил принять этот план, вопреки сомнениям тогдашнего главнокомандующего Браухича и начальника Генерального штаба Гальдера[92], но прежде всего потому, что он один-единственный вообще решился на это вторжение. Ведь у всех немецких генералов в памяти оставался ужас похода на Францию 1914 года, когда после первого удачного натиска немецкая армия завязла на четыре года в песках и болотах позиционной войны; зимой 1939 года немецкие генералы были готовы даже к путчу против Гитлера, но только не к повторению подобной авантюры. И точно так же, как немецкие генералы, весь мир как чего-то само собой разумеющегося ожидал от Франции повторения чуда героической обороны 1914 года; только не Гитлер. Это всеобщее ожидание и внезапное разочарование стали тем фоном, на котором победа Гитлера над Францией засияла так сильно, что была воспринята как чудо. Но чуда никакого не было. Чудом была оборона Франции в 1914 году; но Франция 1940 года – вовсе не Франция 1914 года. (Не будет лишним заметить, что Франция 1978 года совсем не Франция 1940-го. Это значительно помолодевшая, морально и физически укрепившаяся нация.) В 1940-м Франция была побеждена изнутри, прежде чем первые немецкие танки форсировали Маас.
Выше, описывая процесс разложения парижской мирной системы, мы как-то упустили из поля зрения Францию; мы потеряли ее из виду в 1924 году, когда Франция, потерпев поражение в Рурской области, была вынуждена следовать английской политике «appeasement»’a – сперва сопротивляясь и упираясь, а потом все безвольнее, в конце же с каким-то мазохистским усердием. В самом деле, с этого года Франция начинает играть подчиненную роль в европейской политике. Настоящими сильными игроками в Европе становятся Англия и Германия, и вопрос, вокруг которого вертится вся эта игра, теперь такой: удастся гармонизировать английский «appeasement» и немецкий ревизионизм или нет? Франция при этом могла только надеяться на лучшее, а именно на то, что Германия постепенно демонтирует несправедливости Версальской системы, чем и удовлетворится.
Если же нет, то для Франции надеяться на лучшее не приходилось, потому что каждая уступка Европы Германии была за счет Франции, с каждой уступкой восстанавливалось естественное преобладание семидесятимиллионного народа над сорокамиллионным, которое Франция напрасно пыталась преодолеть в 1914–1923 годах. И если «appeasemeant» – чего во Франции опасались – оказался бы напрасным и окрепшая Германия однажды осуществила бы реванш, то между Англией и Германией все-таки море, а между Францией и Германией даже Рейна больше нет. Франция, конечно, следовала английской политике, но с самого начала весьма скептически оценивала шансы на успех этой политики; она следовала этому политическому курсу, потому что иных шансов у нее не было. Нерв страны был надорван, ее воля к самосохранению ослабла; Франция не смела посмотреть в глаза новой Марне, новому Вердену. С 1936 года, когда Гитлер ввел войска в Рейнскую область – ту самую Рейнскую область, из которой французы в полном согласии с политикой «appeasement»’a за шесть лет до этого вывели свои войска, – Франция глядела на Германию Гитлера, как кролик на удава; в своем подсознании страна с ужасом ждала неизбежного конца. «Il faut en finir», «Надо с этим покончить» – боевой клич, с которым Франция шла на войну 1939 года, звучал сигналом капитуляции: скорей бы конец!
История Франции 1919–1939 годов, история с трудом и горечью достигнутой, потом полностью утраченной победы и медленного, неотвратимого сползания от гордой самоуверенности к почти полному самоуничтожению и самоуничижению, – трагедия. Германия, в памяти которой Франция так и оставалась жестокой мучительницей первых послевоенных лет, естественно, этого не видела. В Германии верили: мы имеем дело не только с Францией-триумфатором 1919 года, но и с героической Францией 1914-го. Немецкие генералы боялись новой Марны и нового Вердена так же, как французы. И не только немцы, вот что удивительно, – весь мир, прежде всего Англия и Россия, в своих прогнозах начала войны в 1939 году имели в виду как нечто само собой разумеющееся Францию 1914 года, готовую для защиты своей земли истечь кровью своих сыновей. Только Гитлер не предполагал ничего подобного.
Задним числом легко увидеть то, что тогда видел один лишь Гитлер: в течение пятнадцати лет Франция – сначала скрепя сердце и стиснув зубы, а потом все безвольнее и покорнее – по какой-то инстинктивной безнадежности действовала вопреки своим жизненным интересам. В 1925 году она заключила договор в Локарно, благодаря которому практически сдала своих восточноевропейских союзников Германии; в 1930 году вывела войска из Рейнской области на пять лет раньше срока, предусмотренного мирным договором; летом 1932 года отказалась от своих репарационных требований; осенью того же года согласилась на паритет Германии в области вооружений. В 1935 году Франция безвольно, апатично наблюдала за тем, как Германия открыто, нагло наращивает свою военную мощь, и пребывала точно в таком же созерцательном параличе, когда вермахт вошел в Рейнскую область, которая по локарнским соглашениям должна была быть демилитаризованной. В марте 1938 года Франция не шелохнулась, когда Германия осуществила аншлюс Австрии; в сентябре того же года сама отдала Германии бо́льшую часть территории своей союзницы Чехословакии, купив себе мир такой ценой. А когда год спустя Франции, после нападения Германии на ее союзницу Польшу, все же пришлось скорее с грустью, чем с яростью объявить войну агрессору – заметим, спустя шесть часов после объявления войны Англией, – три недели подряд все французские войска, которым противостояла одна-единственная немецкая армия, стояли не шелохнувшись, покуда основная масса вермахта уничтожала Польшу[93]. И эта страна считалась способной на новый Верден и новую Марну в случае военного вторжения? Да она развалилась бы от первого же удара, как в 1806 году Пруссия, которая, подобно Франции двадцатых-тридцатых годов XX века, в течение одиннадцати лет вела трусливую, недальновидную политику, чтобы в самый последний и самый неудачный момент неожиданно для самой себя объявить войну Наполеону, уже давно превосходившему ее в силе. Гитлер был уверен в своих расчетах. Надо отдать ему должное: он оказался прав. Поход на Францию был его самым большим успехом.
Конечно, об этом успехе можно сказать то же, что и о любых других успехах Гитлера. Он не был чудом, каким предстал перед всем миром. Наносил ли Гитлер смертельный удар Веймарской республике или парижской мирной системе, побеждал ли он немецких консерваторов или Францию, во всех случаях он подталкивал падающего, добивал умирающего. Чего у него не отнять, так это безошибочного чутья на то, что уже падает, уже умирает и только ждет «удара милосердия». Этим чутьем он превосходил всех своих конкурентов; еще в юности, в старой Австро-Венгрии, он уже обладал им, благодаря этому чутью ему очень долго удавалось убеждать как современников, так и самого себя в своей всепобеждающей мощи. Но это чутье, несомненно, необходимое политику, весьма мало напоминает зоркость орла, скорее – нюх стервятника.
Заблуждения
Человеческая жизнь коротка, жизнь государств и народов длинна; да и сословия, классы и партии существуют много дольше, чем люди, которые им служат в качестве политиков. Результатом этого является то, что многие политики – что любопытно, правые, консервативные политики – действуют чисто прагматически; они словно бы не знают целиком всю пьесу, в эпизоде которой заняты, не знают, да и не хотят ее знать, а делают только то, что от них требуется в короткий промежуток времени, благодаря чему они часто бывают куда успешнее, чем те, кто преследуют дальние цели и – часто напрасно – пытаются понять смысл всей пьесы. Есть даже политические агностики (вот они-то чаще всего и бывают самыми успешными политиками), которые вообще не верят в общий смысл истории. Бисмарк, к примеру: «Что такое все наши государства, их сила и слава в глазах Господа, как не муравейник, который с легкостью может разрушить копыто быка?»
Другой тип политика, что пытается претворить теорию в практику и в своей службе государству или партии видит форму служения провидению, истории или прогрессу, мы находим на левом фланге политики. По большей части такой политик неудачлив; потерпевших поражение политических идеалистов и утопистов – как песка на пляже. Конечно, некоторые великие политики этого типа умудряются победить – прежде всего великие революционеры, к примеру Кромвель, Джефферсон, а в нашем столетии Ленин и Мао. То, что успех оказывается совсем не таким, каким его ожидают увидеть революционеры, оказывается устрашающим, самого успеха не отменяет.
