Нахалки
Часть 10 из 35 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она писала урывками, и редакторы жаловались, что приходится прямо акушерские щипцы применять. Но когда она все же садилась писать, то писала весело. Восхваляла старых друзей, таких как Эдмунд Уилсон. Нападала на старых врагов – например, на Эдну Фербер.
Когда редактор попросил ее взглянуть на книгу Джеймса Тёрбера «Годы с Россом», вышедшую года за два до того, она, вспомнив своего прежнего начальника, выдала одну из лучших за многие годы фраз: «Длинное тело, кое-как сметанное на живую нитку, волосы как иголки на сердитом дикобразе, зубы высятся Стоунхенджем, а одежду будто кто-то объездил и отдал ему в пользование».
Кажется, иногда ей хотелось посоревноваться с авторами документальной прозы, которую она рецензировала: ощущалось желание снова вернуться в дело и разобраться с его неопределенностями. Один пример – это книга об Эйми Семпл Макферсон, написанная Лейтли Томасом: Паркер считала, что можно было написать намного живее:
(Издатель признает, что «Лейтли Томас» – псевдоним журналиста и писателя с Западного побережья. Можно долго блуждать по удивительному лабиринту размышлений, какие еще псевдонимы он рассматривал и отверг [25].) Но как бы его ни звали, он прямолинейно и с серьезной физиономией описал известный на всю страну – даже нет, на весь мир – случай, от которого сам мог бы захохотать неудержимо.
Довольно долго она высмеивала самолюбование Керуака и битников. И снова ей удалось прочно зацепиться за блистающий мир: ее пригласили на телевидение на разговор о новых молодых поэтах с Норманом Мейлером и Трумэном Капоте. И она пожаловалась, что поэты-битники просто смирились со «смертельной монотонностью снова и снова повторяющихся дней и ночей». Она также заявила, что на самом деле она не критик: «В Esquire я пишу что думаю и только от всей души надеюсь, что под иск о клевете не попаду». Молодая писательница из New Republic Джанет Винн (ей предстояло стать знаменитой Джанет Малкольм) увидела программу и описала ее так:
Мисс Паркер, которая больше не сочится своим знаменитым «ядовитым остроумием» (если таковое вообще существовало), говорила мало, но впечатление произвела очень приятное и временами живо напоминала Элеонору Рузвельт.
Паркер писала колонки в Esquire до шестьдесят второго года. Последней отрецензированной ею книгой стал роман Ширли Джексон «Мы живем в замке», который Паркер понравился: «Он возвращает мне веру в ужас и смерть. У меня нет более высокой оценки ни для книги, ни для автора». Это были последние слова Паркер-рецензента. Ее муж Алан Кэмпбелл умер скоропостижно всего через год после окончательного примирения. Состояние Паркер начало серьезно ухудшаться. Она написала для Esquire последний материал – о работе художника Джона Коха.
Сейчас, когда пишу о живописи, я испытываю глубокое замешательство (когда-то мне удавалось его замаскировать под «У нее опять тяжелый день, мэм, – орет и плюется, как я не знаю что»).
Паркер предстояло кое-как прожить еще три года и в июне шестьдесят седьмого умереть в нью-йоркской гостинице. Профессиональная карьера ее была блестящей по любым меркам: прошло много лет, но ее стиль по-прежнему ни с чьим не спутаешь ни в прозе, ни в поэзии. Она была из тех писателей, чей голос всегда звучит по-своему, хотят они того или нет. Права на свое литературное наследие она завещала Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения. Но ее главным наследием часто называют именно ее «глубокое замешательство».
В сентябре пятьдесят седьмого года почти во всех газетах появилась фотография: чернокожая девушка пятнадцати лет идет в школу в Литл-Роке, штат Арканзас. На ней белое платье и солнечные очки, она прижимает к груди тетради, лицо у нее решительное. За ней шагает толпа, и прямо за спиной черной девушки – злобно искривленный рот ее белой ровесницы, раскрытый в оскорбительном выкрике.
Чернокожая девушка на снимке – Элизабет Экфорд, одна из «Девятки из Литл-Рока» (так назвали девять старшеклассников, переведенных в порядке интеграции в Центральную среднюю школу Литл-Рока после решения суда по делу «Браун против Совета по образованию»). Это случилось на фоне кризиса национального масштаба, связанного с угрозой губернатора Арканзаса запретить десегрегацию. В доме Экфорд не было телефона, поэтому она не узнала, что другие чернокожие ученики планируют собраться вместе и пойти в школу с группой сопровождения. И Экфорд прошла через толпу в одиночку.
