На последнем рубеже
Часть 4 из 28 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Дожевав галету с тушёнкой и допив кипяток, я вдруг почувствовал, как сильно устал и хочу спать. Сегодня я не в наряде и не в карауле, так что можно идти отдыхать. Правда, холодно здесь, в просторном здании вагоноремонтного депо. Да мы кучкой лежать будем, согреемся.
Слышал, что здесь перед самыми боями железнодорожники паровоз с двумя вагонами бронёй обшили, только вот вооружения установить не смогли — неоткуда взять. Пришлось бронепоезд срочно из города отправлять: ведь если немцы мост через Дон перекроют — абзац безоружной машине.
Он и другой сегодня ничего сделать не смог, хотя и вооружённый. Правда, когда я его после боя увидел, понял, что вряд ли бронепоезд смог бы чем нам помочь — его крепко потрепали в предыдущих боях. Ближе к вечеру машину отправили со станции — мудрят что-то наши командиры, но на то они и командиры, верно?!
Прежде чем закрыть глаза, подумал об Ане. Не убереглась девка! Ну и что же, не посмотрю теперь в её сторону?
Сложный вопрос. Жениться-то всегда думал на честной девушке, так, с другой стороны, и Аня не шалава какая. Любимому себя подарила, а что неженатые — так война, кто его знает, как повернёт? Лёхи вон и нет больше.
А я? Я жив останусь? Перевязанные шея и грудак крепко болят при каждом движении, фашистская пуля и штык уже отметились на моём теле. Несказанно мне повезло, что вообще жив остался да что командир нас штыковому бою крепко учил.
А Аня? Она-то хоть выживет? Один шальной снаряд или налёт германских стервятников, небольшой осколок или пуля — и всё, нет больше моей зазнобушки. А если немцы в Тербуны войдут?
Аж в жар бросило при этих мыслях. Фрицы мимо красивых и сочных баб да девок не проходят. Снасильничают толпой, как пить дать, и хорошо если в живых оставят да ножами не изрежут!
И что тогда, не приму уже её, многих мужчин познавшую да силой взятую?! Брезговать буду?! Или она в мою сторону не посмотрит, потому что не защитил от врага, потому что дал германцу в родное село войти?
Стиснув зубы до боли, что есть силы врезал кулаком по полу Боль в осушенной руке хоть чуть-чуть мою ярость остудила.
Нет, германцы, балуете! Не освободителями вы пришли на нашу землю, не для того, чтобы власть советскую сбросить да чтоб деревня зажила — как в своих листовках расписываете! Вы пришли за землёй нашей, за бабами нашими, за жизнью нашей и свободой!
Так не ждите, что уйдёт Витька Андреев, что отступит. Насмерть стоять буду! Я сегодня уже двоих прихватил, завтра столько же ваших жизней драгоценных заберу! И целиться буду крепко, и стрелять метко, и укрываться вовремя. Я теперь битый, за которого двух небитых дают. И покуда жив — ни пяди по земле моей родной не пройдёте!
Район городской больницы.
Боец Елецкого партизанского отряда Григорий Фомин.
Холодно что-то, даже в сон не клонит. Впереди, на Орловском шоссе, идёт крепкая драка; до нас доносятся звуки многочисленных выстрелов и очередей, гулкое эхо бухающих снарядов. Но в тюрьме наши вроде бы неплохо закрепились, так просто их оттуда не выбить. А тыл мы прикроем.
Правда, прикрытие из нас (бывшего городского истребительного батальона, теперь же части Елецкого партизанского отряда) получилось хреновенькое: большая часть бойцов вооружена не поймёшь чем. К примеру, у моего молодого товарища по дозору, Митьки Хрипунова, в наличии переделанная из учебной винтовка, а у меня гладкоствольное охотничье ружьё. Плюс по гранате-самоделке на брата (их штампуют на табачной фабрике) — вот и всё вооружение. И хотя опыта-то у меня поболе будет, чем у многих, мою белогвардейскую службу комиссары помнят крепко.
…Я, Григорий Демьянович Фомин, 1898 года рождения, родился в мещанской семье, вырос и прожил большую часть жизни в Ельце. Я хорошо помню купеческое время, когда город весело переливался солнечными бликами, отражающимися от золота церковных куполов; помню торжественный приезд великого князя Михаила Александровича. Его приурочили к открытию красивейшей Великокняжеской церкви, крест которой был выполнен из горного хрусталя — не скупились купчины, вкладываясь в родной город!
