Мы умели верить
Часть 74 из 91 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– У тебя носок с дырка? – спросил он Йеля. – В этих тебе будешь лучше. Хорошие носки, будешь всяко лучше. Один доллар, всяко лучше.
Йель нашел доллар и отдал ему, и тип улыбнулся беззубым ртом и вручил ему носки. Йель встал на своей остановке, сжимая пакет.
Подарок от города, такое у него было чувство. Что-то мягкое, прослойка между собой и землей.
2015
Поездка Фионы с Сесилией в такси до Монмартра – до сквера, где Клэр сказала им ждать – оказалась одуряюще долгой. Движение по всему городу парализовало; все вернулись на дороги, но дороги не успели вернуться к норме. Фиона подумала, может, в пробках виноваты репортерские фургоны или же просто все водители очумели от страха.
Сквер Жана Риктюса оказался не прямоугольным, как положено скверу, а продолговатым, с аллеей, обсаженной кустарником, в обрамлении заборов и низких кирпичных стен. На зеленых скамейках можно было бы прекрасно устроиться в летний день с книгой, если бы их не загадили птицы.
День выдался солнечный, но прохладный, и Фиона уже боялась, что Николетт замерзнет, и вместе с тем боялась, что Клэр с дочерью вообще не покажутся. Сесилия взглянула на часы:
– Мы должны были бы сидеть вот так в роддоме. Мы двое, ожидая внучку. Лучше поздно, чем никогда!
Они прошлись мимо крохотной детской площадки и остановились у расписанной стены, граффити было стилизовано под классную доску, испещренную белыми словами и красными геометрическими фигурками.
– Это все, наверно, «я люблю тебя», – сказала Сесилия.
Фиона увидела в одном месте «Te amo»[139], в другом – рисунок ладони, изображающей «любовь» на языке жестов, и уйму других надписей, по большей части непонятных ей – тайских и на языке Брайля, и греческих, а может, и на языке индейцев чероки. А в самом верху была нарисована женщина в синем вечернем платье, со словами в облаке: aimer c’est du désordre… alors aimons![140]
У Фионы возникло то же чувство, что и на том мосту, словно сам Париж (или его озорные призраки) обращался к ней. Но дело было совсем в другом; просто этот город не стеснялся говорить о любви, признавать ее вездесущность и хаотичность. Фиона задумалась, что случилось бы с Чикаго, если бы там устроили что-то подобное? Если бы мост Кларк-стрит увешали раскрашенными замками.
Сесилия сжала ей руку и повернула в сторону аллеи: в легкой коляске сидела, качая ножками, светловолосая девочка. Коляску везла Клэр, сдерживая улыбку. Николетт соскочила с коляски и побежала мимо них на детскую площадку, в расстегнутом розовом пальтишке, шлепая резиновыми сапожками.
Фиона и Клэр скованно обнялись, и Клэр пожала руку Сесилии, еще более скованно. В суматохе недавних событий Фионе не приходило на ум, что они не знают друг друга. Фиона, должно быть, пару раз брала с собой маленькую Клэр, когда заглядывала к Сесилии поболтать и погладить Роско, но это продолжалось недолго. Какая бы связь ни возникла между Фионой и Сесилией в больничной палате Йеля, она оказалась непрочной; общая травма не всегда сближает души.
Фиона повернулась посмотреть, как Николетт забирается на лесенку и пробегает по мостику к горке. Она была одна на площадке, и все там было словно для нее. Фиона узнавала в Николетт не столько Нико, как саму себя, без преувеличения.
Клэр позвала дочку, и она подбежала к ней, скатившись с горки, и зарылась личиком в ноги Клэр.
– Можешь сказать привет? Можешь сказать привет Фионе и Сесилии?
Это звучало так странно, но, может быть, если все пойдет хорошо, они двое смогут подобрать себе подобающие имена. Бабуня, буня, mimi[141]. Даже mémère[142]. Она даже была согласна на Фифи, хотя всю жизнь терпеть не могла этого обращения, но оно могло звучать совсем иначе из уст французской внучки. Ей хотелось тискать Николетт, гладить ее по нежным щечкам, но она опасалась напугать девочку или Клэр.