Ханну Арендт эта фотография не оставила равнодушной. «Чтобы представить себе, как тяжело навалилась на детские плечи, черные и белые, проблема, много поколений не дававшаяся взрослым, особой фантазии не нужно», – писала она впоследствии. Но из тревоги об изображенной на фотографии девочки Арендт как-то вывела возражение против десегрегации школ вообще. Свои аргументы она изложила в статье, которую молодой редактор, по имени Норман Подгорец, заказал для нового еврейского журнала Commentary, склонявшегося в те времена влево.
Когда Арендт прислала рукопись, изложенные в ней аргументы вызвали среди редакторов споры, стоит ли вообще ее публиковать. Сначала они решили поручить историку Сидни Хуку написать ответную статью и напечатать ее рядом со статьей Арендт, чтобы смягчить резкость ее доводов. Но, получив рукопись Хука, они снова впали в нерешительность и публикацию задержали. Арендт разозлилась и статью отозвала. Потом Сидни Хук говорил, что Арендт испугалась его критики. Но так как спор о сегрегации в школах тянулся весь пятьдесят восьмой год, Арендт отправила статью в журнал Dissent, который в начале пятьдесят девятого ее напечатал.
Чтобы понять природу возражений Арендт против десегрегации школ, необходимо учесть, что к пятьдесят девятому году ее политическая теория делила мир на три части. Наверху была политика, в середине – общество, а внизу – сфера частной жизни. Арендт соглашалась, что в политической сфере не только приемлемо, но и необходимо принимать законы против дискриминации. Но Арендт была убеждена, что частную жизнь необходимо защищать от любого правительственного вмешательства любой ценой. И точно так же была уверена, что в жизнь общества правительство должно вмешиваться по минимуму: пусть люди сами занимаются своими связями и ассоциациями.
И в силу этого Арендт утверждала – как ни дико такое читать сейчас, – что дискриминация есть неотъемлемое свойство функционирующего общества. По ее мнению, людей дискриминируют в обществе – заставляют держаться «своего круга» на работе, в выборе магазинов, в выборе школы, – и это есть одно из проявлений свободы ассоциаций. «Дискриминация является столь же неотъемлемым социальным правом, сколь равенство – правом политическим», – писала она в статье.
Как ни ужасно это звучит, но продиктованы эти слова добротой, пусть и близорукой. Подход Арендт можно сопоставить с ее же концепцией «осознанного парии», хотя в статье такой термин не используется. Ясно, что ее взволновал трагический пафос фотографии: девушка идет вливаться в группу, открыто заявляющую о нежелании ее принимать. Это, по мнению Арендт, неверный образ действий. Рахель Фарнхаген ни за что не вышла бы в этот демонстративный проход. Ей вполне комфортно было держаться в стороне от императивов общества, требующих от нее ассимиляции. И Арендт открыто осуждает родителей, заставивших своего ребенка идти в одиночку этот обреченный марш.
Очень недальновидный взгляд на проблему десегрегации, и точка зрения Арендт в то время не осталась не оспоренной – как минимум. Утверждения Арендт были настолько провокационными, что редактор сопроводил статью замечанием в рамке вверху страницы:
Мы это печатаем не потому, что согласны с автором – отнюдь! – но потому, что верим в свободу выражения даже тех взглядов, которые кажутся нам полностью ошибочными. Из-за положения мисс Арендт в мире интеллектуалов, из-за важности темы и из-за того, что ее лишили обещанной было возможности выразить свои взгляды печатно, мы считаем своим долгом дать эфир и ее мнению, и возражениям на него.
Упомянутые возражения принадлежали перу двух почти забытых ученых. Один, профессор политологии, критиковал Арендт очень сдержанно, хотя с ее аргументами не был согласен ни в чем. Другой, социолог Мелвин Тьюмин (который, по словам Филипа Рота, послужил прототипом Коулмана Силка в романе «Людское клеймо»), начал с крика души: «Первая мысль: это какая-то идиотская шутка». И до конца статьи – все тот же тон человека, пораженного ужасом: как может такой острый ум, как у Арендт, быть против десегрегации?