Тогда в городском саду имелись специальные тепличные оранжереи с тропическими фруктовыми деревьями и бродящими между ними павлинами. А каким красивым был парк купца Петрова, представляющий собой сложную систему связанных водоёмов, в которых произрастали редчайшие цветы и деревья?! В обоих парках часто играл полковой оркестр Нежинского полка, устраивались танцы. Для молодых людей продавались газированные напитки и шампанское Заусайлова, произведённое по французской рецептуре.
Конечно, весь этот рай был доступен не многим. В том же городском саду было три дорожки, по которым гуляли люди разного состояния и сословий. Таким образом, простые работяги могли прийти полюбоваться парком, но никак не смогли бы встретиться с купчихами или дворянками. Да ну и шут бы с ними, с купчихами! Хотя, конечно, унизительно.
Зато работы в Ельце хватало. Большая железнодорожная станция, при ней первое в Российской империи техническое железнодорожное училище. Табачная фабрика и ликероводочный завод, выпускающий елецкие шампанское и вина. Елецкая мануфактура, на которой плелись известные во всей Европе кружева, кожевенная фабрика и другие. Было где учиться детям всех возрастов и сословий: приходские, городские и железнодорожное училища, реальное училище (которое заканчивал я), женская и мужские гимназии.
Город был очень богат благодаря активным, предприимчивым купцам, что не жалели средств на украшение и развитие Ельца, а заводы и фабрики притягивали рабочие руки. Елец по праву мог претендовать на звание губернского города и должен был им стать. Ещё царь Александр III обещал изменить его статус с уездного на губернский, если в городе будет действовать 33 храма. И ведь заложили 33-й, да только во время войны…
На германский фронт я, 18-летний парень, попал в 16-м году. Год побед, год славы русского оружия!
Австро-венгров разбили в Галиции, турок громили уже в Малой Азии, Юденич взял Синоп. Колчак рассекал по Чёрному морю, загнав турецко-германский флот в Мраморное море, а на Балтике немцы никак не могли прорвать оборону, возведённую ещё гением Эссена. Россия готовилась к финальному рывку, к удару, что сокрушил бы кайзеровскую Германию…
Придя на Северный фронт вольноопределяющимся, я смог занять место в пулемётной роте. Пулемёт «максим» казался мне воистину сказочным, смертоносным оружием; один умелый расчёт вполне мог остановить атаку целой роты врага. Благодаря водяному охлаждению огонь из «максима» можно вести непрерывно, а большая масса и устойчивость дают отличную кучность и точность боя. В отличие от кайзеровских пулемётов, наш был оснащён щитком, закрывающим пулемётчика от пуль и осколков.
Воевал я честно; и хотя у нас не было таких лихих сражений, как у Брусилова, подраться мне пришлось крепко. И газами меня травили, и в атаку шёл вместе с пехотой, тянув за собой больше 60 килограммов пулемёта, и врага отражал. Георгиевский крест четвёртой степени заслужил по праву.
Перед госпиталем (крепко зацепило осколком) получил направление в школу прапорщиков. Но не успел я ещё выписаться, как грянула революция.
…Отречение царя, регулярные смены правительства, преступные приказы, разом развалившие армию, — страна стремительно скатывалась в пропасть. Такая грязь со дна поднялась да в князи полезла — страшно вспоминать. Грабежи, убийства, насилие стали порядком вещей. Полицию, транспорт, почту практически полностью парализовало; государство больше не выступало гарантом защиты жизни и прав человека.
Фронт трещал и прогибался под ударами немцев, держась лишь на силе духа истинных патриотов. Но с каждым днём их становилось всё меньше — «революционные массы» бунтовали, расправлялись с офицерами; дезертирство было массовым. В таких условиях оставаться в строю я не захотел, да и до фронта добраться не смог бы. Нет, я отправился в родной город, в надежде воссоединиться с семьёй и при необходимости защитить родителей.
Что же, путь домой был непростым, и я не раз пускал в ход трофейный парабеллум. Слава Богу, родители мои уцелели, хотя и пограбили их изрядно. Но радость воссоединения была недолгой: к власти пришли большевики, а вскоре началась гражданская война.