Клэр передала им внушительную сумку с закусками и соками для Николетт, запасной одеждой и парой книжек с картинками. И сказала, что Курт подойдет через полтора часа.
– Если что-то срочное, подходите ко мне в бар.
Бар был всего в двух кварталах.
– К туалету она приучена? – спросила Сесилия, словно вдруг вспомнила термин из своей далекой молодости.
– Конечно. Она сейчас не будет, она крепышка.
И Клэр отбыла, дав еще пару указаний и бегло обняв Николетт. Когда ее мама ушла, девочка внимательно посмотрела на двух своих бабушек, с интересом, без малейшего испуга. Она, наверное, привыкла к няням.
Фиона присела на скамейку рядом с площадкой и открыла сумку, чтобы Николетт было видно крекеры, бутылочку с соком, сказки про мышку Пенелопу – на обложке одной она играла в цвета, на обложке другой изучала времена года. Но Николетт пока довольствовалась тем, что скатывалась с горки и подбегала к ним двоим, смеясь, а они ей хлопали, после чего она проделывала все по новой. Еще будет время подозвать ее, попробовать усадить к себе на колени, посмотреть, заговорит ли она с ними по-английски или по-французски.
– Красотулечка такая, – сказала Сесилия.
В том, что Фиона в этот миг согнулась и заплакала, была некая логика, пусть и абсурдная; Сесилия первый раз проявила какие-то подлинные чувства, и слезные железы Фионы восприняли это как приглашение. Она ощущала на себе озабоченный взгляд Сесилии, а потом увидела, что Николетт подбежала к ней и стоит, насупив бровки.
– Ты что, упала? – сказала она на таком безупречном английском, что Фиона заплакала с новой силой.
– Она в порядке, милая, – сказала Сесилия. – Она просто немного грустит о чем-то.
– О чем же она грустит?
Ну и вопрос. Фиона сумела сказать:
– Я грущу о мире.
Николетт огляделась, словно что-то было не так с этим сквером.
– У моей подружки есть глобус! – сказала она.
– Не волнуйся, лапочка, – сказала Сесилия. – С Фионой все будет хорошо.
Это прозвучало вполне убедительно для Николетт, и она побежала играть дальше, громко мяукая. Сесилия положила руку Фионе на спину.
– Я не пустила его маму, – сказала Фиона.
Это было то, в чем она не позволила себе сознаться Джулиану в студии Ричарда накануне, то, о чем она не позволяла себе думать, когда узнала, что Клэр родила без нее, то, что зудело едва ощутимо под каждой ее мыслью о Клэр с тех пор, как она пропала, и до этого тоже. Только один раз она упомянула об этом психотерапевту, так изменив обстоятельства, приглушив тона, что Елена почти не придала этому значения.
– Я не понимаю.
– Маму Йеля.
– Окей. Йеля? Что ты сделала?
– Я не пустила… в самом конце. Я была там, а тебе нужно было в Калифорнию.
– Да. Фиона, ты не можешь…
– Нет, слушай. Тебе нужно было в Калифорнию, ты не виновата, а я была беременна Клэр.
– Я знаю.
– Ты не знаешь. Окей, у меня была эта доверенность. А у него в то время… вся эта дичь с легкими творилась.
– Это был кошмар, – сказала Сесилия, скорее подтверждая воспоминания Фионы, чем свои собственные. – Я помню, он с трудом мог два слова связать. И этот неразборчивый почерк. Я поражалась ему; у него всегда был такой аккуратный почерк. И он писал эти записки, а я не могла…
– Были и хорошие дни, – Фионе не хотелось перебивать Сесилию, но ей нужно было немедленно выговориться, уж если она решилась. – В самом конце – наверно, ты тогда уехала – лечение вроде даже стало помогать его легким, и он смог говорить, правда, он стал говорить. Но потом отказали почки, из-за всех препаратов, которые они перекачивали, и стали собираться жидкости… я уже даже не помню, но потом у него сдало сердце. Он захлебывался. Я сказала это врачам, а они сказали, нет, это немного другое, но я же сама видела. Он захлебывался.
