На последнем рубеже
Часть 3 из 28 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Первая очередь с силой отдаёт в плечо и даже чуть оглушает, несмотря на какофонию боя. Но чувства эти знакомые, даже родные. И следующие три, примерно по 5–7 патронов, летят точно в цель.
— Бегом, меняем позицию!
Короткая перебежка: смещаемся чуть вправо и вперёд метров на десять. Плюхаемся в снег рядом с телом убитого красноармейца. Вася невольно бледнеет, но тело павшего товарища сейчас служит нам единственной защитой.
Впрочем, фрицы всё равно нас засекли. И хотя обстрелянный мною расчёт пока замолчал (надеюсь, что навсегда), на нашей позиции скрещиваются трассы сразу двух пулемётов. Ошмётки чужой плоти накрывают нас с ног до головы, а высунуться и ответить нет никакой возможности. Слишком плотно молотят фрицы…
Неожиданно сзади ударила мощная автоматическая очередь, не иначе как орудийная. Вражеский расчёт буквально смело вместе с наспех насыпанным бруствером.
Второй попытался сменить позицию. Но на этот раз уже не сплоховал я: очередь ДП уверенно уткнулась в спину немецкого пулемётчика. Справа, одновременно со мной, грохнул винтовочный выстрел, и второй номер упал, зажав прострелянное бедро. Только третий сумел уйти, вовремя откатившись в сторону, за укрытие из деревянных плах.
С почином, Вася!
Оглядываюсь назад. Всегда бы так! На наших исходных позициях показались тонкоствольные зенитки, расчёты тянут их вперёд на руках. Артиллеристы с ходу вступили в бой, даже не переведя орудия из походного положения. Вот это вы вовремя, ребята!
Глава 2
Ночь с 3-го на 4-е декабря 1941 г.
Район железнодорожной станции.
Рядовой 507-го полка 148 стрелковой дивизии Виктор Андреев.
…Когда-то я прочитал, что в жизни бывают дни, что делят её на до и после. Тогда я не понял, только смутно себе представил, какими они могут быть: день свадьбы, рождение ребёнка…Мою жизнь на до и после разделил сегодняшний день.
Наверное, я никогда не забуду того ужаса, с каким бежал в атаку, не забуду лица первого убитого мною немца. Глаза закрою — и вот оно, передо мной, будто только что штык прошил его живот. Не забуду, как горели танки и как бежал живой факел — немецкий танкист. Он даже не кричал — бывалые бойцы после сказали, что у него сгорела гортань, он уже и звука не издал бы…
Хотя сейчас пламя небольшого костерка, обложенного выломанными кирпичами, не напоминает мне о сожжённой бронетехнике, о погибших людях; оно лишь приятно согревает кожу лица и руки, пробуждая в душе совсем иные воспоминания.
…В детстве я очень любил развести костёр с отцом, потом с друзьями, любил смотреть на него и вести неспешные, а когда весёлые или чуть грустные разговоры. На секунду я словно перенёсся туда — в беззаботное, счастливое время, когда были живы все родственники, друзья и родные…
Сам я родом из-под Тербунов, совсем недалеко от Ельца. Село немалое, можно сказать — богатое. Было.
Не хочется вспоминать о плохом: как умирали люди в деревне во время голода, как раскулачивали крепких хозяев. Как, считай, ни за что посадили нескольких сельчан — вроде как «своровали».
Я и сам себе не могу сказать, справедливы ли были эти аресты. Боюсь? А чего бояться быть честным хотя бы с самим собой?
Может, того, что, признав неправду душой, мне дальше придётся с ней жить? Или захочется попробовать что-то с ней сделать, что-то изменить? Да кто знает… С одной стороны, люди воровали государственную собственность, что требует наказания само по себе. С другой — да сколько они там своровали? И что?! И ради чего ведь брали или утаивали — семью прокормить, близких сберечь! Разве это плохо? И кто бы позаботился об их родных — колхозное начальство?! Что-то не верится, им бы лишь план выполнить.
