Мрачные сказки
Часть 7 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Впрочем, Калла тоже многое от меня утаивает, скрывает мысли за веками своих бездонных глаз. Не могу выразить словами ту грань жены, которую она так тщательно старается не обнажать передо мной. Но я все равно ее чувствую.
Оглядываюсь на ворота, на маленькую тесную хижину, в которой проводил почти все ночи на протяжении многих лет и сезонов. Я дежурил в ней и в снегопад, и под порывами шквальных, пронизывающих осенних ветров, и в летнюю жару, когда даже легкий ветерок не просачивался в дверь, чтобы охладить мое перегретое тело. Как много часов я просидел в этой комнатушке, попивая кофе, оставляющее зольное послевкусие, буравя взглядом этот участок дороги и предаваясь раздумьям.
Я подхожу к обочине и там, в камышах, нахожу маленький камушек. Наклонившись, подбираю его, а сердце уже колотится о грудную клетку. Не выпуская из руки камень и стараясь ступать как можно тише, я направляюсь по дороге вниз. Я отхожу все дальше от своего поста. От Пасторали.
* * *
Граница Пасторали обозначена деревянной изгородью; она тянется вдоль правой кромки дороги; к последней вехе гвоздями прибит указатель, на котором вырезана надпись: «Частное владение».
Надобности в этом указателе давно нет – за последний десяток лет сюда никто не являлся. Никто не проходил густой девственный лес. А если и проходил, то непременно заражался гнилью, и мы не могли ему позволить войти в Пастораль. Это было небезопасно, как когда-то. И теперь небезопасно тоже. Но я все же переступаю границу, которую нам строго-настрого запрещено пересекать, и выхожу в мир, существующий за пределами Пасторали. И делаю я это не впервые.
Пройдя пять шагов, останавливаюсь возле уродливого булыжника, лежащего на дороге. Это я его сюда положил, и было это больше года назад. Но я до сих пор помню, как бешено стучало в тот момент мое сердце. А дыхание было таким громким, что я побоялся, как бы меня не услышали в общине. Я присел тогда на корточки и тихо положил булыжник на дорогу – отметив место, до которого дошел. А потом сломя голову помчался к воротам, к безопасной сторожке. После той вылазки я не выходил за ворота неделю – слишком сильно был напуган. И каждое утро, почти прилипнув к зеркалу в душевой, всматривался в свое отражение: изучал глаза, искал в них изменения. Черноту, растекающуюся из зрачков по радужной оболочке и заволакивающую ее, как взбаламученный ил поверхность воды. Я искал признаки болезни. Но болезнь меня не поразила.
И через неделю, при свете почти полной луны, я опять набрался смелости и вышел на дорогу. Мои глаза метались по лесу, уши прислушивались к гулу раскидистых деревьев, треску надломленных веток, хрусту отслаивавшейся коры. Достигнув булыжника величиной с ладонь, я отсчитал от него пять шагов и положил на дорогу у своих ног второй камень.
Такие вылазки я совершал весь прошлый год еженощно. И каждый раз проходил по пять шагов, отмечая свое продвижение по дороге новым камнем. Я рисковал жизнью неведомо зачем. Просто для того, чтобы отойти от Пасторали подальше и посмотреть, что находится за следующим булыжником на дороге.
Так и сегодня: дойдя до последней «вехи» в цепочке камней, я оглядываюсь на ворота и маленькую хижину, все еще различимые в темноте ночи. А впереди меня дорога делает резкий поворот влево, и мне не суждено узнать, что за ним скрывается, если только… Сжав камень, подобранный в высокой траве, я отсчитываю шаги. Про себя. Один, два, три, четыре… Судорожно вдыхаю воздух. Пять… До поворота я не дохожу. И мне не видно, что за ним находится. Но я кладу на землю, у своей ноги, камень. Сердце – как барабан. До поворота так близко! Из кущи деревьев доносится трескучий звук. Как будто кто-то проводит крючковатым когтем по неровной коре, сдирая ее со ствола и обнажая мягкую белую древесину – плоть, ядро дерева, которое видеть не должно.