– Ты так прекрасно с этим справилась, – сказала Сесилия. – Я даже представить не могу, через что ты прошла, но это было правильное решение, не подключать его к ИВЛ. Он так хотел.
Николетт уже не каталась, а сидела и аккуратно складывала маленькие сухие листья. Фиона вздохнула так глубоко, как могла, и постаралась начать заново.
– Я считаю это как два целых года, – сказала она, – когда он действительно болел.
Первый раз у Йеля началась пневмония весной 1990-го, после того дурацкого перелома ребра на медицинской демонстрации. Ребро потом зажило, но не совсем; к тому же, у Йеля была астма, так что для него пневмония оказалась намного опаснее, чем для других. Случилось новое обострение, за ним еще, и Йель начал шутить, что его тело стало ночным клубом для бродячих инфекций и что он станет давать своим последним Т-клеткам имена «Кабсов».
– А потом, в конце… Окей, – она положила напряженные руки на колени. – За четыре дня до его смерти в больнице показалась его мать.
Лицо Сесилии окаменело.
– Я ее узнала, потому что видела в этой рекламе тайленола, и каждый раз, как ее показывали, я пялилась на ее лицо и пыталась понять ее. Наверно, его отец… помнишь, отец приходил пару раз, но он просто типа стоял у кровати, и было так неловко.
– Я этого не помню.
– Ну, он приходил, и Йель не думал, что он поддерживал связь с мамой, но очевидно поддерживал или нашел, как связаться с ней, и она заявилась. На ней было желтое открытое платье, и она выглядела такой нервной. Это было ночью. Он спал.
Выражением лица она очень походила на Йеля, когда он о чем-то тревожился – в такие моменты он напоминал Фионе кролика. Это совпадение могло бы пробудить в Фионе любовь к этой женщине, ведь она любила Йеля, но она, напротив, только сильнее возненавидела ее. Потому что одна из самых трогательных черт Йеля проявилась на лице той, которая бросила его.
– И ты сказала ей уходить.
Фиона не сдержала рыдание, и Николетт подняла на нее взгляд. Солнце светило сквозь ее светлые волосы.
– Я не была еще матерью, не рожала. Я… я только думала, как его могла расстроить эта встреча. Но я его и ревновала, теперь я это понимаю. Он был моим, а тут пришла эта женщина, и я не думала о том, что она испытывала. Или о том, чего ей стоило прийти туда. Я думала, это его убьет. Я думала, он так расстроится, и боялась, что она станет вникать в лечение, захочет сделать что-то по-своему, как мои родители – с Нико. Я так сильно ненавидела свою мать. Я проводила ее до лифта, нажала кнопку и сказала ей, мол, он особенно подчеркнул, что не хочет ее видеть.
– Это была правда?
– Вообще-то, да. Да. Мы обговаривали это в числе прочего. Но я могла бы рассказать ему, когда он проснулся. Могла бы спросить, что бы он хотел сделать. А я не спросила. Я собиралась сказать ему. Все время собиралась.
Но потом у нее начались схватки, и все развивалось ужасно, так что ей сделали кесарево сечение, и она лежала прикованной капельницами к кровати, этажом выше Йеля, но без возможности попасть к нему – пройти по коридору и спуститься на лифте. Сесилия еще не вернулась, Эшер был в Нью-Йорке, и не осталось никого, кто мог бы сидеть у его постели. Она думала позвонить кому-нибудь из его знакомых по палате и попросить присматривать за ним, но он был ближе с медсестрами, чем со случайными соседями, а на медсестер можно было положиться; они часами держали за руку умиравших в одиночестве мужчин. Кроме того, Фионе нужно было прийти в себя, и тогда она сможет спуститься на третий этаж и дальше заботиться о нем.
Но Йель тем временем погрузился в глубокую кому, и Фионе пришлось принимать за него решения по телефону, пока акушерки смотрели на нее с тревогой. Она снова и снова посылала вниз Дэмиана с сообщениями для Йеля, хотя тот наверняка ничего не слышал, и когда он возвращался, она заставляла его рассказывать, как Йель выглядит.