Гитлер – и это одна из главных причин, по которой следует быть очень осмотрительным, относя его к правому политическому спектру, – совершенно очевидно принадлежит ко второму типу политиков. Он ни в коем случае не хотел быть лишь политическим прагматиком, но – политическим мыслителем, политическим целеполагателем, «программатиком», употребим его собственный окказионализм; в известном смысле он был даже не «Лениным» гитлеризма, но его «Марксом»; он особенно гордился тем обстоятельством, что в самом себе объединил политика-«программатика» и политика-прагматика, что бывает крайне редко, лишь «в пределах очень больших отрезков истории человечества»[94]. Кроме того, он совершенно верно отдавал себе отчет в том, что политику, действующему в соответствии со своей «программой», приходится куда тяжелее, чем чистому прагматику: «Потому что, чем величественнее дело человека для будущего, тем труднее его борьба, тем реже выпадает на его долю победа. Но уж если кому-то предстоит воссиять в веках, того, быть может, на закате дней уже коснется слабый отблеск его грядущей славы».
Мы полагаем, нет. По двум причинам.
Во-первых, потому что как раз осенью 1938 года Гитлер принял решение начать войну, которая и была венцом всех его достижений и успехов, ради войны он ковал силу Германии. Гитлер был готов развязать войну уже в сентябре. В феврале 1945 года он с сожалением призна́ется Борману: «С военной точки зрения мы были заинтересованы в том, чтобы начать военные действия на год раньше. Но я ничего не мог сделать, так как англичане и французы в Мюнхене приняли все мои требования». Уже в ноябре 1938 года в речи перед главными редакторами отечественных СМИ, Гитлер дал понять, что все его обещания беречь мир – не более чем дымовая завеса:
Обстоятельства вынуждали меня годами говорить лишь о мире. Только благодаря постоянному подчеркиванию немецкой воли к миру и наших мирных намерений мне удалось вооружить немецкий народ современным средствами обороны и нападения, каковые являются необходимым условием для новых и новых неизбежных шагов. Само собой разумеется, что годами длящаяся пропаганда мира имеет и отрицательные стороны, поскольку она может привести к тому, что в мозгах многих людей нынешняя власть будет связана с решимостью сохранить мир при любых обстоятельствах. Но это приведет не только к неверному представлению о наших целях, но прежде всего к тому, что немецкая нация исполнится в конце концов духом пораженчества, ставящим под удар все успехи нынешней власти.
Сказано извилисто, но достаточно ясно. В подтексте очевидно вот что: своими речами о мире Гитлер в течение многих лет вводил в заблуждение не только иностранцев, но и немцев. И немцы ему поверили: их ревизионистские желания были удовлетворены, поэтому они шли на войну 1939 года не так, как на войну 1914-го, – без радостного воодушевления, смятенные, испуганные и растерянные. Успех гитлеровских достижений 1933–1938 годов по меньшей мере наполовину состоял в том, что они были мирными. Если бы немцы сразу знали, что участвуют в подготовке к войне, возможно, многие из них совсем иначе относились бы к достижениям Гитлера; если бы они узнали об этом лишь потом (историография рано или поздно должна была бы до этого дойти), продолжал бы Гитлер все еще казаться им величайшим государственным деятелем Германии?
Но можно продолжить мысленный эксперимент Феста и в другом направлении. При первом известии о внезапной смерти Гитлера осенью 1938 года большинство немцев охватило бы чувство, что они потеряли величайшего государственного деятеля. Это чувство продержалось бы не более нескольких недель. Потому что очень скоро все с ужасом заметили бы, что у них у всех нет нормально функционирующего государства, поскольку Гитлер как раз к 1938 году это нормально функционирующее государство разрушил.
Как дальше существовала бы Германия? В 1938 году у Гитлера не было ни одного наследника, и не было конституции, согласно которой можно было бы этого наследника выбрать, и не было никаких институций, которые обладали бы несомненным правом и несомненной властью. Веймарская конституция была фактически аннулирована, но вместо нее не было никакой другой. Вследствие этого государству не доставало органа, благодаря которому оно могло бы получить нового руководителя. Возможные кандидаты на власть опирались бы каждый на свои государства в государстве: Геринг – на люфтваффе, Гиммлер – на SS, Гесс – на партию (стоит отметить, что эта организация уже давно была абсолютно декоративной и бессильной, вроде SA). А была еще и армия, чей генералитет как раз в сентябре 1938 года был готов к путчу: всё вместе – государственный хаос, который скреплялся и прикрывался только личностью Гитлера и после его гибели моментально обнаружился бы и вскрылся. Между тем этот хаос был делом рук Гитлера – если угодно, еще одним его достижением, разрушительным достижением, которое до сих пор мало кем замечается, поскольку было заслонено куда более мощной катастрофой, чем та, которая случилась бы после его внезапной смерти осенью 1938 года.
Прежде, рассматривая жизнь Гитлера, мы столкнулись с довольно-таки чудовищным фактом: он подчинил свой политический долгосрочный план биологическому времени своей личной жизни. Сейчас мы столкнулись с чем-то похожим, а именно: он сознательно разрушил способность нормального функционирования государства своим личным всевластием и своей незаменимостью, причем с самого начала. Способность нормального функционирования государственного аппарата зиждется на конституции, писаной или неписаной, не так уж важно. Третий рейх с осени 1934 года не имел ни писаной, ни неписаной конституции, он не знал и не признавал основные права, которые ограничивают всевластие государства по отношению к своим гражданам; Третий рейх не обладал даже необходимым минимумом конституционного строя, то есть таким государственным порядком, который разграничивает полномочия различных органов и заботится о том, чтобы эти органы целесообразно взаимодействовали. Гитлер в противоположность этому создал такое положение, при котором отдельные носители власти, ничем в своих действиях не ограниченные, конкурировали друг с другом, пытались заслонить друг друга, сплачивались и противостояли друг другу и только он один непререкаемым арбитром возвышался над этим хаосом. Только так он смог обеспечить себе полную свободу действий, в которой сильно нуждался. У него было совершенно правильное ощущение: любой конституционный порядок ограничивает власть даже самого мощного конституционного органа; даже самый могущественный человек при конституционном строе неизбежно сталкивается с тем, что приказать можно не всё и не всем, и должен позаботиться о том, чтобы дела в государстве могли идти полным ходом и без него. Ни того, ни другого Гитлер не хотел и поэтому упразднил конституцию, ничем ее не заменив. Он хотел быть не первым слугой государства, но вождем – абсолютным господином; и он правильно понял: абсолютное господство невозможно в нормально действующем государстве, оно возможно только в укрощенном хаосе. Поэтому он с самого начала заменил государство хаосом, и – надо отдать ему должное – до самых своих последних дней он прекрасно умел укрощать этот хаос. Его смерть, случись она на вершине его успехов и достижений, осенью 1938 года, выпустила бы этот хаос на волю и тем сильно скомпрометировала бы его посмертную славу. Было еще кое-что, толкнувшее Гитлера к разрушению государства. При внимательном изучении его личности открывается одна черта, которую можно назвать боязнью определенности или, еще лучше, страхом перед завершенностью. Как будто нечто в нем самом опасалось не только ограничить свою власть государственным порядком, но и ограничить свою волю определенной целью. Государство, которое он получил и границы которого в 1938 году расширил, не было чем-то, что он собирался укреплять и охранять, – это был трамплин для иного, куда более обширного рейха, уже не «германского», но «великогерманского»; в его мыслях и мечтах у этого рейха вообще не было географических границ – только постоянно продвигающаяся вперед «оборонительная линия», которая могла быть на Волге, могла быть на Урале, а могла достигнуть и Тихого океана. Когда Гитлер 28 апреля 1939 года в своей много раз цитированной речи хвастался: «Я восстановил тысячелетнее историческое единство германского жизненного пространства», – он не высказал всего того, что думал на самом деле: «жизненное пространство», на которое он рассчитывал, лежало далеко на Востоке, и оно было вовсе не историческим, но футуристическим. Много раньше, 10 ноября 1938 года, в цитированной нами речи, он приоткрыл свои футуристические замыслы, когда сказал о «новых и новых неизбежных шагах», к которым должен быть готов немецкий народ. Но если каждый шаг является только подготовкой к следующему, а следующий – к следующему, то нет никакой причины где-нибудь останавливаться и строить государство на месте завоеванных (или просто взятых) позиций. Напротив, недвижимое надо сделать подвижным, поставить на рельсы, все должно быть временным, недолговечным, а уже эти временность, недолговечность совершенно автоматически приведут к постоянным изменениям, увеличениям, расширениям. Немецкий рейх должен прекратить быть государством, чтобы стать инструментом завоеваний.
