Не прощаюсь
Часть 44 из 73 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Двадцать семь. Десять минут назад я шел и сокрушался, что до двадцать восьмого дня рождения не доживу. – Он улыбнулся, но глаза все еще были траурные. – Дурацкая была бы смерть. Спасибо вам, Елизавета Анатольевна. Ради бога простите, что я изображаю из себя Иосифа Прекрасного, – быстро добавил он, видя, как она мрачнеет. – Но я калека, инвалид.
Мона помрачнела не от этого.
– Ничего, – вздохнула она. – В любом случае вы для меня слишком молоды. Идите за своим товарищем, я буду ждать. Только ради бога осторожно.
Вот и этот от меня отказался, думала она, возвращаясь к пленным. Конечно, не по-хамски, как Скукин, а красиво, но все равно горько. Надо как можно скорее привести себя в нормальный вид. Глядишь, и «калека» пойдет на поправку.
Конвоиры смирно не сидели. Опустились на корточки спиной друг к другу, пытались развязать веревки.
Мона предостерегающе присвистнула, подобрала винтовку.
Один что-то угрожающее замычал, козырек фуражки задвигался вверх-вниз.
– Ну вот что вы за мужики? – сказала им Мона. – Как вы живете, самим не противно? Позволяете себя сечь розгами. Кто-то за вас решает, можно ли вам отрастить усы. Вина выпить, и то нельзя.
Снова мычание.
– Не мычать, а слушать! – прикрикнула она. – Сейчас я учительница. Видали указку?
И показала штык. Мычание прекратилось, пленные стали паиньками. Но разговаривать с ними Моне расхотелось.
– Сейчас просто плохое время. Мужское. Закончится война, настанет время женщин, и все опять станут нормальные, – сказала она не столько им, сколько себе.
Поставила приклад на землю, оперлась на дуло, стала волноваться: как там Романов, не попадет ли в беду?
Волноваться очень долго не пришлось. Вскоре после того как стемнело, на дороге появились две быстрые фигуры – повыше и пониже. Еще издали донесся сварливый голос Скукина:
– А я вам говорю, это очень глупо, что вы не прикончили часового! Он очухается и поднимет тревогу.
– Елизавета Анатольевна меня бы не одобрила, – ответил Романов, помахав Моне. – Скажите лучше, генштабовская голова, какая у нас диспозиция?
– Добрый вечер, сударыня, – поздоровался подполковник. Его чопорность сейчас не раздражала Мону, а наоборот, прибавляла бодрости.
– Как я рада, что вы на свободе!
Но сухарь уже не обращал на нее внимания.
– Диспозиция? Нужно уйти от села как можно дальше, пока нет луны. Непонятно только, в какую сторону идти. Эти пейзане отобрали мои швейцарские часы, а на них компас.
– Повернемся спиной к Зеленям, и давай бог ноги, – предложил Романов.
Так и сделали. Правда, через несколько минут Алексей (мысленно Мона называла его попросту, без отчества) повернул с дороги в поле.
– Про «спиной к селу» это я для конвоиров, – объяснил он. – На самом деле нам нужно выйти к реке. Она должна быть где-то в той стороне, рано или поздно наткнемся. Вернемся вверх по течению до пристани и сядем в баркас.
– Я хотел предложить то же самое, – буркнул Скукин, недовольный, что командует не он.
Примерно с час они блуждали в кромешной тьме, вполне вероятно, выписывая зигзаги, но вот впереди запахло сыростью.
– Осторожно! – предупредил Романов. – Тут обрыв.
Он спускался первым, держа Мону за руку. Подполковник обогнал их.
Внизу плеснула вода.
– Вверх по течению – это направо. Интересно, далеко ли пристань?
Оказалось, что неблизко. Правда, по речному песку идти было легче, чем по траве. Мона уже хотела спросить: с чего вы взяли, что идти надо вверх по течению, а не вниз, но здесь тучи засеребрились, с неба полился печальный свет, и совсем недалеко, в ста шагах, заблестели доски причала. Покачивался там и баркас.
– К черту Школу! Уроки отменяются. Свобода! – радостно провозгласил Романов, взбегая на помост.
Там он вдруг остановился и бросил винтовку. Вскинул руки, отступил назад.