«Из него столько трубок торчит, – говорил Дэмиан. – У него ненормальный цвет. Фиона, я не знаю. Я так устал. Я схожу снова, если нужно, но каждый раз мне там кажется, я сейчас отключусь».
Глория, старая знакомая Йеля, со своей подружкой тоже дежурили у него, но только по вечерам. Когда умер Нико, к нему хотело попасть столько людей, что они спорили между собой, соперничали за право опекать, утешать, скорбеть. А теперь не было никого. Йель заботился о Нико и о Терренсе, и даже о сраном Чарли, а для него никого не осталось, никого, и это ее убивало.
Клэр было тридцать шесть часов, и она не брала грудь, а Фиона, готовая к мукам деторождения, не могла поверить в запредельную боль, прошивавшую все ее тело, когда она пыталась повернуться на кровати, пыталась хоть как-то присесть. Она теряла сознание и слепо падала обратно. В пятиминутной лекции про кесарево сечение инструкторша ни словом не обмолвилась о боли, о полной беспомощности. Фиона смогла дойти до туалета, опираясь на руку медсестры, и едва не потеряла сознание. Она спросила, не могут ли ее отвезти в коляске в отделение СПИДа, и первая медсестра сказала, что спросит у врача, но так и не вернулась. Вторая медсестра сказала, что можно будет утром. Фиона могла бы настоять, но боль была невыносимой, а от лекарств у нее слипались глаза, так что она решила подождать до утра.
Той ночью Клэр оставили в палате новорожденных, и Фиона проспала допоздна. Проснувшись, она увидела доктора Ченга. Он поднялся к ней в палату рожениц. Когда она увидела выражение его лица, то исторгла такой первобытный крик, что к ней сбежался бы весь медперсонал, не будь это родильное отделение.
Доктор Ченг сказал, что это случилось сегодня на рассвете. С Йелем была Дэбби, старшая медсестра.
Но это ее не успокоило.
И если бы Фиона не прогнала его мать, он мог бы расслышать ее голос в тумане своей комы. Это могло бы принести ему покой на глубочайшем, детском уровне.
Йель нашел доллар и отдал ему, и тип улыбнулся беззубым ртом и вручил ему носки. Йель встал на своей остановке, сжимая пакет.
Подарок от города, такое у него было чувство. Что-то мягкое, прослойка между собой и землей.
2015
Поездка Фионы с Сесилией в такси до Монмартра – до сквера, где Клэр сказала им ждать – оказалась одуряюще долгой. Движение по всему городу парализовало; все вернулись на дороги, но дороги не успели вернуться к норме. Фиона подумала, может, в пробках виноваты репортерские фургоны или же просто все водители очумели от страха.
Сквер Жана Риктюса оказался не прямоугольным, как положено скверу, а продолговатым, с аллеей, обсаженной кустарником, в обрамлении заборов и низких кирпичных стен. На зеленых скамейках можно было бы прекрасно устроиться в летний день с книгой, если бы их не загадили птицы.
День выдался солнечный, но прохладный, и Фиона уже боялась, что Николетт замерзнет, и вместе с тем боялась, что Клэр с дочерью вообще не покажутся. Сесилия взглянула на часы:
– Мы должны были бы сидеть вот так в роддоме. Мы двое, ожидая внучку. Лучше поздно, чем никогда!
Они прошлись мимо крохотной детской площадки и остановились у расписанной стены, граффити было стилизовано под классную доску, испещренную белыми словами и красными геометрическими фигурками.
– Это все, наверно, «я люблю тебя», – сказала Сесилия.
Фиона увидела в одном месте «Te amo»[139], в другом – рисунок ладони, изображающей «любовь» на языке жестов, и уйму других надписей, по большей части непонятных ей – тайских и на языке Брайля, и греческих, а может, и на языке индейцев чероки. А в самом верху была нарисована женщина в синем вечернем платье, со словами в облаке: aimer c’est du désordre… alors aimons![140]
У Фионы возникло то же чувство, что и на том мосту, словно сам Париж (или его озорные призраки) обращался к ней. Но дело было совсем в другом; просто этот город не стеснялся говорить о любви, признавать ее вездесущность и хаотичность. Фиона задумалась, что случилось бы с Чикаго, если бы там устроили что-то подобное? Если бы мост Кларк-стрит увешали раскрашенными замками.