В этом отношении нет большей противоположности Гитлеру, чем Бисмарк, который стал политиком-миротворцем именно в тот момент, когда объединил Германию. Но здесь поучительно и сравнение с Наполеоном. Наполеон, как и Гитлер, потерпел фиаско в качестве завоевателя, но из его достижений в качестве французского государственного деятеля многое сохранилось: законодательство, система образования; даже его строгое административно-территориальное устройство, с департаментами и префектурами, существует до сих пор, несмотря на все социальные и исторические преобразования. От Гитлера не осталось ничего подобного, и все его достижения, которые в течение десятилетия покорили немцев и заставили мир затаить дыхание, остались эфемерными, исчезли бесследно – не только потому, что его правление завершилось беспримерной катастрофой, но и потому, что они не были рассчитаны на завершенность, на долговечность. Гитлер был настоящим атлетом в области достижений, в чем-то, наверное, посильнее Наполеона. Одного ему не хватало: он не был государственным деятелем.
Успехи
Гитлеровская парабола успехов представляет собой такую же загадку, как и его парабола жизни. Там, если вы помните, существовал бросающийся в глаза разрыв между полной бездеятельностью и безвестностью первых тридцати лет и публичной активностью большого масштаба следующих двадцати шести, что требовало объяснений. Здесь такой же разрыв, причем повторяющийся дважды. Все успехи Гитлера приходятся на двенадцать лет, с 1930 по 1941 год. Прежде в своей политической карьере, худо-бедно десятилетней, он был оглушительно неуспешен. Его путч 1923 года провалился, его вновь образованная в 1925 году партия до 1929 года была одной из мелких партий Веймарской республики. После 1941 года, даже с осени 1941-го, – никаких успехов: военные операции проваливаются, поражения множатся, союзники отпадают один за другим, вражеская коалиция укрепляется. Конец всем известен. Но с 1930-го по 1941-й, к удивлению всего мира, Гитлеру удавалось все, что он затевал во внутренней, внешней и военной политике.
Посмотрим на хронологию: 1930 год – число голосов «за» на выборах в рейхстаг увеличилось в восемь раз; 1932 год – в шестнадцать раз; январь 1933 года – Гитлер рейхсканцлер; июль 1933 года – все конкурирующие партии распущены; 1934 год – Гитлер рейхспрезидент и верховный главнокомандующий; тотальная власть. Во внутренней политике ему теперь нечего и не у кого выигрывать; и тогда начинается серия внешнеполитических успехов: 1935 год – всеобщая воинская обязанность в Германии (фактическая денонсация Версальского договора – и ничего не происходит); 1936 год – ремилитаризация Рейнской области (фактическая денонсация локарнских соглашений – и ничего не происходит); 1938 год – аншлюс Австрии (и ничего не происходит); сентябрь 1938-го – аншлюс Судетской области (а это происходит с ясно выраженного согласия Франции и Англии); март 1939 года – создание протектората Богемии и Моравии, захват Мемеля. На этом заканчивается серия внешнеполитических успехов Гитлера, только теперь он наталкивается на дипломатическое сопротивление. Тогда начинаются военные успехи: сентябрь 1939-го – победа над Польшей, 1940-й – оккупация Дании, Норвегии, Голландии, Бельгии и Люксембурга, победа над Францией, 1941-й – оккупированы Югославия и Греция. Гитлер владеет всем Европейским континентом.
В общем и целом: десять лет сплошных неудач; затем двенадцать лет непрерывных успехов; вновь четыре года неудач – с катастрофой в финале. И на этот раз между успехами и неуспехами на первый взгляд совершенно необъяснимый разрыв.
Можно попытаться, если есть желание, поискать аналоги в мировой истории – и не найти ничего подобного. Взлет и падение – да; череда успехов и неудач – да. Но никогда и ни у кого не было этих трех резко ограниченных периодов: сплошные неудачи, сплошные успехи и снова сплошные неудачи. Никогда один и тот же человек не проявлял себя сначала как, казалось бы, безнадежный неумёха, потом как, казалось бы, гениальный умелец, а под конец снова как, на этот раз несомненно, безнадежный неумёха и дилетант. Это требует объяснений. Не следует инстинктивно хвататься за очевидные примеры. Они ничего не объясняют.
Конечно, не бывает безупречных политиков; почти все они совершают ошибки, которые потом исправляют как могут. Это хорошо известно. Также хорошо известно, что многим политикам необходим некоторый период для разбега, для обучения, пока они не достигнут пика формы; и что на этом пике спустя некоторое время политики устают, обессиливают или, наоборот, делаются чересчур самоуверенными и перегибают палку. Только все эти очевидные вещи никакого отношения не имеют к случаю Гитлера. Они никак не объясняют двух резких разрывов между долговременными успехами и столь же долговременными поражениями. Эти примеры работали бы, если бы можно было объяснить неудачи Гитлера изменениями в его характере или ослаблением его способностей. Но Гитлер всегда оставался одним и тем же.
Он ни в коем случае не принадлежал к тем нередким в мировой истории политикам, что в случае успеха утрачивают те качества, благодаря которым они этого успеха достигли. И речи быть не может о том, что в какой-то момент он ослабил хватку или вовсе выпустил узду из рук. Его энергия и сила воли с первых и до последних дней его карьеры поражали воображение; его власть даже в бункере рейхсканцелярии, до размеров которого сузились его владения, была абсолютна. Когда один из обитателей бункера, зять Евы Браун Ганс Фегелейн[55], 28 апреля 1945 года, за два дня до самоубийства Гитлера, бежал к себе домой в Берлин-Шарлоттенбург, Гитлер приказал обнаружить дезертира, вернуть в бункер и расстрелять. И Фегелейн был обнаружен, возвращен в бункер и расстрелян. Приказ столь же характерный, как и безукоризненное его исполнение. Неудачливый Гитлер последних четырех лет войны – тот же человек, что и удачливый Гитлер предшествующих лет; то, что он глотал успокаивающие пилюли, страдал бессонницей, непроизвольно тряс рукой (последствие покушения 20 июля 1944 года), нимало не ослабляло его волю и его силу. Описания, в которых Гитлер последних лет войны предстает тенью прежнего самого себя, достойной жалости человеческой развалиной, безнадежно преувеличены. Телесным или духовным распадом Гитлера никак не объяснишь его катастрофический неуспех 1941–1945 годов по сравнению с успехами прежних двенадцати лет.
Столь же малоубедительны попытки объяснить провал Гитлера его самоуверенностью, манией величия, заносчивостью баловня судьбы. Решение напасть на Россию, с которого и начались его неудачи, вовсе не было результатом азарта, вскормленного волной побед: в течение многих лет это нападение было обдуманной и бесповоротной целью гитлеровской политики, изложенной и обоснованной еще в 1926 году в «Моей борьбе». Другое роковое решение 1941 года – объявление войны США – было скорее моментом отчаяния, чем высокомерия и заносчивости, о чем мы еще будем подробно говорить в главе «Ошибки». И то упорство, с которым Гитлер во время полосы сплошных неудача держался однажды выбранного курса, было сродни тому, что он проявил в раннюю полосу своих неудач, в 1925–1929 годах, когда его партия, несмотря на все усилия, ни на шаг не приблизилась к «легальному» захвату власти.
Если Гитлер и страдал манией величия – а в известном смысле так оно и было, – то с самого начала. Абсолютно неизвестный, потерпевший поражение во всех областях жизни человек решает стать политиком – это ли не проявление мании величия? Гитлер сам не уставал повторять, что по сравнению с тем, на что он отважился в самом начале, все прочее было детской игрой; и в это можно поверить. Кроме того, годы его учения как политика были невероятно коротки, если по отношению к нему вообще можно говорить о каком-либо учении или образовании. Собственно, только провал путча 1923 года был единственным политическим событием, из которого Гитлер извлек урок. В остальном в политическом отношении он зловеще оставался одним и тем же. Его политика с 1925 по 1945 год будто отлита из одного куска. Что изменилось за эти двадцать лет, так это сила сопротивления его противников.
Поняв это, мы получаем ключ к разгадке тайны гитлеровской параболы успехов. Эта разгадка связана не с изменениями Гитлера. Она – в изменении противников, с которыми Гитлеру пришлось иметь дело.
Мы не случайно разделили достижения и успехи Гитлера. Достижения индивидуальны. В успехе всегда есть две стороны: успех одной предполагает неудачу другой. У слабейшего врага выигрывают, сильнейшему проигрывают – азбучная истина. Но вот как раз азбучных истин и не замечают. Гитлеровские успехи и неудачи моментально становятся объяснимы, если мы переведем взгляд с Гитлера на его противников.
Гитлеровские успехи не были добыты в борьбе с сильнейшим или по крайней мере упорным противником: и Веймарская республика конца двадцатых годов, и Англия 1940 года оказались слишком сильны для него. Ему никогда не хватало маневренности и гибкости, благодаря которым более слабый может запутать более сильного и победить его: в борьбе против союзной коалиции 1942–1945 годов ему ни разу не пришла в голову мысль использовать внутренние противоречия союзников; наоборот, Гитлер больше всех сделал, чтобы эта во многих отношениях противоестественная военная коалиция Запада и Востока состоялась; со слепым упрямством он укреплял то, что с самого начала трещало по швам.
