Нахалки
Часть 12 из 35 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Роман не принес ей ни богатства, ни даже по-настоящему хороших отзывов (пожалуй, самый странный комплимент, что в книге видна «проницательная и спокойная уверенность домохозяйки»), но сам факт выхода книги придал Зонтаг больше уверенности в ее нью-йоркской жизни. Как-то на вечеринке она встретила одного из двух издателей Partisan Review, Уильяма Филлипса и спросила его, не может ли она писать для журнала. Он спросил, не хочет ли она взять на себя театральную колонку. «Раньше ее писала Мэри», – видимо, сказал он. Зонтаг театр не интересовал, но очень интересовали публикации в Partisan Review, так что она согласилась. Написала она два обзора (в которых почти сразу ушла от темы к своей настоящей любви, фильмам) и поняла, что больше не может. Она хочет писать романы, говорила она всем, но судьба ее была предрешена. «Никому сейчас не интересна беллетристика, Сьюзен», – сказал ей Дуайт Макдональд.
А вот критическая проза Зонтаг сразу вызвала к себе интерес. Ее первым большим успехом стали «Заметки о кэмпе», опубликованные в Partisan Review осенью шестьдесят четвертого. Эссе начинается так: «Есть многое на свете, что никогда не было названо, и многое из названного, что никогда не было описано». Зонтаг утверждает, кэмп – это чувствительность, направленная на искусственность, в которой стиль хитроумно побеждает содержание. Подкупающе беспристрастный тон эссе точно соответствовал теме, и оно «поймало волну». Вышло так, что Зонтаг задала тенденцию, и эта тенденция, в свою очередь, во многом определила работу Зонтаг.
После выхода «Благодетеля» популярность Зонтаг шла на взлет: она получила премию «по совокупности заслуг» от журнала Mademoiselle, опубликовала рассказ в Harper’s, ей внезапно предложили писать книжные рецензии в New York Times Book Review. Но ничто не привлекло внимания публики так, как эссе о кэмпе. Зонтаг приобрела статус оракула поп-культуры. Понятие кэмпа стали обсуждать настолько широко, что начался некоторый откат: к весне один автор New York Times даже сумел найти анонимного профессионала, готового разоблачить этот феномен:
«По сути своей кэмп есть разновидность регрессии, весьма сентиментальный и незрелый способ бросать вызов авторитетам, – говорил своему другу настроенный против кэмпа психиатр. – Короче говоря, кэмп – это способ убежать от жизни и реальных ее обязанностей. Так что в некотором смысле это направление не только невероятно инфантильное, но и потенциально опасное для общества, направление болезненное и декадентское».
Сейчас это ощущение опасности кажется притянутым за уши: понятие кэмпа настолько вошло в мейнстрим и коммерциализировалось, что сложно себе представить, насколько радикален был разговор о нем в шестьдесят четвертом году. Нью-йоркские интеллектуалы, хоть и были настроены прокоммунистически, мало оставили места в своих рядах для настоящих изгоев культуры. Им не нравились битники; им нечего было сказать об Аллене Гинзберге. Квир-культуру они практически не замечали. Это их сопротивление отлично подытожено в письме Филипа Рава к Мэри Маккарти в апреле шестьдесят пятого, после того как журнал Time с симпатией отрезюмировал эссе о кэмпе – это была медаль, какой никогда не удостаивался ни один материал из мелких журналов:
Стиль кэмп, описанный Сьюзен Зонтаг, сейчас в большой моде, а извращения любого рода считаются авангардом. На сцене господствуют гомосексуалы и порнографы обоих полов. Но сама Сьюзен – кто она? По-моему, если смотреть выше пояса, девушка вполне себе консервативна. Педики ее любят, потому что она придумала интеллектуальное обоснование их вывертам. А меня она называет сторонником традиционной морали – по крайней мере, так мне говорили.
