Наполеон
Часть 39 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Четверть восьмого. Но солнце заходит ясно; два часа еще будет светло: в них все и решится.
Вдруг издали, с северо-востока, откуда пришел Бюлов, доносится пушечный гул; растет, приближается, грохочет уже у Лималя, километрах в двенадцати. Он, наконец-то он, Груши! Молодец! Не зевал, поспел, догнал-таки Блюхера и сейчас дерется с ним; победит или нет, – все равно остановит, не даст ему соединиться с англичанами. Та же рука, что столько раз спасала Наполеона на самом краю бездны, спасет и теперь.
Что английская линия дрогнула, видят сейчас французы. Веллингтон кинул в бой последние резервы, – так, по крайней мере, кажется императору; а у него еще вся Гвардия – «Непобедимые». Он велит выступить девяти батальонам, давеча построенным в каре на Брюссельской дороге; сам становится во главе первого и ведет их, для последнего приступа, на дно оврага, в Ге-Сент, в пекло адово.
Полчаса назад, когда Ней просил подкреплений, эта атака могла быть решающей. Но теперь поздно. Веллингтон успел укрепиться и ободриться: что-то уже знает, видит на Охайнской дороге, чего еще французы, с Бель-Альянса, из-за холмов не видят.
Но император, на дне оврага, тоже видит: корпус Блюхера! Прозевал-таки Груши, не поспел, не спас. Та же рука, что возносила Наполеона только что над бездною, теперь толкает в нее. Но лицо его так же спокойно, как под Арколем и Маренго: стоит людям взглянуть на него, чтобы увидеть победу.
Он рассылает адъютантов по всей боевой линии с радостною вестью: «Груши подошел, поспел – спас!» И люди, видя правду, верят лжи. «Виват император!» – кричат так неистово, что заглушают грохот пальбы. Раненые, умирающие, приподнимаясь, тоже кричат. Старый солдат Маренго, сидя на откосе дороги с раздробленными ядром ногами, говорил идущим в бой твердым и громким голосом:
– Ничего, братцы, вперед, и виват император!
Между Гугумоном и Ге-Сентом, в пекле адовом, пять батальонов, одни против всей английской армии, идут нога в ногу, штык со штыком, спокойные, величавые, как на Тюильрийских парадах. Все генералы, с Неем и Фрианом впереди, – под огонь первые. Ней падает с пятой убитой под ним лошади; встает, идет пеший, со шпагой наголо.
Английские батареи бьют на расстоянии трехсот шагов, двойным картечным огнем, фронтовым и фланговым. Каждый залп делает брешь в батальонах. Люди только смыкают ряды, суживают каре и продолжают идти, крича: «Виват император!» Англичане крепко стоят, исполняя приказ Веллингтона: «Стоять до конца!»
– Чья дольше бьет, та и возьмет! – говорит старый английский солдат, кусая патрон.
Два французских батальона уже взошли на взлобье Мон-Сен-Жана, не встречая противника. Вдруг, шагах в двадцати, встает перед ними темно-красная стена – английская гвардия. Люди полегли в высоких колосьях пшеницы и по команде: «Гвардия, бей! Up, guard, and at them!» вскочили, как на пружинах; целят – бьют. Первый залп косит триста человек – почти половину двух батальонов, уже поредевших давеча под картечным огнем. Остановились, смешались из-за убитых и раненых. Вместо того чтобы скомандовать «в штыки», офицеры перестраивают ряды и минут десять люди стоят под двойным ружейным и картечным огнем; наконец отступают.
Веллингтон, видя, что Гвардия дрогнула, командует общую атаку. Англичане бегут, опустив головы, уставив штыки на эту горсть французов, опрокидывают ее и скатываются с ней в рукопашной на дно оврага. «Люди так сплелись, что нельзя было по ним стрелять», – вспоминает очевидец.
«Отступает Гвардия!» – звучит по всей французской линии, как похоронный колокол Великой армии.
В ту же минуту корпус Блюхера выходит с Охайнской дороги и начинает громить французов. «Измена! Спасайся кто может!» – кричат они и бегут. Как же не измена? Только что сам император сказал: «Груши», и вот Блюхер.
Веллингтон хочет добить эту раненную насмерть армию; выезжает верхом на фронт, к самому краю горы, снимает шляпу и машет ею по воздуху. Войска поняли знак. Сразу батальоны, батареи, эскадроны всех дивизий кидаются вперед, топчут раненых и убитых копытами коней, колесами пушек. С правого фланга до левого англичане, ганноверцы, бельгийцы, брауншвейгцы, голландцы, пруссаки под звуки барабанов, горнов и труб в густеющих сумерках низвергаются потоками в овраг.
Французы бегут на Бель-Альянс. Английские гусары и драгуны гонят их и рубят саблями. «Не жалей! не жалей! no quarter! no quarter!» – кричат как исступленные.