Свои успехи Гитлер добывал в борьбе с такими противниками, которые были не способны к сопротивлению или вообще не хотели сопротивляться. Во внутренней политике он нанес смертельный удар Веймарской республике только тогда, когда она уже была абсолютно обессилена и готова к капитуляции. Во внешней политике Гитлер уничтожил европейскую систему коллективной безопасности образца 1919 года, когда она была уже сокрушена внутренними противоречиями и доказала свою нежизнеспособность. В обоих случаях Гитлер подтолкнул падающего.
Да и в личном отношении в тридцатые годы, в отличие от двадцатых и сороковых, Гитлеру повезло иметь дело с ослабленными противниками. Немецкие консерваторы, некогда серьезные конкуренты Гитлера в борьбе за наследство Веймарской республики, были разобщены и постоянно колебались между союзом с Гитлером и сопротивлением ему; точно так же колебались внутренне разобщенные английские и французские политики конца тридцатых, благодаря которым Гитлер добился своих внешнеполитических успехов. Если внимательно рассмотреть состояние Германии в 1930 году, состояние Европы в 1935-м и Франции в 1940-м, то гитлеровские успехи потеряют ореол чуда, в котором их восприняли современники. Нам придется потратить некоторое время и отвлечься от Гитлера. Вне исторического фона его успехи могут остаться непонятными.
В 1930 году Веймарская республика погибала и погибла бы, даже если бы Гитлер в сентябре не добился своего первого оглушительного успеха на выборах в парламент. Правительство Брюнинга, образованное в марте, было первым из президентских кабинетов, вольно или невольно подготовивших переход к совершенно другой, пока еще детально не просматривавшейся системе государственного порядка. В отличие от своих последователей, фон Папена[56] и фон Шлейхера[57], Брюнинг действовал в рамках конституционной законности – «чрезвычайные законы», с помощью которых он правил, «допускались» рейхстагом, – но большинства в рейхстаге, предусмотренного конституцией, он не имел, и фикция перманентного чрезвычайного положения, которая позволяла ему обходиться без парламентского большинства и править без парламента, фактически денонсировала Веймарскую конституцию. Итак, это заблуждение, причем широко распространенное, будто именно Гитлер поверг Веймарскую республику в прах. Она уже лежала во прахе, когда Гитлер всерьез вышел на политическую сцену, и во внутриполитической борьбе 1930–1934 годов речь в действительности шла не о спасении республики, а о том, кто завладеет ее наследством. Единственным вопросом был вопрос о том, кто уничтожит республику: консервативная (а в конечном счете монархическая) реставрация или Гитлер.
Для того чтобы лучше понять истоки этой ситуации, придется бросить короткий взгляд на историю Веймарской республики – с начала до ее несчастного конца.
Республика с самого своего основания держалась только трехпартийной коалицией левого центра – социал-демократами, либералами и католиками[58], – партиями, которые составляли большинство в рейхстаге последних лет кайзеровской Германии; эти-то партии и провели «парламентаризацию» страны (точнее, получили эту «парламентаризацию» себе на голову). После Ноябрьской революции 1918 года именно эти партии образовали веймарскую коалицию Национального собрания, создали веймарскую конституцию[59], которая в основных своих чертах была сделана с оглядкой на парламентский кайзеровский рейх, – и стали править. Однако уже спустя год, во время первых парламентских выборов, они потеряли парламентское большинство и так его и не вернули.
Между тем случившаяся вне всяких программ и расчетов Ноябрьская революция продолжалась. Эта революция никоим образом не укладывалась в концепцию веймарской коалиции, почему и была ею разгромлена. Это создало разочарованную и обиженную оппозицию слева, никогда не признававшую Веймарскую республику и не собиравшуюся с ней примириться. Но революция все же добилась одного успеха, который было не обратить вспять: она уничтожила монархию. Веймарской коалиции не оставалось ничего иного, кроме как присвоить республику, созданную революцией. Этим коалиция создала куда более сильную и многочисленную оппозицию справа, столь же мало признававшую Веймарское государство, «государство Ноябрьской революции», как и разочарованные левые оппозиционеры; эта оппозиция была куда опаснее, чем леваки, поскольку именно ее людьми были заняты чуть ли не все посты в армии и чиновничьем аппарате; Веймарское государство с самого начала своего существования получило целую армию врагов, врагов своей конституции на государственной службе! Более того, с 1920 года правые и левые враги республики в совокупности имели большинство в парламенте республики, и до 1925 года республику, будто плохо построенный корабль, только что спущенный со стапелей и попавший в шторм, швыряло с боку на бок. Едва ли какой-нибудь год проходил без левого или правого путча. (Гитлеровский путч 1923 года был одним из многих.) В 1925 году никто не предсказал бы Веймарской республике долгой жизни.
А потом случился короткий период кажущейся консолидации, «золотые двадцатые», с 1925 по 1929 год – для Гитлера годы сплошных неудач, когда его ненависть к Веймарской республике не вызывала никакого отклика, разве что смех. Что изменилось? Что внезапно сделало «республику без республиканцев» жизнеспособной?
Многое. Даровитый министр иностранных дел, Густав Штреземан[60], положил начало примирению с бывшими военными противниками, облегчению репарационных выплат и росту международного престижа Германии. Американские кредиты способствовали небольшому экономическому росту. Но самое важное было вот что: многочисленная и мощная правая оппозиция Веймарской республики, все еще (или – до сих пор) крепко сидевшая во всех министерствах и органах власти государства, которое она отвергала, начинала избавляться от своего неприятия и была готова руководить этим государством; из врагов республики правые стали превращаться в «разумных республиканцев».
Решающим событием, которое сделало бы это превращение окончательным и дало бы республике возможность консолидации, стали апрельские выборы 1925 года, после которых Гинденбург стал рейхспрезидентом[61]. Многие видят в этом начало конца республики. Совершенно ошибочная точка зрения. Выборы Гинденбурга были счастливым случаем для республики, они дали ей шанс – единственный. Потому что правые увидели в республике во главе с героем Первой мировой и кайзеровским фельдмаршалом нечто наконец приемлемое; появился путь к примирению. Это примирение и происходило до тех пор, пока (с 1925 по 1928 год) большинство правительства составляла коалиция правого центра из католиков, правых либералов и консерваторов. Тем самым вся несущая государство партийная система Веймара в первый и единственный раз консолидировалась во всю ширину своего право-левого спектра, исключая радикальные группы, такие как коммунисты и нацисты; потому что сомневаться в верности Веймарской республики тогдашней оппозиции – социал-демократов и левых либералов – не приходилось.
Но это оказался только эпизод. В 1928 году правый центр потерпел поражение на выборах, и впервые с 1920 года рейхсканцлером снова стал социал-демократ. Это стало упущенным шансом. Консерваторы во главе со своим новым вождем Гугенбергом[62] вновь перешли на последовательно антиреспубликанские позиции, даже партия католиков, тоже получившая нового руководителя – Кааса[63], заговорила теперь о необходимости авторитарного режима, а в министерстве обороны сильно политизированный генерал фон Шлейхер принялся разрабатывать планы государственного переворота. Поскольку правые не собирались еще раз пережить фиаско, подобное выборам 1928 года, правительство – вечное правое правительство – должно было стать независимым от парламента и выборов, как в империи Бисмарка: прочь парламентскую республику, да здравствует прямое президентское правление!
В марте 1930 года дело зашло совсем далеко. Штреземан умер в октябре 1929 года, в том же месяце крах американской биржи ознаменовал начало мирового экономического кризиса, который тут же опустошающим образом подействовал на Германию; правительство не в силах было выправить положение и ушло в отставку, с этого момента в Германии не было парламентских правительств. Вместо этого рейхсканцлером был назначен мало кому известный представитель католической Партии Центра Брюнинг (кандидатура была предложена Гинденбургу фон Шлейхером). Это был первый рейхсканцлер без парламентского большинства, но с квазидиктаторскими полномочиями и с тайным заданием от Шлейхера обеспечить переход к консервативно-авторитарному, независимому от парламента режиму. Он правил с помощью чрезвычайных законов, обусловленных статьями о чрезвычайном положении, а когда рейхстаг все же выражал несогласие с тем или иным законом, просто распускал рейхстаг. Это был шанс для Гитлера. В нормально функционирующей (или производящей впечатление нормального функционирования) республике 1925–1929 годов ему было не на что рассчитывать. В момент государственного кризиса 1930 года его партия одним махом стала второй сильнейшей партией Германии.