Ничего запоминающегося он не сказал, но примечательно – если вспомнить, как часто на Арендт обрушивались «аргументы интонацией», – насколько он сумел ее достать. «Из двух моих оппонентов мистер Тьюмин выбрал для своих возражений такой тон, что поставил себя вне сферы дискуссии и дискурса», – начала она свой ответ в колонке, которую предоставил ей для ответа Dissent.
А может быть, Арендт, вопреки репутации человека, который извиняется редко, уже начинала менять точку зрения. У нее появился собеседник, которого она не могла не слушать: Ралф Эллисон, эссеист и критик, наиболее знаменитый как автор романа «Человек-невидимка». Первое его обращение к Арендт было ответом на статью некоего другого человека, тогдашнего редактора Dissent Ирвинга Хоу. Арендт пользовалась у Хоу чем-то вроде «авторитета олимпийца», и, как отмечает Эллисон, Хоу ясно дает понять, что ни один другой белый писатель у него такого не заслужил. Свое несогласие с аргументами Арендт Эллисон развил впоследствии в интервью с Робертом Пенном Уорреном:
Чтобы понять, что значит быть негром в Америке, необходимо постичь идею жертвы, жертву как идеал. Ханна Арендт недооценила, насколько этот идеал важен для негров Юга, и поэтому в статье «Размышления о Литл-Роке» в журнале Dissent сильно ушла в сторону. Родителей-негров она обвинила, что они в борьбе за интеграцию школ используют детей. Но она понятия не имеет, с какими мыслями посылают они детей шагать сквозь этот враждебный строй. А еще они вполне осознают, что для ребенка в таком событии есть оттенок обряда инициации, противостояния ужасам общества, представшим без покровов тайны. С точки зрения многих из этих родителей (которые очень жалеют, что эта проблема существует), ребенок должен встать с этим ужасом лицом к лицу и не поддаться ни страху, ни гневу именно потому, что он американский негр. То есть он должен пройти через это испытание, связанное с его расой, и если в ходе его пострадает, то к принесенным жертвам добавится и его собственная. Требование суровое, но, если этот базовый экзамен он провалит, еще суровее окажется его жизнь.
Выбрать идеал парии, который может удалиться от общества и так выжить – такой возможности у чернокожего на расистском Юге не было. Держаться своих, черпать силу в различиях – было практически невозможно в контексте опыта афроамериканца.
Это был убедительный аргумент – настолько убедительный, что Арендт сама написала Эллисону и согласилась с его мнением: «Ваши замечания настолько исчерпывающе верны, что убеждают меня: я просто не поняла всех сложностей ситуации». Ирония положения, о которой потом напишет Сьюзен Зонтаг в совершенно ином контексте, заключалась в том, что Арендт совершила классическую ошибку человека, разглядывающего фотографию: сочла, будто поглядев на изображение Элизабет Экфорд, уже все знает о борьбе за гражданские права и может коренным образом критиковать ее тактику.
После написания «Размышлений» и развивающей те же тезисы второй статьи «Кризис в образовании», Арендт вроде бы признала, что ей стоит сдать назад, хотя бы немного, но вопрос продолжала изучать. Она написала письмо Эллисону. Еще она написала Джеймсу Болдуину, когда в New Yorker было впервые опубликовано одно его эссе из сборника «В следующий раз – пожар», чтобы поспорить с ним о сущности политики. (Она писала, что «испугалась» его «евангелия любви», хотя отметила, что пишет с «искренним восхищением».) Как минимум один темнокожий ученый до сих пор считает, что Арендт держалась «покровительственно» даже в своем любопытстве. Непохоже, чтобы у нее были чернокожие друзья или что она как-то особенно погрузилась в борьбу за гражданские права. В то время ее звезда на интеллектуальном небе так поднялась, что любое ее высказывание звучало как откровение олимпийца. Этот авторитет оставался с Арендт до конца жизни, и все ее слова воспринимались как звучащие сверху. Но в ее броне была трещина, причем такого рода, что ей предстояло, в силу некоторых соображений, расшириться.
