Наполеон
Часть 40 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Это черт, но не человек, – говорил несколько часов спустя Фуше своим новым друзьям – роялистам. – Он меня сегодня напугал: когда я слушал его, мне казалось, что он все начнет сызнова. К счастью, сызнова не начинают!
В Елисейском дворце разговаривали, а в Палате действовали. Принято было постановление: «Палата объявляет заседание свое непрерывным, всякую попытку распустить ее – государственным преступлением и всякого, кто покусится на это, изменником отечества».
Наполеон понял, что это значит.
– Надо бы мне распустить их еще до отъезда на фронт, а теперь кончено: они погубят Францию! – сказал он в тот же день, во втором заседании Совета министров, и прибавил тихо, как будто про себя:
– Если нужно, я отрекусь…
Вечером вышел с братом Люсьеном в дворцовый сад, отделенный от улицы рвом, с низенькой, полуразвалившейся стенкой.
– Виват император! Оружия! Оружия! – кричала, не умолкая, толпа на улице.
– Слышите? – сказал Люсьен. – Вот народ. Одно только слово, и ваши враги падут. То же по всей Франции. И вы отдадите ее в жертву изменникам?
Наполеон приветствовал толпу движением руки и ответил Люсьену:
– Больше ли я, чем простой человек, чтобы вернуть обезумевшую Палату к единению, которое одно могло бы нас спасти, или я презренный вождь партии, чтобы зажечь гражданскую войну? Нет, никогда! Восемнадцатого брюмера мы обнажили меч для блага Франции; для того же блага мы должны его сейчас откинуть далеко от себя. Я готов на все для Франции, – я ничего не хочу для себя.
После ухода Люсьена подошел к Наполеону Бенжамен Констант, отец «Бенжамины», той самой мертворожденной конституции, которая теперь низлагала императора. Слушая вопли толпы, Констант ужасался: что, если Наполеон подымет, чтобы спастись, вторую Революцию, хуже первой?
Император долго молчал, глядя на толпу.
– Видите этих людей? – проговорил он наконец. – Не их осыпал я почестями и золотом; нищими нашел я их и оставляю нищими. Но у них верный инстинкт, голос народа. Если бы я захотел – через час мятежной Палаты не существовало бы… Но человеческая жизнь такой цены не стоит. Я не хочу быть королем Жакерии. Я вернулся с Эльбы не для того, чтобы залить Париж кровью…
Что это значит? Значит, первая Революция, политическая, кончилась; начинается или могла бы начаться – вторая, социальная. Буржуазия сделала первую; вторую сделает «чернь», la canaille, как тогда говорили, «пролетариат», как мы теперь сказали бы. «Чернь одна – ничто и ничего не может, но со мной может все», – говаривал Наполеон.
Ров Елисейского сада, за которым вопила толпа, был рубежом этих двух Революций, двух веков – эонов. Переступит ли он за него или скажет и о революции, как говорил о войне: «Никогда она не казалась мне такою мерзостью»?
Может быть, вспомнил он в эту минуту, как четверть века назад, десятого августа 1792 года, идучи на Карусельную площадь, «встретился с кучкой людей гнусного вида», несших на острие пики человеческую голову и заставивших его кричать: «Да здравствует народ!» Может быть, понял, что нынешняя «чернь» страшнее той; юная Волчица-Революция страшнее старой, им, Волчонком, загрызанной: если сунется к этой, как знать, кто кого загрызет?
На следующий день, двадцать второго, Люсьен в заседании Совета министров убеждал брата повторить 18 брюмера, разогнать Палату штыками.
– Нет, мой милый Люсьен, – возразил император. – Хотя восемнадцатого брюмера правом нашим было только спасение народа, а теперь у нас все права, но пользоваться ими мы не должны… – И, помолчав, продолжал: – Князь Люсьен, пишите…
Вдруг обернулся к Фуше с такой усмешкой, что тот весь зашевелился под ней, как стрелой пронзенная гадина.
– Черкните-ка, кстати, и вы этим добрым людям, чтоб успокоились: получат свое!
Люсьен сел за стол и взял перо; но при первых словах, продиктованных братом, раздавил перо на бумаге, вскочил, оттолкнул стул и пошел к двери.
– Стойте! – произнес император так повелительно, что тот невольно послушался, вернулся и сел опять за стол.
Наступила глубокая тишина; слышны были только далекие, из-за дворцового сада, крики толпы: «Виват император!»
– Начиная войну за независимость Франции, – диктовал Наполеон, – я рассчитывал, что все национальные власти соединятся со мной в одном усилии, в одной воле, и имел основание надеяться на успех. Но обстоятельства, как вижу, изменились, и я приношу себя в жертву врагам отечества, – только бы они были искренни в своих уверениях и желали зла мне одному. Соединитесь же все, чтобы спасти Францию и остаться свободным народом!