Гитлер ante portas![64] Теперь даже социал-демократы воспринимали брюнинговский внепарламентский режим чрезвычайного положения как меньшее зло, и Брюнинг смог полузаконно, почти конституционно править еще два года. Но бедность росла, гитлеровская волна поднималась, а Брюнинг не решался, да и не мог совершить переход от своего квазилегитимного правления к новому авторитарному государству, который он должен был подготовить по заданию фон Шлейхера. В мае 1932 года он был отправлен в отставку. Новый кандидат Шлейхера, фон Папен, у которого было еще меньше поддержки в рейхстаге, стал рейхсканцлером, образовал «кабинет баронов» и провозгласил «совершенно новый способ руководства государством». Поначалу он вновь распустил рейхстаг; в результате очередных выборов гитлеровская партия удвоила число своих мандатов и стала сильнейшей партией рейхстага. Теперь речь шла об альтернативе Папен – Шлейхер или Гитлер. О парламентской республике отныне и речи не шло. Она была молча погребена. Борьба шла за ее наследство.
В игре, которую с августа 1932 года по январь 1933-го Папен и Шлейхер вели с Гитлером (в детали этой игры мы вдаваться не будем), с самого начала было ясно: у Гитлера куда больше козырей. Уже по той простой причине, что он был один, а противников было двое. Кроме того, за ним было массовое движение, а за Папеном и Шлейхером – никчемная и надоевшая элита погибшего кайзеровского рейха. Но прежде всего еще потому, что Гитлер точно знал, чего он хочет, а Папен и Шлейхер этого не знали, да и не могли знать. Единственное, что могло бы укрепить их будущее авторитарное государство – разумеется, после отставки восьмидесятипятилетнего Гинденбурга, – это реставрация монархии; но они не отваживались даже заикнуться о такой возможности, по понятной причине: не было подходящего кандидата на трон. Поэтому они упрямо комбинировали совершенно невозможные в Германии того времени политические конструкции: Папен, франтоватый кавалерийский офицер, мечтал о запрете всех партий и беспримесной диктатуре высших классов, скорее дворянской диктатуре, опирающейся только на рейхсвер; Шлейхер вполне реалистично не рассчитывал на силу одного только рейхсвера, но строил не менее фантастичные планы: расколоть национал-социалистскую партию, создать коалицию из «умеренных» нацистов (без Гитлера), профсоюзов, молодежных объединений, а также рейхсвера (куда ж без него) и на этой основе создать фашистское «корпоративное»[65] государство. Естественно, оба должны были потерпеть поражение уже в самом начале, но самым главным и судьбоносным оказалось то, что они поссорились. Шлейхер столкнул Папена с поста рейхсканцлера и добился от Гинденбурга своего назначения на этот пост. Папен, в своей жажде реванша готовый идти ва-банк, заключил союз с Гитлером, и в свою очередь, уговорил Гинденбурга сместить Шлейхера. Шлейхер был отправлен в отставку, Гитлер назначен рейхсканцлером. Папен всегда был готов рассматривать Гитлера в качестве младшего партнера (в известном смысле как знаменосца и трубача «консервативной революции»); ну а теперь он, Папен, сам оказался в роли младшего партнера Гитлера-рейхсканцлера, однако все еще надеялся «стреножить» того с помощью своего аристократического, консервативного кабинета министров[66].
Из этого ничего не вышло. Как Гитлер переиг-рал своих младших партнеров-консерваторов в следующие месяцы и окончательно выиграл у них в следующем году, сосредоточив тотальную власть в своих руках после смерти Гинденбурга в августе 1934 года, слишком хорошо известно, так что обойдемся без детального пересказа событий. Но вот что заслуживает здесь внимания, потому как это вовсе не общепризнанно, а многих, возможно, и удивит. Единственные политические противники или конкуренты, с которыми Гитлер всерьез считался в 1930–1934 годах, а временами всерьез боролся, были консерваторы. Либералы, католики из Партии Центра и социал-демократы не представляли для Гитлера особой проблемы, как, кстати, и коммунисты.
Та же ситуация сохранилась и в период его неограниченной власти, начавшийся с августа 1934 года. Либералы, католики и социал-демократы настолько, насколько они остались верны своим убеждениям, заняли пассивную позицию, отступили в безопасную для Гитлера внутреннюю и внешнюю эмиграцию. Чисто символическое сопротивление и отважная подпольная деятельность малочисленных, легко уничтожаемых и вновь возникающих коммунистических групп не могут не вызвать уважения своим отчаянным и безнадежным героизмом, но для Гитлера это была скорее полицейская проблема. А вот консерваторы с их хорошо укрепленными позициями в армии, дипломатическом ведомстве и государственных органах оставались для него серьезной политической проблемой – совершенно необходимые для ведения дел, наполовину союзники, наполовину оппоненты, а иногда совсем и не наполовину: Папен и Шлейхер попытались взбунтоваться в период кризиса летом 1934 года (Шлейхер заплатил за это жизнью, Папен был отправлен в дипломатическую ссылку, в Стамбул). Консервативные генералы вермахта разрабатывали планы государственного переворота в 1938 и 1939 годах[67], консервативные политики, такие как Гёрделер[68] и Попитц[69] всю войну конспирировали против Гитлера с представителями армии, государственных органов и бизнеса и в 1944 году наконец создали своего рода большую коалицию политических и военных консервативных противников Гитлера, что и завершилось покушением 20 июля 1944 года[70]. Это покушение было в высшей степени консервативным, аристократическим делом – верно говорится, что список казненных заговорщиков 20 июля напоминает выдержку из «Готского альманаха»[71]. Правда, для вида несколько постов в своем правительстве заговорщики планировали дать социал-демократам[72]. В немалой степени заговор потерпел неудачу потому, что романтически-консервативные государственные идеи заговорщиков были столь же не разработаны, анахроничны и далеки от действительности, как ранее – государственные идеи Папена и Шлейхера.
Конечно, по-настоящему опасной для Гитлера консервативная оппозиция так и не стала, и серия его легких побед над оппозиционными аристократами была непрерывной. И все же это была единственная оппозиция, которая оставалась проблемой для Гитлера до самого конца его правления; единственная оппозиция, имевшая шанс, пусть и очень маленький, свергнуть его и по меньшей мере один раз такую попытку сделавшая. И это была оппозиция справа. С ее точки зрения, Гитлер был левым, был революционером.
Над этим стоит подумать. На крайне правой стороне политического спектра расположить Гитлера не так легко, хотя сегодня многие именно там его и располагают. Естественно, он не был демократом, но он был популистом: человеком, чья власть опирается на массы, не на элиты; в известном смысле это был достигший абсолютной власти народный трибун. Его важнейшим средством власти была демагогия, важнейшим орудием – не четкая иерархическая структура, но хаотическое скопление нескоординированных, держащихся вместе только благодаря личности вождя массовых организаций. Все это признаки скорее левого, чем правого политика.
Очевидно, что среди диктаторов XX века Гитлер занимает место между Муссолини и Сталиным, однако при более строгом рассмотрении он оказывается ближе к Сталину, чем к Муссолини. Нет ничего более ошибочного, чем именовать Гитлера просто фашистом. Фашизм – это власть высших классов общества, опирающаяся на искусственно вызванное возбуждение масс. Гитлер, конечно, умел воодушевить массы, но вовсе не для того, чтобы поддерживать высшие классы. Он не был классовым политиком и его национал-социализм стал иным общественным явлением по сравнению с итальянским фашизмом. В предыдущей главе мы показали, что его «обоществление людей» находит точные соответствия в социалистических государствах, таких как теперешние ГДР и Советский Союз, – соответствия, которые в фашистских государствах пробивались чахлыми ростками или вовсе отсутствовали. От сталинского «социализма в отдельно взятой стране» гитлеровский «национал-социализм» (обратите внимание на терминологическую близость!) отличался только сохранившейся частной собственностью на средства производства – весомое различие с точки зрения марксистов. Насколько весомо ощущалось это отличие предпринимателями в гитлеровском тоталитарном государстве – открытый вопрос. Между тем отличия национал-социализма Гитлера от классического фашизма Муссолини куда весомей: в рейхе не было монархии, предоставляющей возможность отставки диктатора, не было твердой иерархии в партии и государстве, никакой конституции (даже фашистской!), не было реального союза с историческими высшими классами, меньше всего – помощи им. Символична и говорит о многом одна внешняя деталь: Муссолини столь же часто носил фрак, как и партийную униформу. Гитлер время от времени носил фрак в переходный период 1933–1934 годов, пока Гинденбург был рейхспрезидентом и Гитлер был вынужден подчеркивать свой мнимый союз с фон Папеном; после этого – только полувоенная униформа, как и у Сталина.