Сесилия сжала ей руку и повернула в сторону аллеи: в легкой коляске сидела, качая ножками, светловолосая девочка. Коляску везла Клэр, сдерживая улыбку. Николетт соскочила с коляски и побежала мимо них на детскую площадку, в расстегнутом розовом пальтишке, шлепая резиновыми сапожками.
Фиона и Клэр скованно обнялись, и Клэр пожала руку Сесилии, еще более скованно. В суматохе недавних событий Фионе не приходило на ум, что они не знают друг друга. Фиона, должно быть, пару раз брала с собой маленькую Клэр, когда заглядывала к Сесилии поболтать и погладить Роско, но это продолжалось недолго. Какая бы связь ни возникла между Фионой и Сесилией в больничной палате Йеля, она оказалась непрочной; общая травма не всегда сближает души.
Фиона повернулась посмотреть, как Николетт забирается на лесенку и пробегает по мостику к горке. Она была одна на площадке, и все там было словно для нее. Фиона узнавала в Николетт не столько Нико, как саму себя, без преувеличения.
Клэр позвала дочку, и она подбежала к ней, скатившись с горки, и зарылась личиком в ноги Клэр.
– Можешь сказать привет? Можешь сказать привет Фионе и Сесилии?
Это звучало так странно, но, может быть, если все пойдет хорошо, они двое смогут подобрать себе подобающие имена. Бабуня, буня, mimi[141]. Даже mémère[142]. Она даже была согласна на Фифи, хотя всю жизнь терпеть не могла этого обращения, но оно могло звучать совсем иначе из уст французской внучки. Ей хотелось тискать Николетт, гладить ее по нежным щечкам, но она опасалась напугать девочку или Клэр.
Клэр передала им внушительную сумку с закусками и соками для Николетт, запасной одеждой и парой книжек с картинками. И сказала, что Курт подойдет через полтора часа.
– Если что-то срочное, подходите ко мне в бар.
Бар был всего в двух кварталах.
– К туалету она приучена? – спросила Сесилия, словно вдруг вспомнила термин из своей далекой молодости.
– Конечно. Она сейчас не будет, она крепышка.
И Клэр отбыла, дав еще пару указаний и бегло обняв Николетт. Когда ее мама ушла, девочка внимательно посмотрела на двух своих бабушек, с интересом, без малейшего испуга. Она, наверное, привыкла к няням.
Фиона присела на скамейку рядом с площадкой и открыла сумку, чтобы Николетт было видно крекеры, бутылочку с соком, сказки про мышку Пенелопу – на обложке одной она играла в цвета, на обложке другой изучала времена года. Но Николетт пока довольствовалась тем, что скатывалась с горки и подбегала к ним двоим, смеясь, а они ей хлопали, после чего она проделывала все по новой. Еще будет время подозвать ее, попробовать усадить к себе на колени, посмотреть, заговорит ли она с ними по-английски или по-французски.
– Красотулечка такая, – сказала Сесилия.
В том, что Фиона в этот миг согнулась и заплакала, была некая логика, пусть и абсурдная; Сесилия первый раз проявила какие-то подлинные чувства, и слезные железы Фионы восприняли это как приглашение. Она ощущала на себе озабоченный взгляд Сесилии, а потом увидела, что Николетт подбежала к ней и стоит, насупив бровки.
– Ты что, упала? – сказала она на таком безупречном английском, что Фиона заплакала с новой силой.
– Она в порядке, милая, – сказала Сесилия. – Она просто немного грустит о чем-то.
– О чем же она грустит?
Ну и вопрос. Фиона сумела сказать:
– Я грущу о мире.
Николетт огляделась, словно что-то было не так с этим сквером.
– У моей подружки есть глобус! – сказала она.
– Не волнуйся, лапочка, – сказала Сесилия. – С Фионой все будет хорошо.