Ох, не нужны сейчас мне эти мысли… Но отчего-то я снова и снова к ним возвращаюсь. Может быть, потому, что костёр, так долго и приятно горящий, пожирает выломанные после артобстрела доски и куски шпал, в то время как мы топили печи соломой? Так ведь и ту брать запрещали! Или, быть может, потому, что я сегодня на ужин съел две порции перловки с тушёнкой, а в деревне мясо видел только на Пасху да на осенний забой скота?
Тяжело всё понять. Умные люди говорят (а партийные работники, что на деревне, что в армии, учат), что коллективизация была вынужденным шагом, необходимым для строительства новых заводов, производства танков, самолётов, станков. Наверное, они правы. Но только все эти умные люди из города, а из деревенских никто за колхозы спасибо не скажет. Да и что говорить, если в первый год, выполняя и перевыполняя план, забили столько скота и столько хлеба изъяли, что смогли лишь отчитаться о перевыполнении плана. Вывезти, укрыть — никто этим не озаботился. Всё погнило…
А потом голод.
Я ребёнком тогда был, не совсем понимал, что происходит. Почему вдруг всё меньше и меньше даёт каши мне мама. Почему ароматный ржаной хлеб больше не печётся — в него теперь тёрли картоху, чтобы хоть что-то приготовить. Только темнел он на следующий же день — а ведь стал редким лакомством!
Но и то было только начало: еды становилось всё меньше, каша всё жиже, у некоторых соседей уже умирали младенцы — от недоедания у матерей пропадало молоко. Тогда-то люди и начали воровать, хотя фактически они брали самое необходимое, чтобы выжить, брали то, что раньше им и принадлежало! Да уж, тяжко было… А потом и ещё хуже — люди начали пухнуть с голода.
Мою семью спасло только то, что я с младшими всё лето провёл в лесу, собирая ягоды-грибы-орехи, да чуть ли не каждый день ловил с дедом рыбу. Родители, предчувствуя беду, постарались навялить как можно больше карасей, плотвы и окуней, что приносили мы со стариком; эти запасы в будущем нас очень выручили.
…Эх, рыбалочка! Выйдешь до зорьки на пруд аль на речку, только снасть разложишь, сеть или удочки забросишь, вот оно уж и солнышко показалось. Небесное светило одевает в багрянец деревья, луговые цветы, отражается от глади воды. А чуть припечёт — и над рекой аль над прудом поднимается туман. И как-то сразу вспоминаются детские сказки о русалках и водяных, леших и кикиморах… Красота! Птицы в дальнем лесу зачинают переливающуюся разноголосыми трелями песнь, петухи в деревне приветствуют друг друга бодрыми кукареканьями, кто громче. На воду спускаются утки с выводком, а рядом с ними плывёт ондатра…
Кстати, если удаётся её палкой оглушить да тушку подхватить, сразу съедаем! Мясо у ондатры вкусное, нежное — даром что крыса. Тут же малый костерок разведём, тушку освежуем да на углях мясо и запечём, сдобрив солью (всегда брали с собой хоть чуть-чуть). Вкуснятина! А за ней уже и первые карасики поспевают — туда же их, на угли. Вот и завтрак.
Ловишь до обеда, а бывает — и до вечера. Солнце припечёт, землю разогреет, а на зорьке какой аромат поднимается от луговых трав и цветов! Хоть воздух нарезай да в котелок с булькающей водой бросай для вкуса…
Но главное на рыбалке — это, конечно, рыба. Место своё надо прикормить заранее, да пораньше встать — иначе займут. Бывали у нас с деревенскими мальчишками лютые сечи за прикормленное место, бывали… Так вот, я больше всего любил удить с удочкой. Забросишь удило и смотри на поплавок (самодельный, из пробки). Коли дёргать начинает, то мелочь подошла. Её бы желательно отогнать. А как? Известно всем рыбакам, что если мелочь пришла, большая рыба клевать не будет. Не хочет она кушать твою наживку: мотыля ли, червяка или опарыша, варёную кукурузу, кашу, хлеб. Надо её менять.