Деревья расщепляются, растрескиваются. Но я не убегаю. И даже не разворачиваюсь. А делаю еще шаг вперед, за положенный наземь камень. Любопытство делает свое дело: оно будоражит нутро, понуждает подавить страх, толкает умного человека на глупые поступки.
Покосившись через плечо назад, я вижу, как ворота исчезают из поля зрения – я захожу за поворот. Разум отключился, я больше не отсчитываю свои шаги. Ноги упрямо несут меня все дальше. Еще миг – и я замечаю кое-что впереди. На обочине дороги. Машину. Пикап.
* * *
Иногда – когда пробуждаешься от глубокого-глубокого сна и твои глаза резко распахиваются – ты на короткую долю секунды не можешь вспомнить, где находишься. Комната и колыхание занавесок на открытом окне кажутся незнакомыми; словно твое сознание включается не сразу, а остается замутненным сном.
Нечто подобное я ощущаю при взгляде на пикап.
Поперек дороги лежит упавшее дерево, разметав в стороны поломанные ветви и полностью преградив путь. Пикап стоит наискось, глядя носом в брешь между деревьями. Как будто водитель попытался съехать с дороги и направить его в эту брешь, но застрял – в глубокой весенней грязи или еще более глубоком зимнем снегу.
Я подхожу ближе, вопреки страху, воскресшему и больно сдавившему грудь. Мне не следует здесь находиться! Лобовое стекло и капот покрывают пожухлые листья и гниющие сосновые иголки – пикап простоял тут недолго, скорее всего, и года не прошло. Колеса с водительской стороны утоплены в земле, скованы ею. Застряли. Я дотрагиваюсь до дверной ручки, и по шее пробегают мурашки. Холодная дрожь, как от быстрого порыва северного ветра. Но она тут же проходит.
Я открываю дверцу пикапа и сразу отступаю на шаг – из опасения: а вдруг что-то выскочит из салона и набросится на меня? Или я найду на полу окаменевшее тело человека, умершего от холода, голода или гнили. Но трупа в машине нет, как и запаха разлагающейся плоти. Пикап выглядит нетронутым. Нераздельное сиденье, приборная панель, ручки настройки радиоприемника, рулевое колесо – все застилает слой пыли, той сухой летней пыли, что просачивается в щели окон, дверей и пола.
Ничего существенного в салоне нет. Никаких предметов, которые могли бы мне подсказать, как здесь оказался этот пикап. А когда я опускаю солнцезащитный козырек, на пол падают бумаги: страховой полис с истекшим три года назад сроком действия, купон на скидку при замене масла в «Маслах и смазках от Фредди» в Сиэтле (тоже просроченный). Подобрав регистрационную карточку пикапа, изучаю детали: транспортное средство зарегистрировано на имя Тревиса Рена. Это имя ничего мне не говорит.
Протянув руку, открываю бардачок и нахожу внутри шерстяную шапочку с надписью «Ферма Черные дрозды», несколько сложенных долларовых банкнот, зубную щетку, перочинный нож с тупым лезвием, карту дорог Западного побережья (Вашингтон, Орегон, Калифорния) и фотографию.
Посередине снимка след сгиба; похоже, раньше он был сложен пополам. Большая часть изображения размыта, повреждена водой, которая, по всей видимости, попадала в салон в дождливые дни; и цвета на фотографии теперь размыты и искажены неестественными оттенками.
Я выпрямляюсь, пытаюсь разглядеть снимок под лунным светом и провожу большим пальцем по частично поврежденному, но все еще различимому лицу, когда-то смотревшему в камеру. Вода деформировала почти весь образ; нетронутыми остались лишь левый глаз женщины, отвернувшей щеку чуть в сторону (словно она не хотела фотографироваться), да ее коротко стриженные ярко-русые волосы. Судить по такому снимку трудно, но есть в этой женщине некая строгость, непреклонная суровость, которая читается в выражении полузакрытых глаз.
Снова провожу по ее лицу пальцем и ощущаю над левым ухом пульсацию, зуд под кожей. Перевернув фотокарточку, читаю имя, нацарапанное торопливыми буквами. Буквы скачут и натыкаются друг на друга, как будто их писал человек, сидевший за рулем машины, подпрыгивавший на колдобинах и старавшийся не съехать с дороги в кювет.