Это прозвучало вполне убедительно для Николетт, и она побежала играть дальше, громко мяукая. Сесилия положила руку Фионе на спину.
– Я не пустила его маму, – сказала Фиона.
Это было то, в чем она не позволила себе сознаться Джулиану в студии Ричарда накануне, то, о чем она не позволяла себе думать, когда узнала, что Клэр родила без нее, то, что зудело едва ощутимо под каждой ее мыслью о Клэр с тех пор, как она пропала, и до этого тоже. Только один раз она упомянула об этом психотерапевту, так изменив обстоятельства, приглушив тона, что Елена почти не придала этому значения.
– Я не понимаю.
– Маму Йеля.
– Окей. Йеля? Что ты сделала?
– Я не пустила… в самом конце. Я была там, а тебе нужно было в Калифорнию.
– Да. Фиона, ты не можешь…
– Нет, слушай. Тебе нужно было в Калифорнию, ты не виновата, а я была беременна Клэр.
– Я знаю.
– Ты не знаешь. Окей, у меня была эта доверенность. А у него в то время… вся эта дичь с легкими творилась.
– Это был кошмар, – сказала Сесилия, скорее подтверждая воспоминания Фионы, чем свои собственные. – Я помню, он с трудом мог два слова связать. И этот неразборчивый почерк. Я поражалась ему; у него всегда был такой аккуратный почерк. И он писал эти записки, а я не могла…
– Были и хорошие дни, – Фионе не хотелось перебивать Сесилию, но ей нужно было немедленно выговориться, уж если она решилась. – В самом конце – наверно, ты тогда уехала – лечение вроде даже стало помогать его легким, и он смог говорить, правда, он стал говорить. Но потом отказали почки, из-за всех препаратов, которые они перекачивали, и стали собираться жидкости… я уже даже не помню, но потом у него сдало сердце. Он захлебывался. Я сказала это врачам, а они сказали, нет, это немного другое, но я же сама видела. Он захлебывался.
– Ты так прекрасно с этим справилась, – сказала Сесилия. – Я даже представить не могу, через что ты прошла, но это было правильное решение, не подключать его к ИВЛ. Он так хотел.
Николетт уже не каталась, а сидела и аккуратно складывала маленькие сухие листья. Фиона вздохнула так глубоко, как могла, и постаралась начать заново.
– Я считаю это как два целых года, – сказала она, – когда он действительно болел.
Первый раз у Йеля началась пневмония весной 1990-го, после того дурацкого перелома ребра на медицинской демонстрации. Ребро потом зажило, но не совсем; к тому же, у Йеля была астма, так что для него пневмония оказалась намного опаснее, чем для других. Случилось новое обострение, за ним еще, и Йель начал шутить, что его тело стало ночным клубом для бродячих инфекций и что он станет давать своим последним Т-клеткам имена «Кабсов».
– А потом, в конце… Окей, – она положила напряженные руки на колени. – За четыре дня до его смерти в больнице показалась его мать.
Лицо Сесилии окаменело.
– Я ее узнала, потому что видела в этой рекламе тайленола, и каждый раз, как ее показывали, я пялилась на ее лицо и пыталась понять ее. Наверно, его отец… помнишь, отец приходил пару раз, но он просто типа стоял у кровати, и было так неловко.
– Я этого не помню.
– Ну, он приходил, и Йель не думал, что он поддерживал связь с мамой, но очевидно поддерживал или нашел, как связаться с ней, и она заявилась. На ней было желтое открытое платье, и она выглядела такой нервной. Это было ночью. Он спал.
Выражением лица она очень походила на Йеля, когда он о чем-то тревожился – в такие моменты он напоминал Фионе кролика. Это совпадение могло бы пробудить в Фионе любовь к этой женщине, ведь она любила Йеля, но она, напротив, только сильнее возненавидела ее. Потому что одна из самых трогательных черт Йеля проявилась на лице той, которая бросила его.
– И ты сказала ей уходить.
Фиона не сдержала рыдание, и Николетт подняла на нее взгляд. Солнце светило сквозь ее светлые волосы.