Глава 7
Арендт и Маккарти
В шестидесятом году Арендт написала своему старому учителю Карлу Ясперсу, до чего же она занята, как приходится мотаться с лекции на лекцию, как не хватает времени навестить друзей, – но при этом она старается высвободить здоровенный кусок времени, чтобы поехать в Израиль и видеть процесс. «Никогда бы себе не простила, если бы не поехала и не увидела своими глазами эту ходячую катастрофу во всей ее причудливой пустоте, не медитируя над печатными страницами, – писала она. – Не забывайте, как рано я уехала из Германии и как мало всего этого испытала лично».
«Этой ходячей катастрофой» был человек по имени Адольф Эйхман. В мае того же года он был похищен «Моссадом» – израильской разведслужбой – в Аргентине и перевезен в Израиль для допроса и суда. Эйхман был настолько крупным нацистским преступником, что тогдашний премьер-министр Израиля Давид Бен-Гурион решил не полагаться на стандартную процедуру экстрадиции. Эйхман был высокопоставленным офицером СС, ответственным за работу отдела, осуществлявшего «окончательное решение»[26], однако после войны исчез. Воспользовавшись поддельными документами, он сбежал в Австрию, потом по тем же документам получил паспорт от Красного Креста. С пятидесятого года он жил в Аргентине под вымышленным именем.
Захват Эйхмана с самого начала стал мировой газетной сенсацией, и драматическое похищение породило драматические заголовки. Кроме того, он случился в тот момент, когда Запад наконец стал осмысливать весь ужас «окончательного решения». На военном трибунале в Нюрнберге то и дело всплывал этот термин, и часто упоминалось имя Эйхмана. Но оставалось ощущение, что Нюрнберг не до конца разобрался с чудовищностью нацистских преступлений против евреев, и особенно острым это ощущение было в Израиле. Когда Эйхмана по израильскому закону пятидесятого года о наказании нацистов и их сообщников обвинили в пятнадцати различных преступлениях, это рассматривалось как шанс устранить несправедливость. Накал страстей в речах был высок. Прокурор, когда встал для предъявления обвинения, заявил, что будет говорить от имени убитых. «Я буду говорить за них, – пообещал он, – и от их имени предъявлю ужасающий обвинительный акт».
Практически не было сомнений в том, что Эйхман был как минимум причастен к преступлениям, которые инкриминировал ему Израиль. До суда его несколько месяцев допрашивали. Имелись сотни страниц документов. Но Эйхман продолжал утверждать, что он «не виновен по сути обвинения». Он аргументировал это тем, что он, координируя действия, приведшие к смерти миллионов людей, всего лишь выполнял приказы. Когда его вызвали давать показания, он заявил: «Я никогда не убивал еврея – и не-еврея, кстати, тоже не убивал. Я ни разу не убил ни одного человека». Смысл его речей сводился к тому, что бюрократическая дистанция между ним и реальной кровью была достаточной, чтобы снять обвинения.
Суд начался в апреле шестьдесят первого и продолжался пять месяцев. Арендт присутствовала там с первого дня. К тому времени умер ее старый друг Паркер Гарольд Росс, и на посту главного редактора New Yorker его сменил застенчивый коротышка по имени Уильям Шон. Арендт пришла к нему с вопросом, не написать ли ей о процессе. С Шоном она говорила куда лаконичнее, чем с Ясперсом: просто сказала, что ее «очень подмывает» туда поехать, и спросила, не заинтересован ли Шон получить пару заметок. Видимо, она приехала на слушания с чувством, что в личности подсудимого есть какая-то «причудливая пустота». Наблюдая суд своими глазами и читая протоколы заседаний, которые она пропустила, Арендт лишь утверждалась в этом мнении. Пустота Эйхмана ее заворожила, и именно эта пустота привела ее к наиболее знаменитому и неоднозначному ее тезису: понятию «банальности зла».
Вероятно, лучший способ понять это выражение – это, прежде всего, принять взгляд Арендт на Эйхмана, ту интерпретацию его жестов и движений, которая позже воспринималась неоднозначно. Она зачитывалась выдержками из его мемуаров, напечатанных одной немецкой газетой, в которых он с удивительным самообманом соотносил свое происхождение и свою должность. Вот типичный пример, как мемуарист себя приукрашивает: «Лично я не испытывал ненависти к евреям, поскольку мать и отец воспитали меня в строгом христианском духе; поскольку у моей матери были родственники-евреи, ее мнение отличалось от принятого в кругах СС». Тон этих отрывков вызывал у Арендт недоумение, но временами – смех. Она говорила, что эта комедийность сваливается в ужас, минуя абсурд. «Это пример из учебника по недобросовестности или по самообману в сочетании с оглушительной глупостью? – спрашивала она. – Или это пример абсолютно нераскаянного преступника, не позволяющего себе взглянуть в глаза реальности, потому что его преступление с ней неразделимо слилось?»