Только не всегда это получается. Червяка накопать ещё можно, опарышей приходится добывать. Можно специально дать загнить каше (если есть лишки, что редкость), выставив её на улице, можно сходить на скотобойню — только туда ведь не пускают. Каша или хлеб в крестьянской семье — это основной рацион, ими особо не разживёшься.
И всё-таки ведь находили, добывали наживку! И раз за разом забрасывали самодельную снасть в воду. А там как пойдёт.
Начинает дёргать, раз за разом быстро поплавок вниз ныряет, подсечёшь — а нет ничего! Это маленькая рыба пришла. Тут нужно выждать момент, пока поплавок хорошо так не потянет в сторону. Вот тогда уж ворон не считай, подсекай!
Ну а большая ведёт себя иначе: был поплавок — и нет его, скрылся под водой. Дёрнул — чувствуешь, тяжесть — есть! Только вот вывести большую рыбу — это ещё уметь надо. Аккуратно подтягивать за леску к себе, саму удочку не сгибая, — иначе сломаешь. И только у берега рыбу в подсад ловить.
Ну, на удочки мы в основном на пруду ловили. Сеть на реке обычно ставят, против течения, и тут одному не управиться. Вот, бывало…
— Ну что, мужики, вода вскипела. Давай трофеи делить.
Давно пора! Слюна от воспоминаний во рту такая стоит, что захлебнуться можно! Ужин, конечно, был плотным — готовили на весь личный состав, а четверть бойцов выбыло, как пить дать. Ну, может, чуть меньше. Так что добавку предлагали всем, хотя многие поначалу отказались. Я и на свою-то порцию смотреть не желал, кусок горло не лез. Спасибо командиру, наорал, заставил жрать, чтобы силы были. А после первой ложки такой жор пошёл, что, и две порции съев, ещё есть хочу.
Да и интересно, чем там фрицы питаются. Правда, трофеев нам досталось немного: несколько пачек галет, десяток банок тушёнки на роту (оставшуюся), немного сигарет — ну это курякам. Я как-то не приучился. Вот и весь навар.
Мне достаются всего две хрупкие галеты с тонким слоем тушёнки, намазанной сверху. Да примерно полкружки чая — кипятка, чуть сдобренного сахаром. Ммм… Вкусно немцы (чтоб вы, твари, выродились!) питаются.
…Нападение гитлеровцев в июне многие восприняли несерьёзно. Бабы, конечно, завыли — но ведь такова их бабская сущность, по поводу рыдать и без повода. Правда, взрослые мужики, побывавшие на германской, тоже помрачнели. Но мы, молодёжь, радовались: война пришла, сейчас врага побьём, домой вернёмся с медалями и орденами! Толпой прорывались в районный военкомат. Только там нас никто особо-то летом и не ждал; в первую очередь призывали мужчин, имеющих воинские специальности, запасников.
А уж после желающих попасть на фронт стало гораздо меньше. Наша армия, самая могучая в мире, пятилась под ударами на собственной земле — вместо того, чтобы разгромить врага «малой кровью, могучим ударом». Газетные сообщения и информационные сводки ясности не вносили; рассказы о чудесах мужества и воинского мастерства бойцов и командиров РККА сменялись названиями населённых пунктов, за которые шли бои.