Надо понимать, что семья моя была искренне верующей, отец состоял в обществе трезвости, организованном отцом Николаем Брянцевым. Его убийство, как и начавшиеся гонения на православную церковь всколыхнули родных. Отец, крепкий ещё мужик, отслуживший ценз в драгунах, терпеть подобное беззаконие не стал.
Маму мы отправили в деревню к родным, а сами двинулись на Дон — там пытались подняться казаки, там же создавался добровольческий корпус. Вот только красные реагировали быстрее: они в кратчайшие сроки отмобилизовали боеспособную армию, расстрельными методами навели в ней жёсткий порядок. А колеблющееся рядовое казачество большевики разлагали всевозможными посулами, настраивали простых казаков против собственных офицеров, атамана. И выступление Каледина вскоре затихло, а добровольцы ушли на Кубань.
Мы с отцом оказались меж двух огней. На Дону теперь правили большевики, в тылу тоже остались большевики. Немногочисленные добровольцы безуспешно штурмовали Екатеринодар и так же безуспешно пытались поднять кубанцев, перед войной щедро разбавленных иногородними. В сущности, их дело было — труба, вопрос об окончательном разгроме контрреволюционных сил заключался лишь во времени.
Мы с отцом укрылись в небольшой станице, уже не зная, что делать дальше — прорываться на юг, следуя через местность, занятую красными и бандитами, или домой, на север — через те же препятствия. Решили немного переждать, последить за событиями.
Наше ожидание окупилось сторицей. Большевиков (а точнее, бандитов и мародёров, поступивших им на службу) подвели самоуверенность, жестокость и безнаказанность. Когда начались грабежи и изнасилования на Дону, казаки поднялись и обрушились на оккупантов. Возглавил их талантливый организатор и военачальник Краснов. Тут-то и мне нашлось место, и моему отцу.
Вот только развела нас тогда судьба. Я попал в пулемётную команду, а мой драгун-родитель — в кавалерийскую часть. Какое-то время воевали рядом, но единый фронт отсутствовал: что красные, что казаки действовали небольшими мобильными группами, много маневрировали. Части мотались из стороны в сторону, и вскоре всякая связь с отцом прервалась.
Что с ним сталось, сложил ли батюшка голову в схватках или сумел эмигрировать (если б в России остался, обязательно вернулся бы домой) — я не знаю. Молюсь за отца каждый день, а уж Господь ведает, где оказать помощь родителю.
…Гражданская война сильно отличалась от второй Отечественной. До того я дрался с германцем, защищал Родину, её интересы. Здесь я вроде бы так же сражался с врагом, да только не с иноземцем, а со своим же, русским братом. Быть может, среди тех, кто поднимался в атаку под пулемётным огнём моего «максима», были вчерашние друзья, знакомые, сослуживцы; я никогда не смотрел на тела павших, боясь кого-то узнать. Да, их направляла чужая, вражеская рука, вот только гибли на поле брани свои же, русские.
«В годину смуты и разврата не осудите, братья, брата…» Эх, если бы на гражданской войне такое было возможно!
…За 4 года бесконечной войны казаки устали. Того стержня, что был у красных (расстрелы, комиссары, семьи в заложниках), воины Краснова не имели. И когда забрезжила возможность замириться, большинство казаков сложило оружие — тем более что сил держаться против большевиков уже не хватало.
Многие обнадёжились тем, что красные учтут старые ошибки и не допустят вновь обид населению.
Вот только лидеры большевиков видели в казачестве сторонников царизма, а не друзей революции. Веками сформированное воинское сословие, чуть ли не отдельный народ со своими традициями и способностью самоорганизации, казаки были слишком опасны. Так что теперь уже не мародёры и грабители из красной гвардии стали мучить людей, а комиссары, используя все наличные ресурсы. Они грабили, убивали, насиловали; храмы осквернялись, духовенство уничтожалось. В станице Вёшенской устроили расстрел стариков, пытавшихся опротестовать решения пьяных от крови властителей.
Но это стало последней каплей. Веками сложившаяся на Дону воинская традиция делала из стариков самых уважаемых и авторитетных людей. Старики были вправе сорвать погоны с атамана! А тут их просто расстреляли.
И грянул гром! Вновь вспыхнуло войско Донское, вновь летели головы красных под казачьими шашками. Люди ожесточились до предела, смерть стала до того привычной, что уже никого не удивляла; с обеих сторон лилась кровь не только воинов, но и родных тех, чья сторона проигрывала. Война эта превратилась из борьбы с врагом в бесконечную кровную месть, где люди безмерно ожесточались с обеих сторон, не всегда понимая, за что сражаются.