При всем своем недоумении Арендт серией статей «Эйхман в Иерусалиме», опубликованной в шестьдесят втором году в New Yorker, и вышедшей позднее книгой с тем же названием ясно дала понять: она считает, что Эйхман был чудовищем. Но еще она считала, что Эйхманова разновидность самообмана была в нацистской Германии присуща многим, элементом массового заблуждения, который и придает тоталитаризму такую мощь. Ее поразил контраст между огромным злом и маленьким человеком:
При этом существенно, что этого человека следовало воспринимать всерьез, а это было очень сложно, если не искать простейшего решения дилеммы невыразимого ужаса деяний и несомненной смехотворности человека, их совершившего, и не объявить его умным и расчетливым лжецом – которым он явно не был.
В сложном деле создания непротиворечивой теории личности Эйхмана Арендт явно удалось ткнуть пальцем в какую-то чувствительную точку. За полвека, прошедшие после публикации «Эйхмана в Иерусалиме», характер и биография этого человека вдохновили на такое количество печатных страниц, что хватило бы на целую библиотеку – и все они посвящены спорам с Арендт. Доказать ссылкой на исторические источники, что Арендт ошиблась, стало для многих чем-то вроде крестового похода. Эта почва оказалась столь плодородной, потому что ясного ответа на вопрос просто нет. Глупость – в глазах смотрящего. В основе этих нападок всегда лежал вопрос не менее весомый, чем аргументы Арендт: а не преуменьшает ли она вину Эйхмана в Холокосте, говоря, что он не был ни умен, ни расчетлив?
Как правило, отзывы гласили: да, преуменьшает. Редакторы New York Times попросили одного из свидетелей на процессе – судью Майкла Масманно – дать рецензию на книгу. Он обвинил Арендт в «сочувствии Эйхману». По его словам, она пыталась доказать невиновность подсудимого: «Она говорит, что, вообще, наказывать Эйхмана – это была ужасная ошибка!» Как могли бы свидетельствовать читатели ее книги, ничего такого она не делала. Друзья Арендт бросились отправлять в редакцию письма в ее поддержку. Среди них был поэт Роберт Лоуэлл, написавший, что тут нужно «опровержение по пунктам» лучшее, чем мог бы дать он, но он просто скажет, что его «впечатление от книги практически противоположно [впечатлению Масманно]».
Интеллектуалы нападали на книгу по иным причинам. В своей книге Арендт заметила: «Для полноты картины надо заметить, что, если бы еврейский народ действительно не был бы организован и не имел бы лидеров, хаос и страдания все равно имели бы место, но общее число жертв вряд ли достигло бы четырех с половиной – шести миллионов». Она имела в виду юденраты – органы самоуправления, созданные нацистами в гетто, куда они сгоняли евреев. Структура и функции юденратов в разных гетто были разными, но среди этих функций было ведение списков евреев. Иногда они даже консультировали полицию при составлении партий евреев, отправляемых в концлагеря.
В начале шестидесятых систематическое изучение истории Холокоста только начиналось. Только в шестьдесят первом вышла до сих пор широко используемая книга Рауля Хильберга «Уничтожение европейских евреев». Хильберг сосредоточил внимание на административном аппарате, проводившем «окончательное решение» в жизнь. В силу этого в книге подробно описывались юденраты. Эйхман был в ней обрисован как вполне ординарный чиновник. Арендт читала этот труд, когда вела репортаж с процесса, и содержавшиеся в нем факты явно произвели на нее глубокое впечатление. Слова о том, какого значения «вряд ли достигло бы» число жертв, писались с мыслями о книге Хильберга.