Император видит все – как будто не видит. Сонно лицо его, неподвижно, как в летаргическом сне: спал, проснулся и опять заснул; был мертв, ожил и умер опять.
Спит душа, а тело бодрствует, движется. Строит три последних батальона в три каре на дне оврага, шагах в двухстах под Ге-Сентом: правое на Брюссельской дороге, чтобы под защитой этой плотины армия могла собраться и отступить в порядке. Сам сидит на лошади посередине каре. В мертвой душе одна только мысль жива: «Умереть, умереть сейчас здесь, на поле сражения!» Рядом с ним, впереди, позади, – всюду падают люди, а он цел. Кто-то хранит его. Зачем?
Тут же, недалеко от дороги, Ней, пеший, без шляпы, неузнаваемый, с лицом, почерневшим от пороха, в мундире, разодранном в клочья, с одной эполетой, разрубленной ударом сабли, с обломком шпаги в руке, кричит в бешенстве графу д’Эрлону, увлекаемому в омут бегства:
– Если мы останемся живы, д’Эрлон, нас обоих повесят!
И останавливая бегущих, снова кидает их в бой.
– Люди, ступайте сюда, глядите, как умирает маршал Франции!
Все вокруг него перебиты, а он все еще цепляется за поле сражения, где хочет найти смерть.
Три батальона Гвардии продолжают стоять в каре, осыпаемые градом картечи спереди, сзади, с обеих сторон. Наконец император отдает приказ отступать. Отступают медленно, шаг за шагом, уже не в каре – их слишком мало – а в треугольниках, скрестив штыки и пробиваясь сквозь стену врагов, отовсюду ими окруженные, как затравленный кабан – сворою гончих.
Соприкосновение с неприятелем так тесно, что, несмотря на грохот пальбы, слышны голоса с фронта на фронт.
– Сдавайся! Сдавайся! – кричат англичане.
Генерал Кабронн, взбешенный этими криками, отвечает непристойным ругательством:
– М…!
И, раненный пулей в лоб, падает навзничь.
Слово Кабронна выражает смысл Ватерлоо. Наполеона победили Веллингтон и Блюхер. Что это значит?
«Кроме войны, у Веллингтона нет двух мыслей в голове». У Блюхера немногим больше. Веллингтон знает, что нужно «стоять», а за что стоять – за Англию или английскую плутократию, – не знает. Блюхер знает, что надо идти «вперед», а куда идти и за что – за Пруссию или прусские шпицрутены, – тоже не знает.
У Наполеона-Человека – величайшая мысль человечества – мир всего мира, братский союз народов, Царство Божие; пусть он не знает, как исполнить эту мысль; пусть к раю идет сквозь ад и не выйдет из ада; все-таки мысль – величайшая, и победа над ним Веллингтона и Блюхера есть поражение человеческого смысла бессмыслицей. Ватерлоо решило судьбы мира, и если это решение окончательно, – значит, мир достоин не Наполеона-Человека, а человеческого навоза – «m…
Эрнест Крофтс. Прекрасный Альянс. 1815 г.
Ночью император ждал отступающих войск близ Катр-Бра, на лесной прогалине, у бивуачного огня, разведенного несколькими гренадерами Старой гвардии. Он стоял, скрестив руки на груди, неподвижный, как изваяние, с глазами, устремленными на Ватерлоо. Кто-то из бежавших офицеров подошел к нему и сказал:
– Ваше величество, уезжайте отсюда поскорей, вы здесь ничем не прикрыты!
Император молчал, как будто не слышал. Офицер заглянул ему в лицо и увидел, что он плачет.
Мертвые не плачут: значит, жив – ожил опять – в который раз! От очень большого горя не плачут и живые: значит, горе небольшое.
Утром из Филиппвилля пишет брату Иосифу, в Париж: «Бой проигран, но еще не все потеряно: я могу, собрав все мои силы – войска запаса и национальную гвардию – выставить тотчас 300 000 штыков… Но надо, чтобы мне помогали и не сбивали меня с толку… Я надеюсь, что депутаты поймут свой долг и соединятся со мной, чтобы спасти Францию». Это и значит: Ватерлоо – небольшое горе. «Молния не разбила души его, а только скользнула по ней».
Вечером двадцатого июня на пути из Филиппвилля в Париж Наполеон вышел из коляски на двор почтовой гостиницы в Лаоне. Сквозь открытые ворота видно было с улицы, как он ходит по двору, опустив голову и скрестив руки на груди. Кучи навоза из конюшен валялись на дворе. Кто-то из смотревших на императора с улицы проговорил шепотом:
– Иов на гноище!
«Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» Этого не скажет Наполеон, потому что не знает, кому сказать. Но странная тихость и ясность в душе его. «Вы, может быть, не поверите, но я не жалею моего величия; я мало чувствителен к тому, что потерял», – скажет на Св. Елене; то же мог бы сказать и теперь Иов на гноище.