Бывало, что выходили мы к местам, где зверствовали красные. Вскипали дикой, нечеловеческой ненавистью, без страха, с яростью шли в бой, чтобы убить. Пленных не брали, а кто попадался — участь этих людей была прискорбной!
Да только после наступали такие горечь и пустота внутри, что хоть на луну вой. У меня, к примеру, иногда возникали мысли о смерти в бою — я её начал жаждать! И всё труднее было обращаться к Господу в молитвах…
В эти дни я начал ломаться. Да и многие казаки тоже. Веками их моральным стержнем была Православная вера; вольные воины Христовы защищали Русь от татар, дрались с турками и горцами — все они были магометанами. Теперь же приходилось сражаться с единоверцами и братьями по крови.
Хотя с людьми (и не только с казаками) что-то случилось ещё до германской; вроде и ходили они в церкви, и посты держали, да только жили своими шкурными интересами, забыв о Боге. Для многих вера стала лишь торговой вывеской, скрывающей истинное нутро…
И снова теснили красные казаков, и снова манили посулами. Мы держались уже из последних сил, но тут вдруг крепко ударили добровольцы Деникина и погнали большевиков! 19-й год стал годом надежд; казалось, что совсем чуть-чуть, и мы пересилим врага, что кровавое безумство наконец-то прекратится. Везде, куда шли мы единым фронтом, — везде нас ждали победа и успех! Царицын наконец-то был наш, казаки Мамонтова дошли уже до Ельца, уничтожая гарнизоны большевиков и разрушая коммуникации.
Казалось, остался последний рывок; мы шли на Москву, и я находился в передовых частях. Так получилось, что моя колонна оказалась возле родного города; я уже видел блики солнца на золотых маковках любимых церквей!
И тут вдруг фронт в одночасье рухнул. С тыла ударили махновцы, красные сумели подготовить мощный встречный удар. Они также дрались смело и ожесточённо, у них была своя правда. Мы побежали…
Только я больше не находил в себе сил отступать, пятиться, спасаться. Не было больше ни душевных, ни физических сил продолжить войну. И я сдался.
На всё Господь: чуть ли не став офицером ещё на германской, я затем так и остался унтером и в казачьих войсках, и в частях ВСЮР. Иногда было обидно — столько лет воевал простым пулемётчиком! — но сейчас я имею твёрдое убеждение, что именно это меня и спасло. Переходы на сторону врага были привычном делом; к казакам и добровольцам часто сдавались в полном составе даже крупные соединения большевиков. Теперь ситуация обернулась: уже красным сдавались казаки, офицеры, рядовые бойцы. Правда, офицеров не особо жаловали, а вот казаков и солдат, унтеров пощадили… и мобилизовали: у советского государства на западе появился новый враг — Польша.
С ляхами я и дрался до 21-го года, до очередного, теперь уже тяжёлого ранения, после которого еле выкарабкался. Так и демобилизовался — старшиной, командиром пулемётного расчёта.
Вернулся домой, нашёл маму. Пришли с ней в отчий дом. Небольшой и деревянный, его, тем не менее, уже заселили ещё одной семьёй.
Железнодорожники — что ты, особая каста! С трудом прописались в собственном жилище, в маленькую комнатёнку; семья соседей была больше. Её глава Пантелеев Иван Яковлевич, здоровый пузатый мужик, любил, подвыпив, хвастать, как лихо они с матросами громили винные склады Заусайловых, как метко он стрелял из маузера в казаков Мамонтова. При этом обязательно старался задрать меня: «Вот, победила наша власть! Теперь всё честно распределено, не одним буржуям жировать!»
Это мы-то с матерью буржуи? Это мы-то жировали? Хотелось ответить: «Кто крепко работал, у того и был свой угол, а кто всё пропивал, тот и ходил всю жизнь с голой жопой!»
Конечно, молчал я, ибо такие слова противоречили основам революционной идеологии. Могли доложить кому надо, а ведь я бывшая «контра». Но как-то раз, совсем взбесившись, схватил Пантелеева за горло да прижал к стенке со словами: «Ты обе войны на жопе в тылу сидел, под бабской юбкой прятался, а я кровь свою лил! С германцами честно дрался, а что с белыми ошибся — так после в боях с ляхами искупил! Рубаху расстегнуть, грудь показать?! Весь осколками посечён, пулевых ранений сколько! Ты со старшиной Красной армии разговариваешь, мразь пьяная, а я за революцию дрался!»