Но книгу Хильберга читали не все, и вывод, который сделала из нее Арендт, возмутил многих читателей, особенно евреев. Такой взгляд был воспринят как пренебрежительный и бездушный – сейчас еще было бы сказано, что это «обвинение жертвы». Конечно, истинный взгляд Арендт не был столь упрощенным, каким можно его счесть по этой фразе. Даже в «Эйхмане в Иерусалиме» она эту тему рассматривает с разных сторон. Она действительно упоминала о «роли еврейских лидеров в уничтожении собственного народа» как о «без сомнения самой мрачной главе во всей этой мрачной истории». Но она также писала, что вопросы о совместной ответственности за «окончательное решение» – «жестоки и глупы». Арендт пыталась занять позицию, примиряющую оба этих взгляда, но не соединила их открыто.
Это привело к проблемам. Арендт обсуждала вопрос об ответственности лишь потому, что он возник во время процесса над Эйхманом, однако все ее наблюдения по данной теме оказались гораздо более взрывоопасными и вызвали куда больше споров, чем все сказанное в зале суда. Критики обвиняли ее в тотальном искажении масштабов, в излишней снисходительности к Эйхману и чрезмерной требовательности к еврейскому народу. Норман Подгорец, ставший тогда издателем нового журнала Commentary, разражался громами:
Итак, вместо нацистских чудовищ она предлагает нам «банальных» нацистов, вместо еврея – добродетельного мученика нам предлагают еврея как соучастника зла, вместо противостояния виноватых и невиновных – «сообщничество» преступника и жертвы.
Конечно, Подгорец преувеличивал, но это его чувство – что Арендт в вопросе о юденратах потеряла моральные ориентиры – разделялось многими. Другой ее вечный критик, Лайонел Абель, писавший для Partisan Review, также зацепился за этот аргумент. Проблема, как ее описывал Абель, заключалась в том, что Эйхман был для Арендт «эстетически» интересен, а юденраты – куда меньше. (Хотя на самом деле значительная часть ее рукописи посвящена юденратам.) «Если один человек приставил другому пистолет к голове и заставил убить своего друга, – писал Абель, – то человек с пистолетом будет эстетически не так противен, как тот, кто из страха смерти убил друга да и сам, скорее всего, не спасся». В сухом остатке, утверждал Абель, Эйхман для Арендт интересен тем, что он интереснее и полнокровнее как персонаж книги, и это ослабляет ее доводы.
Однако подобные чувства испытывали не только постоянные противники Арендт. Абель и Подгорец ссылались на упрек по поводу интонации, который Арендт напрямую получила от старого друга Гершома Шолема. Он дружил с Арендт и Вальтером Беньямином в Берлине, но стал убежденным сионистом и в двадцать третьем году переехал в Израиль. Там стал изучать еврейский мистицизм и в особенности каббалу. С Арендт они время от времени обменивались дружескими письмами, но в шестьдесят третьем году он ей написал письмо, полное глубокого разочарования. Поставленная им проблема в основном относилась к интонации: тон книги об Эйхмане показался ему слишком легкомысленным. «Для предмета, о котором ты говоришь, это невообразимо неуместно», – объяснял Шолем в письме, которое изначально было личным. В сущности, он просил ее иметь сердце и какую-то лояльность еврейскому народу.
Арендт в ответном письме не согласилась практически ни с чем. Она не могла принять мнение своих критиков, будто ей не хватает какого-то существенного чувства сострадания – в своих письмах к Шолему и другим друзьям она часто называла это отсутствием «души». Она также не могла согласиться, что как еврейка имеет долг перед своим народом, – как ни умолял ее об этом Шолем. «На самом деле я люблю „только” своих друзей, и единственная любовь, которую я знаю и в которую верю, – это любовь к конкретным людям, – отвечала она. – Я не могу любить ни себя, ни что-либо вообще, что неотъемлемо от моей личности».
Шолем, попросив разрешение на публикацию переписки, отправил ее в Encounter, чем очень удивил Арендт. Она предполагала, что Шолем хочет опубликовать письма в Израиле, а они появились в журнале, интенсивно читаемом англо-американскими интеллектуалами. У Encounter было серьезное финансирование, прослеживаемое, как потом выяснилось, до антикоммунистических операций ЦРУ. Таким образом, писала Арендт Ясперсу, с которым возобновила переписку, письмо Шолема «заразило те слои населения, которые еще не были поражены эпидемией лжи».