Напрашивается еще одно небольшое отступление, прежде чем мы перейдем от гитлеровских внутриполитических успехов 1930–1934 годов к его внешнеполитическим успехам 1935–1938 годов, которые столь же хорошо объясняются тогдашней внешнеполитической ситуацией. Часто спрашивают: мог бы сегодня в ФРГ политик, вроде Гитлера, получить шанс, подобный его шансу 1930 года, если бы безработица и экономический кризис в нынешней Германии сравнялись с уровнем поздней Веймарской республики? Если наш анализ гитлеровского захвата власти верен, то ответ обнадеживает: нет, политик, подобный Гитлеру, в ФРГ не имеет такого шанса, и как раз из-за того, что сегодня в Германии нет правых, не принимающих современное им немецкое государство, готовых проложить путь новому Гитлеру, разрушив предназначенный и для их работы аппарат легитимной власти.
Государства не распадаются только из-за экономических кризисов и массовой безработицы; в противном случае Америка с ее тринадцатью миллионами безработных распалась бы в 1930–1933 годах во время Великой депрессии. Веймарская республика была разрушена не экономическим кризисом и не безработицей, хотя, конечно, это способствовало общему гибельному настроению, – она была разрушена непререкаемой решимостью веймарских правых демонтировать парламентское государство во имя какой-то им самим не очень ясной модели авторитаризма. Веймарская республика была разрушена не Гитлером: он уже нашел ее в руинах, когда стал канцлером, он только добил то, что смертельно ранили другие.
Огромное различие между Бонном и Веймаром в том, что в ФРГ нет политической силы, которая разрушила Веймарскую республику, а именно правых, которые отрицали бы существующее государство. Наверное, как раз поражение немецких консерваторов в конкуренции с Гитлером и горький, по большей части кровавый опыт многолетних, напрасных попыток противостояния диктатору обратили немецких правых, немецких консерваторов к республике, парламентаризму и демократии. Во всяком случае, со времен Гитлера они выучили урок истории: гораздо лучше в качестве парламентской партии вести постоянную политическую игру с левыми и становиться то оппозицией, то правительством, чем пытаться вступать в конкурентную борьбу за власть с популистским демагогом-диктатором в авторитарном государстве. Создание Христианско-демократического союза[73], симбиоза католической Партии Центра и бывших правых партий, маркирует это фундаментальное изменение политического вектора правых и является таким же эпохальным событием немецкой политики, как случившееся за тридцать лет до того превращение Социал-демократической партии Германии из революционной в парламентскую[74].
В ФРГ есть то, чего не было в Веймаре: демократические правые, демократические консерваторы. Благодаря этому государство зиждется не на коалиции левого центра, но на всем партийном спектре (за исключением крайних экстремистских групп). Поэтому разум и здравый смысл свидетельствуют: то развитие событий, которое привело Гитлера к власти, в ФРГ просто невозможно. Бонн, в силу своей политической структуры, а не только благодаря некоторым преимуществам своей конституции, по сравнению с Веймарской конституцией, куда более солидное и устойчивое демократическое государство, чем Веймар; таким и останется, даже если, как в первые семнадцать лет его существования, у власти будут правые, консерваторы, даже если вследствие растущей угрозы терроризма соответствующие исключительные законы[75] будут ужесточены. Те, кто из-за этих законов сравнивают ФРГ с гитлеровским рейхом – как правило это люди, не жившие при Гитлере, – просто не знают, о чем говорят. На этом мы закрываем тему.
Мы уделили достаточно внимания внутриполитическим успехам Гитлера, перейдем к его внешнеполитическим победам, которые точно так же были обусловлены скорей слабостью его противников, чем его собственной силой. Точно так же, как в 1930 году он застал республику, созданную в 1919-м, уже умирающей, в 1935 году он застал европейскую систему коллективной безопасности 1919 года почти в полном распаде. И как тогда внутри Германии, так теперь вне Германии защитники статус-кво были фактически обессилены, а среди тех, кто хотел бы статус-кво изменить, Гитлер нашел своих невольных союзников. Чтобы понять, почему это произошло, бросим краткий взгляд на историю созданного в 1919 году европейского международного порядка.
Это такая же несчастная история, как история Веймарской республики, с такой же структурой. У парижского процесса мирного урегулирования была такая же родовая травма, как и у Веймарской республики. Веймарская республика подготовила себе гибель тем, что сразу же не обезоружила (а революция предоставила для этого все возможности) самую мощную, неотъемлемую для государственного строительства политическую группу, немецких правых, и не интегрировала их новое демократическое государство. Точно так же и участники Парижской мирной конференции 1919 года не обезоружили по-настоящему и не интегрировали по-настоящему во вновь созданный европейский мир державу, все еще остающуюся потенциально самой сильной и неотъемлемой для сохранения стабильности в Европе. Вместо того чтобы пригласить новую демократическую Германию за стол переговоров в качестве равноправного партнера, как это сделал Меттерних с монархической Францией после Наполеоновских войн[76], немцев оскорбили и унизили. Вместо того чтобы последовательно и надолго ослабить Германию, оккупировав ее или разделив на части, ей оставили государственное единство и независимость – то, что сделало эту страну с 1871 по 1914 год самой мощной европейской державой, – да еще и, сами того не желая, увеличили эту мощь, устранив прежде существовавшие противовесы.
Вполне понятно психологически, почему Версальский договор – особенно в той части, которая касалась Германии, – немцы восприняли как оскорбление. Оскорбление было прежде всего формальным. Договор и в самом деле был таким, как его называли в Германии все, от коммунистов до нацистов, – кабальным. Он ничем не походил на прежние мирные договоры Европы между победителями и побежденными. Да, естественно, позиция победителей на переговорах была сильнее, но равноправное, пусть и формальное, участие в них побежденных сохранило бы их честь, а также морально подкрепило бы их ответственность за соблюдение подписанного договора. На Парижской мирной конференции 1919 года немецкая подпись под договором, составленным без участия Германии, была поставлена под ультимативной угрозой новой войны. Этого было вполне достаточно, чтобы немцы не чувствовали себя связанными договором, который их заставили подписать, и даже если бы в договоре не было множества дискриминирующих и унижающих Германию пунктов, – а в Версальском договоре их было полным-полно, – все равно неудивительно, что главной целью внешней политики Германии после Первой мировой войны стало – «сбросить цепи Версаля». Эта задача определяла всю немецкую внешнюю политику с 1919 по 1939 год, как во времена Веймарской республики, так и во времена Гитлера. Повторимся: в 1935 году Гитлер нашел мировой порядок, частью которого были «цепи Версаля», почти полностью демонтированным.
Потому что «цепи Версаля», как мы сейчас покажем, еще до того, как Гитлер без особых усилий разорвал последние из них, были из бумаги. Бумажным было категорическое запрещение аншлюса Австрии и модернизации вооруженных сил Германии; бумажным было требование ограничить численное количество этих вооруженных сил ста тысячами; бумажными были репарационные платежи, растянутые на жизнь целого поколения. Не было достаточной силы, чтобы заставить страну выполнять эти бумажные условия и запреты. Участники Парижской мирной конференции 1919 года сами позаботились о том, чтобы этой силы не было. В результате решений этой конференции (что довольно быстро заметили немцы, как только прошел шок от формального оскорбления) Германия достигла того, чего не могла достичь в течение четырех военных лет: потенциально она стала доминирующей державой в Европе. Территориальные ампутации, которым она подверглась, этому не помешали.
В 1871–1914 годах доминирующему положению Германии в Европе мешало близкое соседство с четырьмя другими очень сильными державами: Англией, Францией, Австро-Венгрией и Россией. Это заставляло Германию быть осторожной, потому что хотя она и была сильнее, чем каждая отдельно взятая из этих стран, но естественно много слабее, чем все они вместе. И помешала немецкому «рывку к мировому господству» в 1914 году именно коалиция Англии, Франции и России, к которой позднее присоединилась Америка. Из четырех европейских держав довоенного времени в 1919 году одна, Австро-Венгрия, была попросту уничтожена, а вторая, Россия, исключена из участия в любых европейских международных делах[77]. Тем самым Россия выпала из коалиции победителей, а вслед за ней последовала и Америка, которая в 1917 году заменила в войне Россию, уже готовую заключить сепаратный мир[78]. Конгресс США не ратифицировал решения конференции своих бывших союзников по коалиции[79]. Мирное урегулирование в Европе с самого начала легло на плечи только двух стран, Англии и Франции, точно так же как Веймарская республика оказалась поддержана лишь тремя партиями тогдашней Германии. И в том и в другом случае фундамент был слишком узок, чтобы вынести такие нагрузки. Потому что сохранившая независимость и государственное единство Германия – стоит вспомнить четыре военных года – была достаточно сильна, чтобы только Англия и Франция могли в течение длительного времени удерживать ее в рамках Версальского договора. А вновь созданные маленькие государства, образовавшиеся на месте прежней Австро-Венгрии и зажатые между Веймарской республикой и Советской Россией, естественным образом должны были стать сателлитами Германии, лишь бы она оправилась от военных разрушений и шока поражения. В Париже союзники своим оскорбительным обращением толкнули Германию на путь реваншизма и ревизионизма, а кроме того, они как одержимые всеми средствами расчищали ей этот путь.