«Заметки о кэмпе» так расчехвостили поп-культуру, как раньше редко приходилось видеть. Все феномены, которые Зонтаг перечисляет в «канонах кэмпа» – это произведения поп-культуры: «Кинг-Конг», комиксы «Флэш Гордон». Дух эссе по сути демократический, он освобождает людей от необходимости определять свой вкус как хороший или плохой. Кэмп дал возможность плохому вкусу стать хорошим – другими словами, он позволил людям веселиться. «О кэмпе очень неудобно говорить серьезным или наукообразным языком, – пишет Зонтаг. – Потому что говорящий сам рискует породить кэмп, причем последнего разбора».
Сейчас притворность этой застенчивости очевидна, но легко забыть, что молодая Зонтаг еще не приобрела той повелительной непререкаемости, с которой написаны ее позднейшие статьи. Она только вырабатывала свой узнаваемый стиль, и «Заметки о кэмпе», если их сопоставить с написанными позже эссе о Вальтере Беньямине и Элиасе Канетти или с книжного объема статьями о культуре, будто не ею написаны. Может быть, замечает ее подруга Терри Касл, еще и поэтому это эссе со временем разонравилось своему автору. Касл приводит и более глубокие причины: тяга Зонтаг к кэмпу настолько выдавала ее ориентацию, что впоследствии Зонтаг это доставляло дискомфорт. Такая скрытность озадачивала геев и лесбиянок, читавших «Кэмп» в шестьдесят четвертом и понимавших, что находила она в их сообществе, – практически никто на этот счет не обманывался.
Другая большая статья Зонтаг того периода – «Против интерпретации», вышедшая через несколько месяцев после «Кэмпа» в Evergreen Review. На первый взгляд она начисто ниспровергает все то, что будет строить Зонтаг всю последующую жизнь. «Интерпретация, – говорится в ней, – это реванш, который интеллект берет у искусства». Звучит как парафраз старой мысли: критики критикуют, потому что сами творить не могут, – но эта старая мысль подается в приемлемо-соблазнительной оболочке и заканчивается уверенным выводом, что «нам не герментевтика нужна, а эротика искусства».
Многие на этом основании делают неверный вывод и считают, будто Зонтаг нападает вообще на самую идею – писать об искусстве. Но ведь она сама писать о нем не перестала, пытаясь жить по такому принципу? Ее слова, объясняла она позже, касались взаимоотношения формы и содержания в искусстве – в том аспекте, что правила любого конкретного вида искусства вторгаются на территорию «что автор этим хочет сказать». Если попытаться быть проще, можно сказать, что для Сьюзен Зонтаг акт мышления и акт письма сами по себе были эротическим, чувственным опытом. Она пыталась передать это сложными многослойными предложениями, так умело расставляя серьезные умные слова вроде «антитеза» и «невыражаемое», что они казались доступными и даже красивыми. Так она закрылась от бесцеремонности «я», предпочитающего более личный тон.
На волне успеха «Заметок о кэмпе» и «Против интерпретации» издательство Farrar, Straus and Giroux, опубликовавшее до этого «Благодетеля», не упустило возможности собрать критические эссе под одной обложкой и издало их в шестьдесят шестом году. Книга получила название по одноименному эссе – «Против интерпретации». Рецензий на эту книгу было куда больше, чем на роман, – для мейнстримной пьесы это был новый повод восхищаться Зонтаг. Как написали в анонимной заметке в Vogue, среди критиков идет «свара»: это «историческая работа» или «пустышка с претензией». В мейнстримной прессе господствовало мнение, что Зонтаг – все-таки пустышка. Один критик назвал ее нахалкой «вроде недоучившейся Мэри Маккарти, когтями продирающейся через современную культуру», а книге устроил разнос. Другой поместил в Washington Post следующее наблюдение:
Сьюзен Зонтаг как автор этих эссе – человек не слишком симпатичный. Голос у нее скрежещущий, грубый, скрипучий, и в книге ничто не показывает, будто ей не наплевать, что мы думаем о ее тоне и манерах.