Над лодкой поднялся силуэт.
Знакомый голос сказал:
– Долго гуляли, офицера. Я уж думал, не ошибся ли, что вы к баркасу вернетеся.
Десятник Семен! В руке – револьвер.
Сзади заскрипел песок. От темной массы обрыва приблизились еще несколько человек.
Романов допятился до Моны, шепнул:
– Сглазил. Все-таки не доживу до двадцать восьмого дня рождения…
Она недостойно, по-бабски всхлипнула. Ужаснее всего, когда уже чувствуешь себя спасенной, а выходит, что главный кошмар впереди.
Дорогу обратно она не запомнила, смотрела под ноги. В спину упирался штык, и было страшно: не пропорол бы, если споткнешься.
Отвели их в какую-то белую постройку. Наверное, ту самую «инспекторскую», которую Мона видела перед закатом, но во мраке было не разобрать. Там разделили, и ее втолкнули в безоконную клетушку, пропахшую прелой соломой. Хоть Мона ужасно устала, но, пощупав сырое гнилье под ногами, решила туда не садиться. Разгребла место в углу, привалилась к стене, сказала себе: «Ну вот теперь точно всё. Жить мне осталось до утра».
Увидела как наяву: шест, а на нем голова с длинными рыжими волосами, глаза выклеваны воронами, внизу табличка. Что там напишут? «Я вражеская агентка»? Ах, все равно.
Господи, как страшно!
И вспомнила историю, которую много раз рассказывала мать.
Как она юной дурочкой сбежала на турецкую войну и чуть не угодила в лапы к башибузукам. Они были свирепые, кровожадные и тоже отрезали головы. Но маму тогда спас герой, по которому она потом сохла всю жизнь. Когда Мона подросла, мать грустно говорила ей: «Ничего, это нормально – любить двух мужчин: одного, с кем живешь и старишься, и другого, с которым ты вечно молодая. В нас, женщинах, две природы. Одной нужен такой мужчина, как твой папа, другой – такой, как мой Эраст Фандорин. Но Фандориных больше не водится. Они все остались в прошлом веке…»
Да, думала Мона, обхватив себя руками за плечи. Никакой Фандорин меня тут не спасет, и ничего больше не будет. Только боль, тьма, а потом шест и вороны.
Она вообразила, как жесткий клюв впивается ей в глаз. Закрыла ладонями лицо и заплакала.
Ой…
Даже удивительно, что после таких мыслей она все-таки уснула.
Видела сон, из материнского рассказа. Страшный.
По полю скакал всадник в косматой папахе, про которого Мона знала, что его имя Смерть. Он гортанно кричал на непонятном языке, у седла болталось что-то круглое, и долго не получалось разглядеть что. Наконец разглядела: мертвая голова, привязанная к луке за рыжие волосы.
Мона закричала, вскинулась, не сразу поняла, где находится.
По полу тянулась узкая серая черта. Это в дверную щель проникал свет.
Утро.
В камере было темно и душно, но Мона согласилась бы оставаться в ней вечно. Лишь бы дверь никогда не открывалась!
Подлая дверь будто подслушала ее, заскрипела петлями. Мона зажмурилась от нестерпимой яркости. Прикрыла глаза рукой, увидела в проеме силуэт в косматой папахе.
– Поснедай, тетка, – сказал силуэт.
О пол стукнула глиняная крынка, на нее лег большой кус хлеба.
– На двор надо – потерпи, скоро выведут.
И дверь закрылась.
Про что это он, подумала Мона. В каком смысле «выведут»? Неужели расстреливать? Но зачем тогда кормить?
Сама себе ответила, со странной отчужденностью: это у них почему-то так положено. Приговоренных всегда кормят завтраком и потом, непосредственно перед казнью, еще дают покурить. «У них» значило «у людей», к миру которых она себя, выходит, уже не относила.
Не буду есть, подумала она. Но хлеб был свежевыпеченный и чудесно пах, а в крынке пузырилось парное молоко.
Всё съела, и это был самый вкусный завтрак за всю ее жизнь, вкуснее круассанов с апельсиновым джемом в «Астории».
Снова заскрипела дверь.
– Выходь.
Стиснув зубы, Мона поднялась. Удивилась, что она такая спартанка: колени не подгибаются, сердце не частит.