Что оставляем свою землю, в голос не говорилось. Но и так было ясно, что к осени противник докатился до Смоленска, идут бои на подступах к Киеву… И дальше только хуже. А чуть позже в семьи, чьи мужики ушли на фронт, стали приходить первые похоронки. И снова бабий вой, над которым уже никто не смел смеяться…
Чем ближе подходил противник, тем всё более страшными слухами полнилась земля. Беженцы, бросившие родные края, рассказывали страшные вещи: о том, как фашистские лётчики расстреливают колонны мирных людей, как немцы давят детей и баб танками, оставляя за собой лишь густое, кровавое месиво… Как поголовно расстреливают комсомольцев и уничтожают семьи партийцев, как бросают в колодцы детей учителей. Как глумливо издеваются и поголовно насилуют всех девок и баб…
Я верил не всем слухам, хотя они регулярно дополнялись сообщениями информбюро. Но то, что немцы — лютый враг, которого нужно остановить, уничтожить, стало предельно ясно. Сколько раз от душащего гнева сжимались кулаки! Сколько раз я представлял себе, как окажусь там, где враг совершает свои гнусности, как сумею остановить их, истребить!
И тем горше вспоминать сегодняшний день: вражескую атаку, свой крик и мат, быструю стрельбу, после которой я с силой передёргивал затвор… В душе меня жёг стыд: ведь я боялся и не целился и, наверное, ни разу не попал.
Но всё равно я ставил себя выше Белова. Его стрелковая ячейка находилась рядом с моей. И я с гадливой радостью видел, как он и не стреляет вовсе, прячется, боится. Боялись все, но ведь многие вели пускай хоть сдерживающий, но огонь! А ненавистный мне Лёшка трусил, трусил…
Но я видел, как он погиб. Я вновь высунулся из окопа, чтобы сделать очередной выстрел (зарядив уже последние патроны). И вдруг Белов: встаёт, смеётся(!), спокойно так укладывает винтовку на бруствер. Целится. Стреляет.
Близко ударил пулемёт, я присел, а Белов нет. И я не удержался. Вновь привстал, чтобы краем глаза видеть его.
Лёшка снова выстрелил — и ведь пулемётная очередь оборвалась! А секунду спустя он упал на дно окопа; пуля прошила грудь.
Я нырнул в свою ячейку, не в силах поверить, что Белов оказался смелее меня, что он пересилил свой страх. Что он погиб, сумев всё же забрать кого-то из фашистов, а я нет. Я лишь палил по воробьям, радуясь, что оказался хоть чуть-чуть смелее соперника…
…Я не сразу влюбился в Аньку. Ведь все мы учились в одном классе, я, Лёшка, Аня… Только я еле дотянул до 6-го: семье были позарез нужны ещё одни рабочие руки. И мне приходилось уже не сколько помогать, сколько брать на себя хоть малую часть работы.
А они продолжили учёбу. Я внутренне посмеивался над школярами (хотя вчера сам был одним из них), гордился, что уже работаю в колхозе, что уже являюсь одним из кормильцев семьи.
…Прошло пару лет, я стал полноценным рабочим, с нетерпением ждал, как отправлюсь в армию. Уже строил планы, что покажу себя на службе с лучшей стороны и попробую поступить в военное училище. Форменная гимнастёрка, галифе, хромовые сапоги, щеголеватая портупея с наганом в кобуре — да все девки мои будут! Но знакомиться с девушками хотелось и до армии, до училища. Ходил на танцы и уже там снова встретил её…
Аня не красавица в полном понимании этого слова, но мужские взгляды она притягивает. Невысокая, чуть полноватая, что, впрочем, не особо её портит. Поскольку фигуристая, а лиф платья трещит под напором тяжёлой груди. Русая коса до пояса, а волосы волнистые, густые. Лицо хоть и наше, крестьянское (чуть кругловатое), однако же глазищи большие, голубые, и губы красивые, полные — так и хочется в них впиться поцелуем!
Я как Аньку снова увидел, так аж загорелся, всё ходуном во мне заходило, во рту пересохло! И уж я к ней и так, и этак, а она ни в какую. Потанцевала со мной пару раз, да больше из вежливости, хотя в моих горящих глазах всё прочитала.