Не все отзывы были такими: критики Los Angeles Times и New Leader отнеслись к Зонтаг вполне доброжелательно. Однако комментарии о личности писательницы редко бывали просто репликами в сторону: чаще мнение критика можно было предсказать по тому образу Зонтаг, который он себе рисовал, и личность Зонтаг приобрела не меньшее значение, чем то, что она писала. Это эфемерное понятие, ее «образ», стало такой же частью ее литературной репутации, как и ее творчество. Многие издатели это хорошо понимали, эксплуатируя по максимуму бесспорную темноглазую привлекательность Зонтаг. На обложке дешевого издания «Против интерпретации» (неожиданно оказавшегося бестселлером) просто помещена фотография Зонтаг авторства Гарри Хесса. На ней Зонтаг смотрит в сторону полуобернувшись.
Внимание критиков Зонтаг к ее внешности трудно преувеличить. В самых серьезных статьях что-нибудь да говорится о том, как она выглядит, и все это море разливанное чернил сводится к одной мысли: выглядит она потрясающе. Хотя мне кажется, что отношения с красотой были у нее сложнее, чем можно предположить по восторгам наблюдателей и утонченности ее фотографий. В записных книжках она то и дело уговаривает себя, что мыться надо чаще. Современники отмечают, что нередко вид у нее был запущенный, волосы с лица убраны, но больше с ними ничего не сделано – так болтаются. И это было даже при ее появлении на телевидении: в одной передаче ее лохматые волосы и отсутствие макияжа ярко контрастируют с аккуратным бобом кинорежиссера Аньес Варды.
Кроме того, Зонтаг одевалась только в черное – стандартный метод человека, не желающего задумываться, что надеть. Известно, что в более поздние годы она вполне могла задрать рубашку и показать хирургические шрамы. И хотя привлекательные люди часто пользуются привилегией не заморачиваться своим внешним видом, в безразличии Зонтаг было что-то искреннее, непринужденное. Да, ей было удобно, что внешность на нее работает, но и только.
С самого начала ей не нравился тот ее имидж, который издатели пытались создать: фотографии стали вытеснять личность. Один британский издатель предложил выпустить ограниченный тираж «Против интерпретации» с репродукциями фотографий Раушенберга, но Зонтаг отмела эту идею:
Вот это событие – я и Раушенберг, – которое обречено быть отраженным в LIFE и TIME + утвердить мой образ «девушки в тренде», новой Мэри Маккарти, королевы маклюэнизма + кэмпа, – не тот ли это «супершик», с которым я стремлюсь покончить?
К счастью (или к несчастью), но сопротивление Зонтаг статусу «девушки в тренде» оказалось бесполезным. Во всех интервью с ней мелькала чья-то острота, будто она стала «Натали Вуд американского авангарда». Она опубликовала второй роман, «Набор смерти», но его прием у публики не смог затмить растущую славу Зонтаг как эссеистки. «Набор смерти», как и «Благодетель», не особо выделяется сюжетом: большую часть романа бизнесмен из Пенсильвании гадает, правдиво ли его воспоминание об убийстве железнодорожного рабочего. Книга, разумеется, полна аллюзий, потому что тогда так было модно писать во Франции. Гор Видал, критикуя книгу для Chicago Tribune, очень точно определяет, почему она не удалась:
Как ни странно, мисс Зонтаг как романиста губит именно то, что выделяет ее среди американских писателей и подчеркивает ее значение: обширное знакомство с книгами, которые на факультетах английской литературы отнесены к сравнительному литературоведению… Эта приобретенная культура отличает ее от большинства американских романистов, хороших и плохих, которые – если судить по чахоточной структуре их произведений и беспомощности их редких комментариев – не читают практически ничего.