Две ответственные за это державы, Англия и Франция, очень скоро, пусть и неясно, но почувствовали, что совершили капитальную ошибку. Из этого неясного, туманного понимания они сделали два абсолютно разных вывода. Англия решила постепенным смягчением условий Версальского мира «умиротворить» (appease) Германию и тем превратить непримиримого противника в добровольного помощника в деле мирного урегулирования. Франция, напротив, решилась использовать упущенный в Париже шанс и добить врага. Противоречия между двумя бывшими союзниками в полной мере обнаружились в 1923 году, когда Франция оккупировала Рур[80]. Англия не поддержала этот агрессию, Франция была вынуждена отступить и дальше скрепя сердце следовать за английской политикой «appeasement»’a («умиротворения»). Этот «appeasement» начался не в Мюнхене в 1938 году при Невилле Чемберлене, как гласит историографическая легенда – в Мюнхене «appeasement» как раз закончился, – но в Локарно в 1925 году[81] при брате Невилла Остине Чемберлене.
Следующий период истории международных отношений в Европе, который в Германии связывают главным образом с именем Штреземана, со странной точностью соответствует внутригерманской истории после выборов Гинденбурга; даже хронологически эти периоды почти совпали – начались в одно и то же время (только международный период длился дольше, потому что и Брюнинг, и Шлейхер, и Папен, а в первые пять лет и Гитлер, по крайней мере внешне, двигались в фарватере английского «appeasement»’a): точно так же в Германии правые противники республики в это время уже готовы были ее признать, предполагая в ней править; сама Германия некоторое время была готова уважать парижское мирное урегулирование, предполагая блок за блоком его демонтировать.
Так все и получилось. Успехи Штреземана, Брюнинга, Папена и Шлейхера – договор в Локарно, вступление Германии в Лигу Наций, досрочный вывод оккупационных войск из Рейнской области, фактическая отмена репараций[82], принципиальное согласие на паритет Германии в области вооружений – значили ничуть не меньше, чем успехи Гитлера, то есть вооружение Германии, превосходящее вооружение других стран, всеобщая воинская обязанность, морское соглашение Хора и Риббентропа[83], ремилитаризация Рейнской области[84], аншлюс Австрии[85], присоединение Судетской области[86]. За одним исключением: предшественники Гитлера все делали для того, чтобы подчеркнуть примирительный характер своих успехов, чем и поддерживали у Англии уверенность в необходимости продолжения политики «appeasement»’a; Гитлер, наоборот, изо всех сил старался изобразить дело так, как если бы его успехи на международной арене были результатом ожесточенной борьбы с враждебным Германии миром, – что ему удалось, и не только благодаря его тотальному контролю над немецким общественным мнением, но еще и благодаря совершенно определенной предрасположенности этого общественного мнения. Немцы хотели в борьбе добиться триумфа над ненавистной Версальской системой и были бы не так счастливы от внешнеполитических успехов, если бы они были достигнуты мирно и во имя умиротворения. С другой стороны, Гитлер, конечно, постоянно портил настроение английским партнерам тем, каким способом он преподносил широкой публике свои внешнеполитические успехи, которые ему дозволялись, а то и устраивались. Англичане не могли не видеть, что Гитлер вовсе не собирается отвечать им услугой за услугу, то есть содействовать миру в Европе и превращать Германию в часть системы укрепления мира, да еще пересмотренного в ее же пользу. Все чаще и чаще их посещало подозрение, вполне обоснованное, надо признать: все то, что они позволяют Гитлеру выигрывать во имя укрепления европейского мира, Гитлер использует для усиления Германии и подготовке к грядущей войне. Аншлюс Австрии восприняли в Англии не поведя бровью; присоединение Судет Англия готова была обсуждать, но уже Мюнхенское соглашение, отдавшее Судеты Гитлеру в качестве удовлетворения «последнего территориального требования» Германии, вызвало в Англии ожесточенные споры[87]. Когда спустя полгода Гитлер нарушил этот договор и захватил Прагу[88], все было кончено. «Appeasement» был похоронен, на его место в Англии встала угрюмо-печальное ожидание неизбежной войны с Германией.
Можно ли в этом свете считать внешнеполитические успехи Гитлера успехами на самом деле – прежде всего из-за того вызывающего недоумение характера, который он умел придать им, тем самым постепенно перекрывая источник своих удач; не следует ли отнести гитлеровские успехи скорее к его ошибкам, которыми мы займемся в другой главе? По крайней мере, они подготовили одну из самых больших его ошибок: а именно ту, что он совершил в 1939–1941 годах, когда, практически бескровно восстановив доминирующее и никем уже не оспариваемое положение Германии, поставил его на карту завоеванием и оккупацией Европы, что можно сравнить с грубым изнасилованием и без того уже готовой отдаться женщины.
Однако именно эти годы еще раз принесли ему успехи – чрезмерные и в своей долгосрочной перспективе чреватые поражением, но успехи – на сей раз не в политической, а в военной области. Действительно потрясающим успехом среди них был всего один: легкая военная победа над Францией. То, что Германия (когда ей понадобилось) победила такие страны, как Польша, Дания, Норвегия, Голландия Бельгия, Люксембург, Югославия и Греция, никого не удивило и вызвало только страх и ненависть, но никак не потрясение. Но то, что Франция, сжав зубы державшаяся четыре года Первой мировой, теперь была вынуждена капитулировать перед Гитлером через шесть недель после начала военных действий, окончательно укрепило репутацию Гитлера как чудотворца, да еще и военного гения. В глазах своих пылких почитателей он после всех внутри- и внешнеполитических успехов стал в 1940 году еще и «величайшим полководцем всех времен и народов».
Что это не так, сегодня долго доказывать не приходится. Скорее, наоборот, хочется немножко защитить Адольфа Гитлера от его слишком ретивых военных критиков. Если верить мемуарам немецких генералов, то они всенепременно выиграли бы войну, не мешай им Гитлер. Но вот так-то уж точно не было. Гитлер весьма неплохо разбирался в военных вопросах, свой фронтовой опыт Первой мировой он интеллектуально переработал так хорошо, как никакой иной; да и после войны он, насколько было возможно, увеличивал свои знания в военной области. На фоне своих противников – Черчилля, Рузвельта, Сталина, тоже стратегов-дилетантов, исполнявших высшие военные должности не только номинально и часто весьма непрофессионально командовавших своими генералами[89], – он отличается не в худшую сторону; да и на фоне некоторых своих генералов тоже. Конечно, идея танковых подразделений принадлежит Гудериану; разумеется, стратегически безупречный план вторжения во Францию (много лучше, чем прославленный план Шлиффена[90]) был разработан Манштейном[91]. Но без Гитлера ни Гудериан, ни Манштейн не смогли бы сломить сопротивление старших по званию, верных закоснелым традициям, ограниченных войсковых генералов. Это Гитлер ухватился за планы Гудериана и Манштейна, это он сделал все, чтобы эти планы были осуществлены. И если в гитлеровской неизобретательной, тупой и упрямой оборонительной стратегии последних лет войны с Россией очевиден менталитет окопника Первой мировой, то ведь можно и по-другому поставить вопрос: не окончилась бы война с Россией уже зимой 1941/1942 годов катастрофическим поражением без этого гитлеровского упрямства? Конечно, Гитлер не был военным гением, каким он себя считал, но он вовсе не был безнадежным профаном и невеждой в военном деле, каким его изображают немецкие генералы в своих мемуарах, избрав такого удобного козла отпущения. Во всяком случае, во внезапном военном успехе французской кампании 1940 года есть и его значительная заслуга.
Не только потому, что он оценил достоинства манштейновского плана вторжения во Францию и заставил принять этот план, вопреки сомнениям тогдашнего главнокомандующего Браухича и начальника Генерального штаба Гальдера[92], но прежде всего потому, что он один-единственный вообще решился на это вторжение. Ведь у всех немецких генералов в памяти оставался ужас похода на Францию 1914 года, когда после первого удачного натиска немецкая армия завязла на четыре года в песках и болотах позиционной войны; зимой 1939 года немецкие генералы были готовы даже к путчу против Гитлера, но только не к повторению подобной авантюры. И точно так же, как немецкие генералы, весь мир как чего-то само собой разумеющегося ожидал от Франции повторения чуда героической обороны 1914 года; только не Гитлер. Это всеобщее ожидание и внезапное разочарование стали тем фоном, на котором победа Гитлера над Францией засияла так сильно, что была воспринята как чудо. Но чуда никакого не было. Чудом была оборона Франции в 1914 году; но Франция 1940 года – вовсе не Франция 1914 года. (Не будет лишним заметить, что Франция 1978 года совсем не Франция 1940-го. Это значительно помолодевшая, морально и физически укрепившаяся нация.) В 1940-м Франция была побеждена изнутри, прежде чем первые немецкие танки форсировали Маас.