Но во дворе было солнечно и пахло свежим ветром, в поле радостно звенели жаворонки, и новообретенное спокойствие ее покинуло.
Нет! Нет! Нет! Покидать этот мир она была не согласна!
Мона помрачнела не от этого.
– Ничего, – вздохнула она. – В любом случае вы для меня слишком молоды. Идите за своим товарищем, я буду ждать. Только ради бога осторожно.
Вот и этот от меня отказался, думала она, возвращаясь к пленным. Конечно, не по-хамски, как Скукин, а красиво, но все равно горько. Надо как можно скорее привести себя в нормальный вид. Глядишь, и «калека» пойдет на поправку.
Конвоиры смирно не сидели. Опустились на корточки спиной друг к другу, пытались развязать веревки.
Мона предостерегающе присвистнула, подобрала винтовку.
Один что-то угрожающее замычал, козырек фуражки задвигался вверх-вниз.
– Ну вот что вы за мужики? – сказала им Мона. – Как вы живете, самим не противно? Позволяете себя сечь розгами. Кто-то за вас решает, можно ли вам отрастить усы. Вина выпить, и то нельзя.
Снова мычание.
– Не мычать, а слушать! – прикрикнула она. – Сейчас я учительница. Видали указку?
И показала штык. Мычание прекратилось, пленные стали паиньками. Но разговаривать с ними Моне расхотелось.
– Сейчас просто плохое время. Мужское. Закончится война, настанет время женщин, и все опять станут нормальные, – сказала она не столько им, сколько себе.
Поставила приклад на землю, оперлась на дуло, стала волноваться: как там Романов, не попадет ли в беду?
Волноваться очень долго не пришлось. Вскоре после того как стемнело, на дороге появились две быстрые фигуры – повыше и пониже. Еще издали донесся сварливый голос Скукина:
– А я вам говорю, это очень глупо, что вы не прикончили часового! Он очухается и поднимет тревогу.
– Елизавета Анатольевна меня бы не одобрила, – ответил Романов, помахав Моне. – Скажите лучше, генштабовская голова, какая у нас диспозиция?
– Добрый вечер, сударыня, – поздоровался подполковник. Его чопорность сейчас не раздражала Мону, а наоборот, прибавляла бодрости.
– Как я рада, что вы на свободе!
Но сухарь уже не обращал на нее внимания.
– Диспозиция? Нужно уйти от села как можно дальше, пока нет луны. Непонятно только, в какую сторону идти. Эти пейзане отобрали мои швейцарские часы, а на них компас.
– Повернемся спиной к Зеленям, и давай бог ноги, – предложил Романов.
Так и сделали. Правда, через несколько минут Алексей (мысленно Мона называла его попросту, без отчества) повернул с дороги в поле.
– Про «спиной к селу» это я для конвоиров, – объяснил он. – На самом деле нам нужно выйти к реке. Она должна быть где-то в той стороне, рано или поздно наткнемся. Вернемся вверх по течению до пристани и сядем в баркас.
– Я хотел предложить то же самое, – буркнул Скукин, недовольный, что командует не он.
Примерно с час они блуждали в кромешной тьме, вполне вероятно, выписывая зигзаги, но вот впереди запахло сыростью.
– Осторожно! – предупредил Романов. – Тут обрыв.
Он спускался первым, держа Мону за руку. Подполковник обогнал их.
Внизу плеснула вода.
– Вверх по течению – это направо. Интересно, далеко ли пристань?
Оказалось, что неблизко. Правда, по речному песку идти было легче, чем по траве. Мона уже хотела спросить: с чего вы взяли, что идти надо вверх по течению, а не вниз, но здесь тучи засеребрились, с неба полился печальный свет, и совсем недалеко, в ста шагах, заблестели доски причала. Покачивался там и баркас.
– К черту Школу! Уроки отменяются. Свобода! – радостно провозгласил Романов, взбегая на помост.
Там он вдруг остановился и бросил винтовку. Вскинул руки, отступил назад.
Над лодкой поднялся силуэт.
Знакомый голос сказал:
– Долго гуляли, офицера. Я уж думал, не ошибся ли, что вы к баркасу вернетеся.
Десятник Семен! В руке – револьвер.