Критиков, увлеченных авангардом так же сильно, как Зонтаг, было мало, и встречались они редко, так что пресса писала о более простых вещах. «Будь в мире хоть сколько-то справедливости, – писала обозревательница Washington Post, – Сьюзен Зонтаг была бы уродиной. Или хотя бы с обыкновенной физиономией. Девушка с такой внешностью просто права не имеет на такие мозги». Каролин Хейлбрун, известная исследовательница и феминистка, по поручению New York Times взявшая у Зонтаг интервью, была так потрясена, что написала статью, в которой не было ни одной цитаты: «Ее нельзя цитировать, потому что эти слова сами по себе, вырванные с мясом из породившего их разговора, оказываются упрощенными и потому ложными». В теории это звучало как комплимент. Это интервью стало своеобразным стихотворением в прозе о том, какова Зонтаг, и написано оно было в пафосном стиле, больше подходящем к заметке о поп-звезде, чем об авторе книги:
Начав читать материалы о Сьюзен Зонтаг, я подумала: Господи, да это же Мэрилин Монро – красивая, успешная, обреченная, томящаяся (лучшая фраза Артура Миллера) по благодати. Все мы знаем, что в американской жизни второй акт не предусмотрен – действительно «Набор смерти». В новом романе мисс Зонтаг критики будут искать ее самое – но ее там нет. (Это уже не ее книга, разве что в том смысле, в котором это моя книга, ваша книга. Сама Зонтаг знает, что это уже не та книга, которую ей захотелось бы читать.)
На пике своей славы Зонтаг согласилась, чтобы о ней написал статью автор Esquire, которому она заметила: «Легенда – как хвост… Она таскается за тобой безжалостно, неуклюже, бесполезно – а по сути она к тебе и отношения не имеет». Конечно, в скромности всегда есть некая осознанная театральность, и небрежно откреститься от легенды может лишь тот, у кого она есть. Но нетрудно заметить, что Зонтаг была права: к концу шестидесятых образ Сьюзен Зонтаг так мало был связан с ее реальной работой, что это вызывало некоторый дискомфорт.
Тем не менее статус знаменитости имел и положительные стороны. Многие мужчины-интеллектуалы той поры побаивались созданного прессой образа Зонтаг. Например, в начале шестьдесят девятого Зонтаг совершенно неожиданно получила письмо от Филипа Рота, автора романа «Случай Портного», – интервью с ним было только что опубликовано в журнале New York. В этом интервью он назвал ее: «Сью. Сьюзи Кью. Сьюзи Кью Зонтаг» [29]. Очевидно, увидев свои слова напечатанными, Рот в приступе раскаяния написал следующее:
Вам, быть может, это неизвестно, но меня всегда трогало Ваше личное обаяние и восхищала цельность Вашей работы. Вот почему меня так возмущает этот репортер, абсолютно не понявший того, что я говорил, и перевравший не только мои слова, но и сам дух моих ответов.
Таково было изящное извинение за слова, которые даже в перевранном виде лишь с большой натяжкой можно назвать оскорбительными. И оно дает нам понять, насколько серьезной фигурой становилась Зонтаг вопреки весьма средним отзывам критиков о том, что она делала: она сумела построить Филипа Рота – человека, не слишком прославившегося склонностью постоянно извиняться.
Находясь на подъеме, Зонтаг решила отойти от критики и эссе. Она начала работу над третьим романом, сняла фильм, получив из Швеции предложение выпускать артхаусное кино с микроскопическим бюджетом, и бросила абстрактную критику ради освещения текущих событий. В шестьдесят седьмом Partisan Review провел письменный симпозиум «Что происходит с Америкой?». Зонтаг на этот опросник ответила длинным обличением состояния страны, в которой никогда не чувствовала себя полностью своей. При этом она построила метафору, восходящую к ее калифорнийскому детству:
Сегодняшняя Америка, в которой у Калифорнии новый папочка – Рональд Рейган, а в Белом доме глодает ребрышки Джон Уэйн, – почти страна йэху, описанная Менкеном.
Зонтаг, никогда бездумно не повторявшая патриотические лозунги, далее указала, что Америка действительно есть «вершина западной белой цивилизации… Значит, что-то не так с западной белой цивилизацией». Белая раса, пишет Зонтаг, есть «раковая опухоль истории человечества».