Второй акт отречения Наполеона I. Елисейский дворец 22 июня 1815 года
Сына забыл; ему напомнили о нем, и он прибавил: «Сына моего объявляю императором французов, под именем Наполеона II. Приглашаю Палату установить, по закону, регентство».
Весь Париж кипел, как котел на огне. Толпы рабочих ходили по улицам с революционными песнями. Весть об отречении подлила масла в огонь. Все грознее становились крики: «К оружию! к оружию!»
Были в толпе и офицеры Великой армии.
– Батальонами пойдем на Палату, – грозили они, – потребуем нашего императора, а если не получим, подожжем Париж с четырех концов!
«Никогда еще народ не выказал большей любви к Наполеону», – вспоминает очевидец.
Что отречение, обезглавив оборону, повлечет за собой чужеземное нашествие, народ верно предчувствовал и хотел спасти Францию, как в 1793 году. «Чернь с Наполеоном может все» – это знал и Фуше. Он так перетрусил, что решил удалить его из Парижа.
Двадцать четвертого июня Палата постановила: «Просить бывшего императора покинуть столицу». Он согласился уехать в замок Мальмезон, часах в двух от города, и двадцать пятого выехал потихоньку, прячась от толпы, осаждавшей дворец, как будто бежал.
Во Франции он не мог оставаться. Первою мыслью его было искать убежища в Англии: ввериться чести злейших врагов своих, – в этом находил он величие, достойное своей великой судьбы. Многих усилий стоило приближенным убедить его оставить эту мысль и бежать в Америку.
Зная, что на Рошфорском рейде стоят два готовых к отплытию фрегата, «Зааль» и «Медуза», он просил дать их ему для путешествия. Но Фуше, собираясь торговать с Союзниками головой императора, не торопился выпускать его из Франции. В Мальмезон был послан генерал Бекэр, с явным поручением охранять Наполеона, тайным – стеречь.
Тщетно ожидая фрегатов, император жил в Мальмезоне, едва ли не в первый раз в жизни, праздно. В этом покинутом замке, где провел он свои лучшие годы, сладкий обман воспоминаний нахлынул в душу его. Он вспомнил восходящее солнце Консульства, полдень, вечер и закат Империи; вспомнил Жозефину-покойницу.
Перед капитуляцией Парижа 29 марта 1814 года она бежала от русских казаков, куда глаза глядят, зашив бриллианты и жемчуга в ватную юбку; но потом осмелела, вернулась в Мальмезон и ждала здесь милостей от Бурбонов и Союзников. О Наполеоне как будто забыла. Русские, австрийцы, англичане, пруссаки – все завоеватели Франции – были желанными гостями в Мальмезоне; император Александр особенно. Вообразив, что он к ней неравнодушен, она кокетничала с ним, молодилась, наряжалась в белые кисейные платья, как семнадцатилетняя девочка, и не чуяла, что стоит одной ногой в гробу.
Двадцать второго мая слегла, простудилась; сделался насморк с небольшою болью в горле. Не обратив внимания на это, она танцевала на балу с Александром и прусским королем, разгорячилась, вышла в легком бальном платье ночью в сад на сырость, простудилась еще больше и заболела гнилою жабою, двадцать восьмого началась агония, и двадцать девятого, в полдень, не приходя в память, Жозефина скончалась.
Ничего не оставила в мире, кроме трехмиллионного долга за духи, румяна, помады, перчатки, корсеты, кружева, шляпки и тряпки. Незадолго до смерти, но еще совсем здоровая и даже как будто веселая, произнесла однажды странные для нее глубокие слова: «Мне иногда кажется, что я умерла, и у меня осталось только смутное чувство, что меня нет». Может быть, никогда и не было: пар вместо души, как у первой жены Адама, Лилит.
Интерьер замка Мальмезон под Парижем
Наполеона известить о смерти ее никто не подумал. Он узнал о ней на острове Эльба из случайно попавшейся ему на глаза старой газеты. «Казался очень огорченным и заперся в своей комнате».
Тотчас по возвращении в Париж он вызвал присутствовавшего при смерти Жозефины доктора Горо и начал его расспрашивать:
– Отчего она умерла?
– От грусти.
– О чем?
– Обо всем происходившем, о положении вашего величества.
– Добрая женщина! Добрая Жозефина! Она меня в самом деле любила!
Правде смотреть в глаза он умел, как никто, и так же умел себя обманывать.
В сладкий обман воспоминаний погружен был и теперь, когда полупрозрачная летняя ночь сходила на старые вязы и буки Мальмезонских аллей, на тихие, звездные, под звездным небом, пруды, где спящие лебеди бледнели, как призраки, на цветники, где благоухала душа умирающих роз.
– Бедная Жозефина! – говорил он, бродя по саду. – Я не могу привыкнуть здесь жить без нее. Мне все кажется, что она выходит из аллеи и срывает одну из этих роз, которые она так любила… Это была прелестнейшая женщина, какую я знал!