Выше, описывая процесс разложения парижской мирной системы, мы как-то упустили из поля зрения Францию; мы потеряли ее из виду в 1924 году, когда Франция, потерпев поражение в Рурской области, была вынуждена следовать английской политике «appeasement»’a – сперва сопротивляясь и упираясь, а потом все безвольнее, в конце же с каким-то мазохистским усердием. В самом деле, с этого года Франция начинает играть подчиненную роль в европейской политике. Настоящими сильными игроками в Европе становятся Англия и Германия, и вопрос, вокруг которого вертится вся эта игра, теперь такой: удастся гармонизировать английский «appeasement» и немецкий ревизионизм или нет? Франция при этом могла только надеяться на лучшее, а именно на то, что Германия постепенно демонтирует несправедливости Версальской системы, чем и удовлетворится.
Если же нет, то для Франции надеяться на лучшее не приходилось, потому что каждая уступка Европы Германии была за счет Франции, с каждой уступкой восстанавливалось естественное преобладание семидесятимиллионного народа над сорокамиллионным, которое Франция напрасно пыталась преодолеть в 1914–1923 годах. И если «appeasemeant» – чего во Франции опасались – оказался бы напрасным и окрепшая Германия однажды осуществила бы реванш, то между Англией и Германией все-таки море, а между Францией и Германией даже Рейна больше нет. Франция, конечно, следовала английской политике, но с самого начала весьма скептически оценивала шансы на успех этой политики; она следовала этому политическому курсу, потому что иных шансов у нее не было. Нерв страны был надорван, ее воля к самосохранению ослабла; Франция не смела посмотреть в глаза новой Марне, новому Вердену. С 1936 года, когда Гитлер ввел войска в Рейнскую область – ту самую Рейнскую область, из которой французы в полном согласии с политикой «appeasement»’a за шесть лет до этого вывели свои войска, – Франция глядела на Германию Гитлера, как кролик на удава; в своем подсознании страна с ужасом ждала неизбежного конца. «Il faut en finir», «Надо с этим покончить» – боевой клич, с которым Франция шла на войну 1939 года, звучал сигналом капитуляции: скорей бы конец!
История Франции 1919–1939 годов, история с трудом и горечью достигнутой, потом полностью утраченной победы и медленного, неотвратимого сползания от гордой самоуверенности к почти полному самоуничтожению и самоуничижению, – трагедия. Германия, в памяти которой Франция так и оставалась жестокой мучительницей первых послевоенных лет, естественно, этого не видела. В Германии верили: мы имеем дело не только с Францией-триумфатором 1919 года, но и с героической Францией 1914-го. Немецкие генералы боялись новой Марны и нового Вердена так же, как французы. И не только немцы, вот что удивительно, – весь мир, прежде всего Англия и Россия, в своих прогнозах начала войны в 1939 году имели в виду как нечто само собой разумеющееся Францию 1914 года, готовую для защиты своей земли истечь кровью своих сыновей. Только Гитлер не предполагал ничего подобного.
Задним числом легко увидеть то, что тогда видел один лишь Гитлер: в течение пятнадцати лет Франция – сначала скрепя сердце и стиснув зубы, а потом все безвольнее и покорнее – по какой-то инстинктивной безнадежности действовала вопреки своим жизненным интересам. В 1925 году она заключила договор в Локарно, благодаря которому практически сдала своих восточноевропейских союзников Германии; в 1930 году вывела войска из Рейнской области на пять лет раньше срока, предусмотренного мирным договором; летом 1932 года отказалась от своих репарационных требований; осенью того же года согласилась на паритет Германии в области вооружений. В 1935 году Франция безвольно, апатично наблюдала за тем, как Германия открыто, нагло наращивает свою военную мощь, и пребывала точно в таком же созерцательном параличе, когда вермахт вошел в Рейнскую область, которая по локарнским соглашениям должна была быть демилитаризованной. В марте 1938 года Франция не шелохнулась, когда Германия осуществила аншлюс Австрии; в сентябре того же года сама отдала Германии бо́льшую часть территории своей союзницы Чехословакии, купив себе мир такой ценой. А когда год спустя Франции, после нападения Германии на ее союзницу Польшу, все же пришлось скорее с грустью, чем с яростью объявить войну агрессору – заметим, спустя шесть часов после объявления войны Англией, – три недели подряд все французские войска, которым противостояла одна-единственная немецкая армия, стояли не шелохнувшись, покуда основная масса вермахта уничтожала Польшу[93]. И эта страна считалась способной на новый Верден и новую Марну в случае военного вторжения? Да она развалилась бы от первого же удара, как в 1806 году Пруссия, которая, подобно Франции двадцатых-тридцатых годов XX века, в течение одиннадцати лет вела трусливую, недальновидную политику, чтобы в самый последний и самый неудачный момент неожиданно для самой себя объявить войну Наполеону, уже давно превосходившему ее в силе. Гитлер был уверен в своих расчетах. Надо отдать ему должное: он оказался прав. Поход на Францию был его самым большим успехом.
Конечно, об этом успехе можно сказать то же, что и о любых других успехах Гитлера. Он не был чудом, каким предстал перед всем миром. Наносил ли Гитлер смертельный удар Веймарской республике или парижской мирной системе, побеждал ли он немецких консерваторов или Францию, во всех случаях он подталкивал падающего, добивал умирающего. Чего у него не отнять, так это безошибочного чутья на то, что уже падает, уже умирает и только ждет «удара милосердия». Этим чутьем он превосходил всех своих конкурентов; еще в юности, в старой Австро-Венгрии, он уже обладал им, благодаря этому чутью ему очень долго удавалось убеждать как современников, так и самого себя в своей всепобеждающей мощи. Но это чутье, несомненно, необходимое политику, весьма мало напоминает зоркость орла, скорее – нюх стервятника.
Заблуждения
Человеческая жизнь коротка, жизнь государств и народов длинна; да и сословия, классы и партии существуют много дольше, чем люди, которые им служат в качестве политиков. Результатом этого является то, что многие политики – что любопытно, правые, консервативные политики – действуют чисто прагматически; они словно бы не знают целиком всю пьесу, в эпизоде которой заняты, не знают, да и не хотят ее знать, а делают только то, что от них требуется в короткий промежуток времени, благодаря чему они часто бывают куда успешнее, чем те, кто преследуют дальние цели и – часто напрасно – пытаются понять смысл всей пьесы. Есть даже политические агностики (вот они-то чаще всего и бывают самыми успешными политиками), которые вообще не верят в общий смысл истории. Бисмарк, к примеру: «Что такое все наши государства, их сила и слава в глазах Господа, как не муравейник, который с легкостью может разрушить копыто быка?»
Другой тип политика, что пытается претворить теорию в практику и в своей службе государству или партии видит форму служения провидению, истории или прогрессу, мы находим на левом фланге политики. По большей части такой политик неудачлив; потерпевших поражение политических идеалистов и утопистов – как песка на пляже. Конечно, некоторые великие политики этого типа умудряются победить – прежде всего великие революционеры, к примеру Кромвель, Джефферсон, а в нашем столетии Ленин и Мао. То, что успех оказывается совсем не таким, каким его ожидают увидеть революционеры, оказывается устрашающим, самого успеха не отменяет.
Гитлер – и это одна из главных причин, по которой следует быть очень осмотрительным, относя его к правому политическому спектру, – совершенно очевидно принадлежит ко второму типу политиков. Он ни в коем случае не хотел быть лишь политическим прагматиком, но – политическим мыслителем, политическим целеполагателем, «программатиком», употребим его собственный окказионализм; в известном смысле он был даже не «Лениным» гитлеризма, но его «Марксом»; он особенно гордился тем обстоятельством, что в самом себе объединил политика-«программатика» и политика-прагматика, что бывает крайне редко, лишь «в пределах очень больших отрезков истории человечества»[94]. Кроме того, он совершенно верно отдавал себе отчет в том, что политику, действующему в соответствии со своей «программой», приходится куда тяжелее, чем чистому прагматику: «Потому что, чем величественнее дело человека для будущего, тем труднее его борьба, тем реже выпадает на его долю победа. Но уж если кому-то предстоит воссиять в веках, того, быть может, на закате дней уже коснется слабый отблеск его грядущей славы».