И снова эссе в заштатном журнальчике вдруг оказалось событием. Консервативный писатель и основатель National Review Уильям Ф. Бакли ответил на эту и некоторые другие фразы из ответов Зонтаг громоподобной передовицей. «Эта милая девушка», как назвал он Зонтаг, просто сочувствует коммунистам. Один профессор-социолог из Торонтского университета даже побоялся назвать по имени ту «Отчужденную Интеллектуалку», что «из собственных саморазрушительных побуждений» может написать вот такие слова. «Раковую опухоль истории человечества» ей будут поминать практически до конца жизни.
Но ее творчество уже стало выплескиваться за пределы маленьких журналов. В конце шестьдесят восьмого года Зонтаг по заданию Esquire, главным редактором которого тогда был Гарольд Хейс, побывала во Вьетнаме. Хейс рвался превратить свое издание из журнала мужской моды в серьезную литературную силу, и в этом Зонтаг могла ему помочь.
Сказать, что Зонтаг ездила туда как независимый журналист, было бы не совсем точно. Она была гостьей Северного Вьетнама, власти которого в те времена в пропагандистских целях регулярно приглашали известных антивоенных писателей и активистов приехать и посмотреть самим. Когда Зонтаг поняла, что у нее нет возможности увидеть страну без приставленных к ней сопровождающих, о возникающих в связи с репортажем этических проблемах она не задумалась, но учла этот момент, тщательно следя, чтобы не излагать авторитетное мнение о ситуации в стране, но лишь освещать свой личный опыт. И впервые она об этом личном опыте писала открыто:
Я четыре года переживала и злилась, зная, как мучительно страдает вьетнамский народ от действий моего правительства, и теперь, когда я там побывала, когда меня засыпали подарками, цветами, речами, чаем и явно подчеркнутой добротой, я не почувствовала ничего такого, чего не чувствовала на расстоянии в десять тысяч миль.
По этой цитате можно догадаться, что получившийся в результате текст (длиной примерно с новеллу; позже он вышел отдельной книгой) описывал не столько вьетнамцев, сколько их восприятие автором и реакцию автора на них. В отзыве на книгу в New York Review of Books журналистка Фрэнсис Фицджеральд сравнила это рассуждение с рассуждениями пациента на сеансе психоанализа. Зонтаг не надеялась лучше понять страну – она надеялась лучше понять ту империю, в которой жила. И оказалось, что даже среди благожелательных (по ее впечатлению) вьетнамцев она тоскует без «пора- зительного разнообразия интеллектуальных и эстетических удовольствий», существующего на ее «неэтичной» родине. «И понятно в конечном счете, – заключает она, – что разумом постичь Вьетнам для американца невозможно».
Зонтаг была далеко не единственным американском журналистом, совершившим подобную поездку и оказавшимся в сложном положении. Всего за два года до поездки Зонтаг в Ханой там побывала Мэри Маккарти и опубликовала свои впечатления в New York Review of Books. Ее анализ был прямее, чем у Зонтаг, и рефлексии в итоговой книге тоже меньше:
Признаюсь, что я, находясь во Вьетнаме в начале февраля прошлого года, искала материал, наносящий ущерб американским интересам, и находила его, хотя зачастую случайно или в разговоре с каким-нибудь чиновником.
Прямота Маккарти сыграла против нее, потому что эту прямоту восприняли как доверчивость по отношению к северовьетнамцам. Считалось также, что у Маккарти и в фактах есть ошибки: в статье для New York Review Фицджеральд осторожно пишет, что Маккарти «не сделала той работы, которая требуется от тщательного этнографа: внимательно исследовать все свидетельства». Ни та ни другая книга не встретили у критиков восторженного приема. Позже Зонтаг стеснялась этой книги и говорила: «Ох, и дура же я тогда была».
И все же, когда вышла книга Зонтаг, Маккарти ей написала – из желания подчеркнуть параллели в их мышлении. «Интересно, что и вы пришли к анализу собственной совести, – пишет Маккарти. – А может быть, это просто женский эгоцентризм».
Вас непременно будут порицать за то, что Вы пишете о Сьюзен Зонтаг, а не о школах, больницах и т. д. Но Вы правы, и даже более правы, чем я, потому что пошли дальше, сказав без обиняков: «Эта книга – обо мне».