В это время Фуше, глава временного правительства, извивался, как беспозвоночно-гибкая гадина, между Союзниками, Бурбоном, Бонапартом и революционным Парижем. Он сообщил Веллингтону о намерении Наполеона ехать в Америку, испрашивая будто бы для него пропуска, а на самом деле давая возможность англичанам усилить крейсерную блокаду берегов, чтоб не выпускать его из Франции.
Трижды в три дня повторял император просьбу свою о фрегатах. Наконец пришел ответ: фрегаты будут готовы, но не выйдут из гавани до получения пропуска.
Наполеон понял, что это западня. «Я не поеду в Рошфор, пока не буду уверен, что смогу выехать оттуда немедленно», – ответил он Фуше. Из двух тюрем предпочитал Мальмезон: здесь был все-таки ближе к своему последнему убежищу – армии.
В пропуске Веллингтон, конечно, отказал. Комиссары Союзников объявили французским уполномоченным, что, «желая навсегда лишить Наполеона Бонапарта возможности нарушать покой Европы и Франции, державы требуют выдачи его под свою охрану».
Самые умеренные из Союзных дипломатов думали о пожизненном заточении императора в какой-либо крепости на континенте или ссылке на очень далекий остров. Лорд Ливерпуль предлагал «выдать Бонапарта французскому королю, чтоб он мог расправиться с ним, как с бунтовщиком». Блюхер, считая себя «орудием Божественного Промысла», хотел расстрелять или повесить его перед фронтом прусской армии, «дабы тем оказать услугу человечеству». А Фуше продолжал торговать головой императора, предлагая ее за перемирие то Англии, то Австрии, и вместе с тем выманивал его из Мальмезонской западни в Рошфорскую, более надежную.
Двадцать восьмого июня прискакал в Мальмезон командир 3-го легиона национальной гвардии с известием, что к замку подходят пруссаки. В то же время генерал Бекэр получил от военного министра Даву спешный приказ сжечь мосты на Сене, чтобы отрезать неприятелю подступы к замку, так как Блюхер уже собирался выслать отряд, захватить императора в плен.
В замке сделалась тревога.
– Если я увижу, что император должен попасть в руки пруссаков, я его застрелю! – говорил один из его приближенных, генерал Гурго.
В еще большей тревоге были Фуше и Даву. Блюхер подходил к Парижу, где восьмидесятитысячная армия рвалась в бой с таким героическим духом, что генералы не сомневались: пруссаки будут разбиты. Что, если Наполеон захочет стать во главе армии, или, хуже того, сама она пойдет за ним в Мальмезон? Этого Фуше испугался так, что решил наконец выпустить Наполеона из Франции.
Двадцать девятого, рано поутру, генерал Бекэр сообщил императору постановление Временного правительства отдать в его распоряжение два Рошфорских фрегата, не дожидаясь английского пропуска.
Прусская конница подходила к Мальмезону. Надо было торопиться с отъездом: император согласился ехать в тот же день.
Во время беседы его с главным директором почт, Лаваллеттом, о движении неприятельских войск послышались с большой дороги за парком громкие крики. «Что это?» – спросил Наполеон, и, когда ему доложили, что французский линейный полк, проходя мимо замка для занятия Сен-Жерменских высот, приветствует его, – он, казалось, был тронут; подумал с минуту, нагнулся над военною картою, где диспозиции французских войск отмечены были наколотыми булавками, переставил их, поднял голову и проговорил:
– Франция не должна быть завоевана горстью пруссаков. Я могу еще остановить неприятеля и дать правительству время вступить в переговоры с державами.
Быстро вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в полной генеральской форме егерского полка Старой гвардии, в ботфортах, при шпаге, с треугольной шляпой под мышкой. Весь помолодел: только что был скорбный узник, и вот опять император.
– Генерал, – обратился он к Бекэру, – положение Франции, воля патриотов, крики солдат требуют моего присутствия в армии. Я поручаю вам сообщить правительству, что прошу у него командования, в качестве не императора, а простого генерала, чье имя и слава могут еще оказать больше влияния на судьбы Франции. Честью солдата, гражданина и француза клянусь удалиться в Америку, только что отражу неприятеля!
У генерала Бекэра была душа солдата; слова Наполеона пробудили в нем надежду. Он тотчас поскакал в Париж с искренним желанием успеха своему поручению.
– Да что он, – смеется над нами, что ли? – закричал Фуше в бешенстве, когда Бекэр сообщил ему о просьбе Наполеона. – Будто мы не знаем, как он исполнил бы свое обещание, если бы мы могли его принять. Вон, вон его из Франции!
Это был удар ослиного копыта в издыхающего льва.
– Люди эти не знают, что делают, – проговорил император спокойно, узнав об отказе Фуше. – Мне больше ничего не остается, как ехать.
Вышел опять из комнаты, снял мундир, надел коричневый фрак, велел открыть покой, где скончалась Жозефина, пробыл в нем, запершись, несколько минут и, выйдя оттуда, принял офицеров дворцовой охраны.