Арендт было нелегко задеть. Она умела воспринимать лавину критики с некоторым недоумением и даже отстраненностью. О рецензии Абеля она писала Мэри Маккарти так: «Это написано в рамках политической кампании; это не критика и к моей книге не относится». Маккарти согласилась, но она также усмотрела в этом возможность для хода в политической борьбе и незамедлительно вызвалась написать лояльный отзыв, хотя книгу еще толком не прочла.
В такой острой борьбе не могло не быть переходов на личности. «Более всего меня потрясают своей неожиданностью океаны ненависти и враждебности, раскинувшиеся вокруг и только ждущие момента прорваться», – писала Арендт Маккарти.
По письмам Арендт трудно заключить, знала ли она, что многие из окружающих считают ее надменной и властной, что Абель (а может быть, не он один) за глаза называет ее «Ханна Высокомерная», что Сол Беллоу выражает свою к ней неприязнь заявлением, будто Арендт похожа на «Джорджа Арлисса в роли Дизраэли».
Но Арендт была проницательна. Все ее тексты и все ее рассуждения базировались не столько на абстрактной логике, сколько на личных наблюдениях. Ничто не ускользало от ее внимания, особенно проявления темной стороны человека – зависти, мелочности и жестокости. И то, что люди спокойно смотрят, как эти проявления кованым сапогом давят интеллектуальную честность, для автора «Истоков тоталитаризма» вряд ли могло быть неожиданным.
И у Маккарти триумфальное начало шестьдесят третьего года почти сразу сменилось полосой неудач, но Маккарти такие вещи изматывали намного сильнее, чем упрямую Арендт. С пятидесятых годов она работала над большим романом. Работа то и дело прерывалась, но в шестьдесят втором издатель Уильям Йованович вдруг так загорелся идеей книги, что предложил Мэри большой аванс, чтобы она книгу дописала. Маккарти ухватилась за эту возможность, и в сентябре шестьдесят третьего книга с маргаритками на обложке мгновенно стала бестселлером, как и ожидал издатель.
Это был роман «Группа». В нем прослеживаются судьбы восьми женщин в Нью-Йорке тридцатых годов. Они строили семейную и профессиональную жизнь в «дивном новом мире», которым было это десятилетие для подобных «хорошо-образованных-но-не-совсем-свободных женщин». Знаменитый «Барбизон-отель», «общежитие для девушек, работающих в Нью-Йорке», был построен в двадцать восьмом году отчасти для того, чтобы дать жилье женщинам, которых вдруг среди офисных работников стало резко больше. Для них работа оставалась чем-то вроде продолжения обучения в школе, местом, где можно дождаться вступления в брак. Написанная Маккарти хроника жизни восьми таких девушек, практичных, но неискушенных, была одной из первых книг на эту тему. В «Группе» есть персонажи всех подходящих типов: простушка Дотти Ренфрю, утонченная Элинор «Лейки» Истлейк, «богатая и ленивая» Поуки Протеро. Книга прослеживает их судьбы сквозь романтические неудачи, роды, триумфы и утраты вплоть до сорокового года, когда одна из них кончает с собой. В истории этой женщины, Кей Стронг, есть факты из биографии самой Маккарти. В остальных персонажах видны черты ее соучениц по Вассару.
«Группа» воспринимается не совсем так, как обычный роман. Написан он с юмором, но без перехода в сатиру; этому непростому равновесию способствуют ясный ум автора и характеристики персонажей без психологических усложнений. Полностью отсутствует острый самоанализ, присутствующий в ранних рассказах и в «Круге ее общения», нет и той сатирической едкости, которой Маккарти прославилась. Почти никто из друзей писательницы в литературных и интеллектуальных кругах не мог смириться с мыльноперностью книги, время от времени сваливающейся в мелодраму, и с ее излишней серьезностью. Роберт Лоуэлл пророчески писал Элизабет Бишоп: «Никому из знакомых роман не нравится, и мне подумать страшно, что с ним сделают в New York Book Review».
Скорее всего, Лоуэлл имел в виду не New York Times Book Review, а зарождавшийся в тот момент New York Review of Books. Лоуэлл основал его вместе с женой, Элизабет Хардвик, и друзьями, Джейсоном и Барбарой Эпштейн, в январе шестьдесят третьего. На новый литературный журнал у них не хватило бы денег, но в то время Нью-Йорк накрыла забастовка газетчиков, из-за которой New York Times, New York Daily News, New York Post и куча других изданий замолчали на месяцы, а с ними исчезли и книжные рецензии. В этот момент и явился New York Review of Books, заполнив образовавшуюся пустоту.