Здесь Маккарти, старшая из двух, точно подметила черту развивающегося стиля Зонтаг, которая, когда была лет на десять моложе, упрекнула себя в дневнике: «У меня „Я” мелкое, осторожное, слишком благоразумное. А хороший писатель должен до идиотизма доходить в своем эгоцентризме». Ханойское эссе было для нее, почти никогда в первом лице не писавшей, экспериментом, и в нем зазвучала некоторая новая уверенность в себе. Даже критики, недолюбливавшие Зонтаг (автор New York Times Герберт Митганг начал свою рецензию с характеристики Зонтаг как «прошлогоднего литературного пин-апа»), были вынуждены признать, что эссе получилось содержательным.
Маккарти вроде бы тоже это признавала. К своему трехстраничному письму она добавила нехарактерно застенчивый комментарий: «Я пишу в предположении, что мою книгу вы читали. Если же нет, то все подытожено в последней главе». Письмо не было недружелюбным, но какая-то угадывалась в нем недоверчивость, безмолвный вопрос: как это получается – вот эти постоянные совпадения в том, что мы пишем?
А Зонтаг тем временем чувствовала, что репутация эссеистки ее все сильнее раздражает. «Я перестала писать эссе», – сказала она в октябре семидесятого в одном интервью.
Это для меня дело прошлое. Уже два года я делаю кино. И неприятно, когда тебя в первую очередь воспринимают как эссеиста. Наверняка Норману Мейлеру не нравилось двадцать лет быть известным лишь как автор «Нагих и мертвых», когда он сделал много другого. Все равно что вспоминать Фрэнка Синатру как Фрэнки сорок третьего года.
Но и Зонтаг было не уйти от своего «Фрэнки». Снятые ею фильмы критики порвали в клочья: они были абстрактными, скучными. А еще Зонтаг сильно из-за них обеднела: она их делала за границей, с малыми бюджетами и редко когда на них зарабатывала. Она влезала в долги, и через несколько лет ей пришлось это занятие прекратить. Она писала в дневнике, что ужасный прием, встреченный ее фильмами, сильно потрепал ее самооценку.
Чтобы заработать денег, она предложила Farrar, Straus and Giroux книги, которые так и не дописала: в частности, книгу о Китае, про которую она говорила, что это будет читаться как гибрид Ханны Арендт с Дональдом Бартелми.
Еще она неожиданно свободнее заговорила о феминизме и женском движении. Начало деятельности Зонтаг в конце шестидесятых совпало с подъемом второй волны феминизма, который тогда начал пробуждаться как организованное движение после почти сорокалетней спячки. Энергия суфражисток, как теперь считают историки, была раздавлена каблучком девушки-флэппера: раз за женщинами закрепили право голоса, молодому их поколению стало трудно сопоставлять свои проблемы с проблемами предшественниц. Это означало, что тогда писательниц не спрашивали, как почти рутинно стало в наши дни, «феминистки» они или нет. Паркер и Уэст заявляли о своих симпатиях к движению суфражисток, но феминистки от них практически ничего не требовали. Для Маккарти и Арендт вопрос об участии в каком-либо организованном феминистском движении в качестве писательниц смысла не имел: в годы их активности таких движений практически не было.
Но к началу семидесятых годов, когда Зонтаг стала выходить в самые заметные интеллектуалки Америки, женское движение набрало полный и яростный размах: бушевали марши и митинги, женские сообщества возникали повсюду, особенно в Нью-Йорке. Набирало популярность объединение, в создании которого участвовала критикесса и журналистка Эллен Уиллис, – «Радикальные женщины Нью-Йорка». Повсюду возникали «кружки самоосознания». Все эти споры постепенно становились в СМИ господствующей темой, и от Зонтаг стали ожидать какой-то присяги на верность.
Нью-йоркские интеллектуалы по большей части на это хаотическое, бурлящее развитие феминизма смотрели с отвращением. Само это движение было им чуждо, казалось просто вульгарным. И вот тут у Зонтаг начал проявляться дух противоречия – вполне похожий на тот, что проявила писательница, «никогда не имевшая для нее значения»: Мэри Маккарти. Зонтаг восприняла феминизм полнее и свободнее, чем почти все прочие авторы Partisan Review и New York Review of Books.