Сзади заскрипел песок. От темной массы обрыва приблизились еще несколько человек.
Романов допятился до Моны, шепнул:
– Сглазил. Все-таки не доживу до двадцать восьмого дня рождения…
Она недостойно, по-бабски всхлипнула. Ужаснее всего, когда уже чувствуешь себя спасенной, а выходит, что главный кошмар впереди.
Дорогу обратно она не запомнила, смотрела под ноги. В спину упирался штык, и было страшно: не пропорол бы, если споткнешься.
Отвели их в какую-то белую постройку. Наверное, ту самую «инспекторскую», которую Мона видела перед закатом, но во мраке было не разобрать. Там разделили, и ее втолкнули в безоконную клетушку, пропахшую прелой соломой. Хоть Мона ужасно устала, но, пощупав сырое гнилье под ногами, решила туда не садиться. Разгребла место в углу, привалилась к стене, сказала себе: «Ну вот теперь точно всё. Жить мне осталось до утра».
Увидела как наяву: шест, а на нем голова с длинными рыжими волосами, глаза выклеваны воронами, внизу табличка. Что там напишут? «Я вражеская агентка»? Ах, все равно.
Господи, как страшно!
И вспомнила историю, которую много раз рассказывала мать.
Как она юной дурочкой сбежала на турецкую войну и чуть не угодила в лапы к башибузукам. Они были свирепые, кровожадные и тоже отрезали головы. Но маму тогда спас герой, по которому она потом сохла всю жизнь. Когда Мона подросла, мать грустно говорила ей: «Ничего, это нормально – любить двух мужчин: одного, с кем живешь и старишься, и другого, с которым ты вечно молодая. В нас, женщинах, две природы. Одной нужен такой мужчина, как твой папа, другой – такой, как мой Эраст Фандорин. Но Фандориных больше не водится. Они все остались в прошлом веке…»
Да, думала Мона, обхватив себя руками за плечи. Никакой Фандорин меня тут не спасет, и ничего больше не будет. Только боль, тьма, а потом шест и вороны.
Она вообразила, как жесткий клюв впивается ей в глаз. Закрыла ладонями лицо и заплакала.
Ой…
Даже удивительно, что после таких мыслей она все-таки уснула.
Видела сон, из материнского рассказа. Страшный.
По полю скакал всадник в косматой папахе, про которого Мона знала, что его имя Смерть. Он гортанно кричал на непонятном языке, у седла болталось что-то круглое, и долго не получалось разглядеть что. Наконец разглядела: мертвая голова, привязанная к луке за рыжие волосы.
Мона закричала, вскинулась, не сразу поняла, где находится.
По полу тянулась узкая серая черта. Это в дверную щель проникал свет.
Утро.
В камере было темно и душно, но Мона согласилась бы оставаться в ней вечно. Лишь бы дверь никогда не открывалась!
Подлая дверь будто подслушала ее, заскрипела петлями. Мона зажмурилась от нестерпимой яркости. Прикрыла глаза рукой, увидела в проеме силуэт в косматой папахе.
– Поснедай, тетка, – сказал силуэт.
О пол стукнула глиняная крынка, на нее лег большой кус хлеба.
– На двор надо – потерпи, скоро выведут.
И дверь закрылась.
Про что это он, подумала Мона. В каком смысле «выведут»? Неужели расстреливать? Но зачем тогда кормить?
Сама себе ответила, со странной отчужденностью: это у них почему-то так положено. Приговоренных всегда кормят завтраком и потом, непосредственно перед казнью, еще дают покурить. «У них» значило «у людей», к миру которых она себя, выходит, уже не относила.
Не буду есть, подумала она. Но хлеб был свежевыпеченный и чудесно пах, а в крынке пузырилось парное молоко.
Всё съела, и это был самый вкусный завтрак за всю ее жизнь, вкуснее круассанов с апельсиновым джемом в «Астории».
Снова заскрипела дверь.
– Выходь.
Стиснув зубы, Мона поднялась. Удивилась, что она такая спартанка: колени не подгибаются, сердце не частит.
Но во дворе было солнечно и пахло свежим ветром, в поле радостно звенели жаворонки, и новообретенное спокойствие ее покинуло.
Нет! Нет! Нет! Покидать этот мир она была не согласна!