Никто в нью-йоркских интеллектуальных кругах не восторгался особенно тем потоком рецензий, что шлепал Times. Элизабет Хардвик, как за несколько лет до нее Маккарти (а еще раньше – Ребекка Уэст), написала однажды объемный анализ состояния книжной критики. Этот текст, вышедший в Harper’s в пятьдесят девятом году, часто воспринимался как своеобразный манифест New York Review. Хардвик писала:
Безжизненная похвала и вялые споры, зачаточный стиль и пустота заметок, отсутствие участия, страсти, характера, эксцентричности – в конце концов, литературного тона как такового – все это превратило New York Times в провинциальный литературный журнал, разве что чуть потолще воскресного книжного обозрения небольшого городка, но в целом – такой же.
Маккарти с таким взглядом не могла не согласиться: более чем двадцатью годами ранее она описала такой же подход в сборнике «Наши критики, правы они или нет», опубликованном в Nation. Поэтому, когда Хардвик и Лоуэлл к ней обратились, она охотно предложила встающему на крыло журналу свои услуги, бесплатно отрецензировав для первого выпуска «Голый завтрак» Уильяма Берроуза. Как это ни невероятно, книга ей понравилась, и была названа «первым серьезным произведением научной фантастики».
Но это оказалась последняя на много лет рецензия Маккарти для Review. Потому что, когда вышла «Группа», Review посвятил роману две статьи. Первая – относительно честный обзор Нормана Мейлера. Другая – пародия, написанная под псевдонимом Ксавье Принн.
Сейчас трудно представить, какое положение занимал Норман Мейлер на том этапе своей деятельности. Начал он с большого коммерческого успеха: в сорок восьмом году вышел его первый роман – «Нагие и мертвые». Потом, промучившись несколько лет с романами, резко не понравившимися и критике, и публике, он выпустил этакую сборную солянку статей-эссе-автобиографий, которую без малейшей иронии назвал «Самореклама». Книга подробно рассказывает о желании Мейлера снискать славу и расширить круг читателей. «Если меня что-то и тревожит в его новой книге, так это его одержимость публичным успехом», – писал Гор Видал для Nation. В шестьдесят третьем году Норман Мейлер был вполне знаменит, хотя широкой публике был более всего известен тем, что осенью шестидесятого года на вечеринке ударил жену перочинным ножом и потом признал себя виновным.
С Маккарти он познакомился осенью шестьдесят второго. Рассуждая теоретически, он был ее поклонником: «Круг ее общения» он прочитал в колледже и был согласен, что именно так должен выводить себя автор на страницах. «Она открыла себя как никогда потом, – говорил он позднее одному из биографов Маккарти. – Она позволила себе выйти наружу». Но еще он говорил, что не чувствовал в ней родственной души до встречи на фестивале писателей в Эдинбурге в августе шестьдесят второго. Тот фестиваль был особенно бурным. «Поразительнее всего количество сумасшедших как среди выступавших, так и среди слушателей. Каюсь: я была в полном восторге», – писала Маккарти Ханне Арендт. Посреди этого безумия Мейлер, будучи в задиристом настроении, вызвал Маккарти на дебаты на BBC. Она отказалась, и он разозлился.
Так что издатели New York Review of Books, поручая ему написать рецензию на «Группу», должны были понимать, чего ждать.
Просто она неспособна – пока что – написать настоящий роман, и он получился провальным в корне, а потому – во всем. Провальным из-за тщеславия, накопленного за годы похвал по ничтожным поводам и бесконечного довольства собой по тем же поводам; провальным из-за глубочайшей робости: хорошая девочка из католической семьи не смеет спускать с цепи своих демонов; провальным из-за снобизма – если к концу книги у автора и начинает шевелиться сочувствие к персонажам, все равно она не может одобрить никого, кто не обладает безупречными манерами; провальным из-за нелепого воображения – она, если договаривать до конца, девица туповатая, и что-то есть перекошенное в ее взгляде и самодовольное в ее запросах, что лишь усугубляет полный провал стиля.