Впервые Зонтаг выступила попутчицей феминизма в семьдесят первом году. Она появилась на феминистском заседании в Town Hall, посвященном словесной схватке с Норманом Мейлером из-за его презрительного эссе о женском движении «Узница пола», напечатанного в Harper’s. Сорокадевятилетний Мейлер пытался привлечь внимание женщин, осыпая их оскорблениями, как мальчишка-школьник. В своем эссе Мейлер прошелся по многим значимым фигурам феминистского движения, оскорбляя и отбрасывая их идеи, но не забывая оценить их уровень женской привлекательности. Кейт Миллетт, выдающуюся критикессу-феминистку и автора полемического сочинения «Политика пола», Мейлер назвал «унылой коровой». Беллу Абзуг, юриста и будущую конгрессвумен, – «боевым топором».
Зонтаг в списке выступающих не значилась, но она задала Мейлеру вопрос с места. «Норман, вам известно, что женщины ваш тон разговора с ними считают – отдавая должное вашим благим намерениям – покровительственным, – сказала она спокойно, даже задумчиво, тоном непререкаемого авторитета. – В частности, это связано с используемым вами словом „леди”. Мне не нравится, когда меня называют леди-писательницей, Норман. Я понимаю, что вам это кажется галантностью, но мы ощущаем это иначе. Было бы лучше, если бы нас просто называли писательницами. Не знаю, почему так, но вам известно, какое значение имеет выбор слов. Мы с вами писатели и это хорошо понимаем» [30].
Впоследствии Зонтаг дала журналу Vogue длинное интервью, в котором говорила, что и сама столкнулась с дискриминацией как писатель. Бравшая интервью журналистка пыталась сказать, что до этого момента находилась под впечатлением, будто Зонтаг «разделяла презрение Мейлера к женщинам-интеллектуалам».
С чего вы это взяли? Не меньше половины знакомых мне интеллектуалов – женщины. Вряд ли можно сильнее, чем я, сочувствовать женским проблемам или злиться из-за положения женщин в обществе. Но эта злость настолько давняя, что я ее в текучке дней даже не ощущаю. Ей столько лет, сколько мир существует.
Будто желая получше донести до публики свою точку зрения, Зонтаг тут же выпустила в Partisan Review эссе, сначала предназначавшееся для только набирающего силу журнала Ms. Но новое издание Глории Стайнем сочло эссе Зонтаг слишком назидательным, поэтому его опубликовали «мальчики». Они назвали его «Третий мир женщин». Помимо прочего, эссе рекомендовало женщинам открыто восстать против патриархата: «Надо свистеть мужчинам вслед на улицах, громить салоны красоты, пикетировать фирмы, выпускающие сексистские игрушки, массово переходить к воинствующему лесбиянству, предоставлять феминистские консультации по разводам, создавать центры отказа от макияжа, брать фамилии матерей». Но похоже, что она выпустила в этом эссе весь пар: это было единственное полное и прямое обращение к феминизму во всей ее публицистике.
Сменивший эту тему проект серии эссе был рожден за ланчем с Барбарой Эпштейн в семьдесят втором году. Они тогда только что осмотрели выставку фотографий Дианы Арбус в Музее современного искусства, и Зонтаг поймала себя на том, что говорит о них и остановится не может. Эпштейн предложила ей написать статью о выставке для New York Review of Books. В течение следующих пяти лет Зонтаг написала их шесть и потом собрала эти эссе в книгу «О фотографии».
Один критик написал, что книга «О фотографии» должна была бы называться «Против фотографии», так как иногда Зонтаг ставит под вопрос саму практику фотографирования. «Фотографии – некая грамматика и, что еще важнее, этика ви́дения», – писала она. И Зонтаг часто не видит, что можно порекомендовать из этой этики. Она замечает, что фотографии часто преподносят себя как реальность, но всегда есть скрытые мотивы в выборе кадра. Под обстрел попала и широко распространенная популярность фотографирования: «Фотографирование есть способ подтвердить переживание, но также и способ его отвергнуть, ограничивая переживание лишь фотогеничным, конвертируя его в образ, в сувенир на память».