Понял – вспомнил, что жизнь – только сон, повторяющийся в вечности; круговорот жизни – круговорот солнца: утренние сумерки, восход, полдень, вечер, закат, ночь.
Ночь
I. Второе отречение. 1815
«Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? или какой выкуп даст человек за душу свою?» Эти слова могли бы служить эпиграфом к Наполеоновой ночи.
В последние годы, так же как всю жизнь, он о душе своей вовсе не думал; можно бы даже сказать – не помнил, есть ли у него душа. Но она сама себя помнила и спасала себя помимо него, вопреки ему.
Что душа человека – «сердце» его – иногда восстает на него, борется с ним, знали мудрые дети, древние египтяне. «Сердце мое, сердце матери моей, не восставай на меня, не свидетельствуй против меня», – говорит умерший, когда на страшном суде Озириса сердце его взвешивается на непреложных весах. Это значит: Сердце человека или Душа его есть существо, от него отдельное, как бы некий живущий в нем бог, и горе человеку, когда она восстает на него.
Горе это узнал Наполеон.
– На что же мы будем играть? Я вас предваряю, что душу свою на карту не поставлю, – говорит у Лермонтова игрок Лугин привидению старого ростовщика.
– У меня в банке вот это, – отвечает ему привидение.
«Возле него колыхалось что-то белое, неясное и прозрачное… То было чудное, божественное видение: склонясь над его плечом, сияла женская головка; ее уста умоляли, в ее глазах была тоска невыразимая, она отделялась на темных стенах комнаты, как утренняя звезда на туманном востоке».
«Звезда» – верное слово нашел столь близкий по духу к Наполеону Лермонтов. Отделившаяся от человека душа его, некий бог, живущий в нем и над ним, неземная судьба его и есть «Звезда» – судьба Наполеона.
«Я хочу, чтобы меня любили пятьсот миллионов людей», – мечтал он, на высоте величия и могущества.
«Глупый человек! – могла бы ответить ему, самому умному из людей, еще более умная душа его. – Какая польза тебе, если ты приобретешь весь мир, а душе своей повредишь; если будет тебя любить весь род человеческий, а ты сам – никого?»
«Не думайте, – говаривал он, – что сердце у меня менее чувствительное, чем у других людей; я даже добр; но с самого раннего детства я подавлял в себе эту сторону души, и теперь она во мне заглохла».
Заглохла, но не совсем: проснулась, восстала на него и начала его губить, чтобы спасти себя.
«Я приношу себя в жертву, je m’offre en sacrifice» – эти слова из второго отречения Наполеона такие чуждые, неимоверные в устах его – тоже эпиграф к «ночи» его, – как будто не он сам говорит, а неземная судьба его, Душа, Звезда. За нее-то он и ставит на карту все, что имеет, в игре со «старым ростовщиком» – Роком.
Через три дня после Ватерлоо, двадцать первого июня, в восемь часов утра император вернулся в Париж, в Елисейский дворец. Он казался изнеможенным; лицо его было желто, как воск, щеки осунулись, глаза потухли.
«Не могу больше… Мне нужно два часа покоя… Душно! – сказал он, хватаясь за грудь, встретившему его, при выходе из кареты, министру иностранных дел Коленкуру. – О судьба, судьба! Три раза победа ускользнула из моих рук… Но и теперь еще не все потеряно… Я найду людей, найду ружья… Все может поправиться».
Взяв горячую ванну, он прямо из нее отправился в Совет министров.
«Положение наше очень тяжелое, – сказал он после краткого отчета о ходе военных событий. – Я вернулся, чтобы внушить народу великое и благородное самопожертвование… Пусть только Франция встанет, и враг будет раздавлен… Мне нужна большая власть, временная диктатура, чтобы спасти отечество. Я мог бы захватить ее сам, во имя общего блага; но было бы полезнее, национальнее, если бы я получил ее от Палаты».
Министры молчали угрюмо; когда же он начал их опрашивать по очереди, отвечали уклончиво.
– Говорите прямо. Депутаты хотят моего отречения? – спросил император.
– Я этого боюсь, ваше величество, – ответил член палаты Реньо, ставленник Фуше, министра полиции.
– Если Палата не хочет помогать императору, он и без нее обойдется! – воскликнул брат Наполеона Люсьен.
– Я надеюсь, что присутствие неприятеля на французской территории вернет депутатам сознание долга, – сказал император. – Народ избрал меня не для того, чтобы меня низвергнуть, а чтобы поддерживать… Я их не боюсь… Стоит мне сказать слово, чтобы их всех перебили. Я ничего не боюсь для себя, но все для Франции. Если мы будем ссориться, все погибнет. А между тем патриотизм народа, ненависть его к чужеземцам, любовь ко мне могли бы нам дать огромную силу…
И тут же начал он излагать план новой кампании с таким блеском, что министры заслушались, забыли Ватерлоо: снова воскресал перед ними Наполеон, «бог войны, бог победы».