Тут подлетела жена его, Вера, начала меня оттаскивать, успокаивать, на мужа сама замахиваться — он-де пьян, не знает, чего несёт. Ну, конечно, а сама-то нос не задирала, как барыня, с матерью моей не разговаривала?
Ладно. Я свою ярость больше изобразил, ибо на деле участие в белом движении стало для меня клеймом. Я не мог устроиться ни на одну нормальную работу, на улице в мою сторону только что пальцем не показывали. Выживали с матушкой как могли, я чернорабочим, мать же неплохо шила. И пойди Пантелеев куда надо доложить (да изобразив всё, как ему выгодно), у нас могли бы возникнуть очень большие неприятности.
Но Иван Яковлевич после этого случая, наоборот, присмирел, уважительней вести себя начал, даже меньше за воротник пропускать.
Ещё у Пантелеевых были дети. Двое деток-сорванцов школьного возраста и старшая дочь, Оля, ничего себе такая девушка, всё при ней. Я бросал на неё невольные мужские взгляды, и она их порой замечала. Но при этом демонстрировала такое холодное презрение, что пропадало всякое желание даже просто с ней заговорить.
Однако же послевоенное время было крайне непростым. Во время обеих революций со дна жизни поднялась отборная мразь: воры, грабители, мародёры. Почему-то новая власть считала их близким социальным элементом (и с чего бы?!); ряды бандитов пополнялись за счёт бесчисленного числа беспризорников и тех мужиков, кто за войну слишком сильно привык к крови. Новая милиция честно боролась с воровским разгулом, но поначалу стражам порядка просто не хватало ни людей, ни средств.
Так получилось, что Ольку заприметил кто-то из молодых ворят. Пробовал, если это можно так назвать, ухаживать. Она, молодец, ни в какую. Но разве можно таких людей остановить простым словом «нет»?
Возвращался я как-то летом домой затемно, слышу в кустах шорох да приглушённый сип. Ну, подумал, дело-то молодое, и уже мимо намеривался пройти. Да только услышал короткий, приглушённый вскрик, вроде кому рот зажимают.
Тут уж я в кусты вломился. Ворёнок лежит верхом на Ольке, платье у той полуразорвано; одной рукой рот ей зажимает, другой брюки себе расстёгивает.
Дальше помню плохо, будто в полутьме. Короткая, резкая боль в правом запястье… Чужая плоть под кулаками, затем под пальцами… И собственная ненависть, яркая, звериная… Не повезло ему тогда оказаться на моём пути: весь свой гнев, который я два года копил в себе, я в несколько мгновений излил на насильника. В себя пришёл, когда этот урод уже не дёргался.
…Возвращались в сумерках вдвоём; я помогал идти потрясённой девушке, укрыв её своим пиджаком. Олю трясло крупной дрожью, она не могла вымолвить не слова. Когда пришли, Иван чуть ли не бросился на меня, поначалу подумав, что это я его дочь изнасиловать пытался (и изнасиловал). Но вовремя увидел мою порезанную, ещё кровоточащую руку и всё понял.
Несколько дней мы не разговаривали. Олины родители старались не возвращаться к случившемуся, девушка вообще не показывалась из-за своего угла. Да и я решил дома пересидеть, благо постоянной работы не было. Боялся, что воры могут сопоставить гибель одного из своих с моими порезами. К тому же я наверняка не знал, как поступит девушка: мало ли, у них всё по любви было, да она в последний момент упёрлась? Я же его на её глазах придушил, вдруг она теперь меня ментам сдаст!?
Матушку я на всякий пожарный к родне в деревню отправил и, как оказалось, сделал правильно. Правда, не из-за опасений…
Оля пришла ко мне сама. И первым, что я почувствовал, был горячий, требовательный поцелуй девушки. Ощутив же жар гибкого, стройного девичьего тела, я мигом потерял голову… Молодость взяла своё.
За одну ночь мы стали с ней мужем и женой, а в конце недели расписались. Практически сразу я уговорил Ольгу венчаться — многие храмы и церкви ещё действовали.