Чтобы и дальше получать деньги, она начала еще и регулярно писать для Vogue, но эти статьи никогда не включала в позднейшие сборники. В одной из них, написанной в семьдесят пятом году в соавторстве с двадцатитрехлетним Дэвидом Риффом, она консультировала читательниц, «как оставаться оптимисткой». В частности, был там и такой совет: «Будем считать, что мы рождены, чтобы умереть, что мы страдаем напрасно и что мы всегда где-то чего-то боимся». В статье под названием «Женская красота: средство угнетения или источник силы?» Зонтаг обращает внимание читательниц самого популярного модного журнала Америки на то, что «женщинам внушают представления о красоте такие, которые поощряют нарциссизм, укрепляют зависимость и незрелость». И продолжает:
То, что основной массой женщин воспринимается как лестная идеализация их пола, есть способ вызвать у них самоощущение, будто они ниже, чем есть на самом деле – или чем могли бы стать, если бы им не мешали. Потому что сам идеал красоты преподносят им как некую форму самоподавления.
Стоило кому-нибудь усомниться в феминистских принципах Зонтаг, она тут же выдавала ответ десятикратной силы. Однажды такое сомнение высказала поэтесса Адриенна Рич. К моменту выхода в февральском номере журнала New York Review of Books за семьдесят пятый год эссе Зонтаг о Лени Рифеншталь под названием «Магический фашизм» Рич участвовала в женском движении давно и активно. Зонтаг в эссе написала, будто фильмы Рифеншталь участвовали в стольких кинофестивалях только потому, что «феминисткам было бы больно от необходимости пожертвовать единственной женщиной – общепризнанным автором первоклассных фильмов». Рич написала письмо в редакцию с вопросом, почему вину возлагают на феминисток.
Зонтаг, отвечая на явный выпад, написала на страницах New York Review примерно две тысячи слов о «лестном выговоре», полученном от Рич. Она указала, что эссе вообще-то не о феминизме, а фашистской эстетике, и тот энтузиазм, с которым Рич набросилась лишь на то, что ее зацепило, – просто иллюстрация той узости мысли, которую Зонтаг более всего в женском движении ненавидит. «Любое учение, являющее фундаментальную моральную истину, несколько примитивно, – утверждала Зонтаг. – Феминизм не исключение».
Зонтаг и Рич помирились позже, письменно, согласившись, что у них есть некая общая почва, на которой стоит работать. «Меня уже много лет интересуют ваши мысли, хотя исходные позиции у нас зачастую совершенно разные», – писала Рич Зонтаг. Но Зонтаг и в более поздних интервью подтверждала свои слова, сказанные Рич. В этом почти все усматривали непререкаемое доказательство, что Зонтаг была против феминизма, и это убеждение держалось вопреки всему, что она писала о гендерной политике и феминизме. В какой-то момент она стала попросту огрызаться на интервьюеров. «Поскольку я и сама феминистка, вряд ли можно описать ситуацию как трения между мной и „ими”», – сказала она как-то одному репортеру.
И вдруг, осенью семьдесят пятого, жизнь остановилась: у Зонтаг нашли рак груди. Врачи сказали Дэвиду Риффу, что она не жилец. Рак был уже четвертой стадии, и, хотя самой Зонтаг напрямую не сказали, что она умирает, до нее, видимо, дошло, что дело серьезно. Она выбрала радикальную мастэктомию – в надежде, что, если удалить ткани с большим запасом, будет шанс выжить. Так и вышло – наступила ремиссия, но сама Зонтаг сильно изменилась. Лекарства, писала она, оставили ощущение психической травмы и измотанности, будто она в одиночку всю Вьетнамскую войну прошла.
На меня напал и меня колонизирует мой собственный организм. С ним ведут войну химическим оружием. А я должна радоваться.