– Я не была еще матерью, не рожала. Я… я только думала, как его могла расстроить эта встреча. Но я его и ревновала, теперь я это понимаю. Он был моим, а тут пришла эта женщина, и я не думала о том, что она испытывала. Или о том, чего ей стоило прийти туда. Я думала, это его убьет. Я думала, он так расстроится, и боялась, что она станет вникать в лечение, захочет сделать что-то по-своему, как мои родители – с Нико. Я так сильно ненавидела свою мать. Я проводила ее до лифта, нажала кнопку и сказала ей, мол, он особенно подчеркнул, что не хочет ее видеть.
– Это была правда?
– Вообще-то, да. Да. Мы обговаривали это в числе прочего. Но я могла бы рассказать ему, когда он проснулся. Могла бы спросить, что бы он хотел сделать. А я не спросила. Я собиралась сказать ему. Все время собиралась.
Но потом у нее начались схватки, и все развивалось ужасно, так что ей сделали кесарево сечение, и она лежала прикованной капельницами к кровати, этажом выше Йеля, но без возможности попасть к нему – пройти по коридору и спуститься на лифте. Сесилия еще не вернулась, Эшер был в Нью-Йорке, и не осталось никого, кто мог бы сидеть у его постели. Она думала позвонить кому-нибудь из его знакомых по палате и попросить присматривать за ним, но он был ближе с медсестрами, чем со случайными соседями, а на медсестер можно было положиться; они часами держали за руку умиравших в одиночестве мужчин. Кроме того, Фионе нужно было прийти в себя, и тогда она сможет спуститься на третий этаж и дальше заботиться о нем.
Но Йель тем временем погрузился в глубокую кому, и Фионе пришлось принимать за него решения по телефону, пока акушерки смотрели на нее с тревогой. Она снова и снова посылала вниз Дэмиана с сообщениями для Йеля, хотя тот наверняка ничего не слышал, и когда он возвращался, она заставляла его рассказывать, как Йель выглядит.
«Из него столько трубок торчит, – говорил Дэмиан. – У него ненормальный цвет. Фиона, я не знаю. Я так устал. Я схожу снова, если нужно, но каждый раз мне там кажется, я сейчас отключусь».
Глория, старая знакомая Йеля, со своей подружкой тоже дежурили у него, но только по вечерам. Когда умер Нико, к нему хотело попасть столько людей, что они спорили между собой, соперничали за право опекать, утешать, скорбеть. А теперь не было никого. Йель заботился о Нико и о Терренсе, и даже о сраном Чарли, а для него никого не осталось, никого, и это ее убивало.
Клэр было тридцать шесть часов, и она не брала грудь, а Фиона, готовая к мукам деторождения, не могла поверить в запредельную боль, прошивавшую все ее тело, когда она пыталась повернуться на кровати, пыталась хоть как-то присесть. Она теряла сознание и слепо падала обратно. В пятиминутной лекции про кесарево сечение инструкторша ни словом не обмолвилась о боли, о полной беспомощности. Фиона смогла дойти до туалета, опираясь на руку медсестры, и едва не потеряла сознание. Она спросила, не могут ли ее отвезти в коляске в отделение СПИДа, и первая медсестра сказала, что спросит у врача, но так и не вернулась. Вторая медсестра сказала, что можно будет утром. Фиона могла бы настоять, но боль была невыносимой, а от лекарств у нее слипались глаза, так что она решила подождать до утра.
Той ночью Клэр оставили в палате новорожденных, и Фиона проспала допоздна. Проснувшись, она увидела доктора Ченга. Он поднялся к ней в палату рожениц. Когда она увидела выражение его лица, то исторгла такой первобытный крик, что к ней сбежался бы весь медперсонал, не будь это родильное отделение.
Доктор Ченг сказал, что это случилось сегодня на рассвете. С Йелем была Дэбби, старшая медсестра.
Но это ее не успокоило.
И если бы Фиона не прогнала его мать, он мог бы расслышать ее голос в тумане своей комы. Это могло бы принести ему покой на глубочайшем, детском уровне.