И этот отказ, это пренебрежение мною вначале просто задело, а уж потом и вовсе зажгло; отныне я мог думать только о ней. Пробовал ухаживать красиво: носил на подоконник большие букеты луговых цветов, за бешеные для себя деньги заказал шоколад из города, пробовал читать стихи. Да куда там! Цветам поначалу (я сестру посылал на догляд) обрадовалась — пока не узнала, от кого. Шоколад отвергла, хоть и видно было, что очень хочет попробовать. Пришлось маме с сёстрами отдать.
А на стихи мои честно ответила, что парень я хороший, да люб ей другой.
Вот уж тогда рассердился я крепко! Скоро узнал, что вздыхает моя желанная по Лёхе Белову. Он, конечно, не чета мне: все 10 классов закончил, собирался в город уезжать, поступать в училище или техникум железнодорожный. Да и на лицо смазливый, девки таких любят. Только ведь была у Лёшки другая зазноба, Ксюшка!
С Ксюхой история отдельная. Она вот уж действительно красавица, каких в деревнях и не сыщешь вовсе. Высокая, стройная, лицо у неё тонкое, черты правильные, словно из барьёв девка. Я, конечно, тоже на Ксюшку посматривал, но и только: было видно, что птица не моего полёта. Такой красе не грех инженера городского какого охмурить да на себе женить. Стал бы я военным, командиром — тогда, может быть, по-иному сложилось бы. Но мне и не больно надо, мне Анютка весь мир будто заслонила.
Вот только у Лёхи ничего с Ксюшкой не получилось (оно и понятно), он на Аню и переключился. Та словно солнышко засияла! Я как-то не стерпел, в драку бросился. Схватились мы с Беловым, я вроде покрепче; да закончить нам не дали. Растащили, а желанная моя ко мне подлетела да пощёчину как зарядит! И хоть девка, а рука-то тяжёлая.
Стыдно, обидно, тошно на душе. Но больше я к ним не лез: что поделаешь, если не мил?
Началась война, страсти вроде поутихли. Нас с Беловым призвали в одну роту с ещё несколькими земляками. Держались одной кучкой, старые обиды отошли на второй план.
Да только совсем недавно, когда немец уже к Ельцу подходил, когда стало ясно, что скоро в бой, Лёха-то и проговорился про Аньку. Оно понятно: все трусили, и хотелось хоть как-то заглушить страх. Разговаривали о доме, о любимых, о том, как в детстве за рыбные места дрались. Да всё со смехом, с шутками. Тут о бабах разговор зашёл, вот Белов и не удержался, похвалился: он уже мужиком стал!
А у меня в глазах всё от ненависти потемнело. Руки в кулаки сжались, чуть не кинулся. В последний миг остановился — у нас дисциплина строгая, кто его знает, как повернёт. Конфликты командирами и политруком пресекаются строго; вдруг решат случай драки не замять (всё ж таки бойцов и так не много), а, наоборот, показательно наказать, чтобы другим повадно не было! По крайней мере, зачинщика драки.
Ну и (нечистый попутал, самому сейчас стыдно вспоминать, что говорил) начал я над Анькой похабно измываться. Да так безобразно, что самого воротило от сказанных слов, — но лишь бы он первый с кулаками вперёд бросился! А Лёшка так ничего, как с гуся вода — гаденько улыбается, поддакивает. Только ещё хуже стало, что Аня такому трусу безвольному честь свою подарила, сопле бесхребетной!
…Но сегодня этот самый трус проявил больше мужества, чем я, сумел вовремя справиться со своим страхом. Он сражался до конца и умер как мужчина, забрав с собой опытного, опасного врага. Я позже прошёлся до места расположения вражеского расчёта — лежал там крепкий немец со знаками различия в петлицах, явно не рядовой. А ровненько так посередине лба аккуратная дырка, и раскрошенный затылок на месте выхода пули. Так-то.
А Лёшка покоился в ячейке. И глазами ясными, голубыми, в небо смотрел. И даже вроде как улыбался — спокойно так, умиротворённо.
И пропала разом вся обида за Аньку, всё пренебрежение, вся злость к нему. Покойся с миром, Лёха, и прости за всё, если сможешь…