Имя женщины – Мэгги Сент-Джеймс.
Калла
Я стою в дверях спальни сестры и при свете утреннего солнца, приглушенном занавесками, наблюдаю, как трепещут ее ноздри с каждым выдохом во сне. Ее колени подогнуты к груди поверх потрепанного лоскутного одеяла, как у закрученной в спираль, белой и гладкой «фарфоровой» раковины наутилуса. Я смотрю на Би и вспоминаю, как мы – маленькие – спали вместе в этой же кровати, сцепив руки из страха перед призраками, прятавшимися в шкафу, монстрами под реечным дном и лешими под окном. Увы, картинка эта уже затуманилась, ее яркие краски поблекли с годами, стали акварельными.
Солнечные лучи усеивают щеки Би розовыми «зайчиками», но она не пробуждается, не чувствует на себе мой взгляд. Дождь на дворе закончился, и спертый воздух в ее комнате побуждает открыть окно. Но я не переступаю порог, стою, прислонившись к дверному косяку, как один из призраков, которых мы с ней так боялись, а грудь стесняет щемящее чувство. Между мной и сестрой вздымается и ниспадает океан – бескрайнее море, которое ни мне, ни Би не пересечь. Она предпочитает ворошить прошлое, перебирать в памяти фрагменты нашего детства, тогда как я стараюсь их забыть, загнать подальше – туда, откуда они не смогут причинить мне боль.
И когда я заглядываю в глаза сестры, вижу в них то, чего не понимаю. Женщина, в которую превратилась Би, мне незнакома. Чужая. Внизу громко хлопает входная дверь. За вибрацией, сотрясшей стены дома, следуют звуки шагов, перемещающихся по гостиной. Это вернулся Тео. Прикрыв дверь сестринской спальни (пускай спит!), я быстро спускаюсь по лестнице. Стоя возле мойки на кухне, муж что-то рассматривает. Он даже не снял сапоги; шлейф грязи протянулся за ним по всему деревянному полу. Я замираю на нижней ступеньке. Поза Тео чудная: плечи ссутулены, спина застыла в напряженной неподвижности. И по моей груди – как паук, проникший в тело, – расползается тревога.
– Тео? – окликаю я мужа.
Он быстро оборачивается. Так быстро, что едва не роняет предмет, который держит в руке. Но муж и не пытается спрятать его от меня, не отводит руку за спину, продолжает сжимать что-то пальцами, а с его лица не сходит странный отпечаток замешательства.
– Что это? – спрашиваю я.
– Фотография.
Я захожу на кухню; наши взгляды встречаются, и внезапно я понимаю: я вовсе не уверена, что мне хочется взглянуть на эту фотографию, увидеть то, что повлекло столь неестественную неловкость в глазах Тео.
– Чья?
– Женщины.
Мой взгляд скользит по фото; я вижу русые волосы, пронзительные голубые глаза над резко очерченными скулами. Остальная часть изображения повреждена – снимок явно был сильно подмочен.
– Кто она?
– Ее имя Мэгги Сент-Джеймс.
Тео смотрит так, словно ждет от меня подсказки. Словно я могу знать, кто эта женщина.
– Ты о ней слышала?
– Нет…
Половицы над нами тихо поскрипывают: Би встала с кровати и направляется по коридору в душевую; через пару секунд до нас доносится журчание воды, потекшей по вмонтированным в стены трубам к раковине на втором этаже.
– Где ты ее нашел?
В общине хранится лишь несколько фотокарточек. Их привезли с собой основатели Пасторали, пожелавшие сохранить в памяти тех, кого оставили во внешнем мире: бабушек и дедушек, друзей и подруг. У Руны есть даже фотография ее песика Попая, который умер до ее переселения в Пастораль.
– В пикапе, – отвечает Тео.
– В каком пикапе?
Тео отводит от меня взгляд. Странный взгляд.
– На дороге.
– Что ты хочешь этим сказать? – ноги сами пятятся.
– Я выходил за ворота, – признается Тео; его губы шевелятся вяло, пальцы бегают по снимку.
Воздух покидает мои легкие, перед глазами вспыхивают крошечные искорки.
– Тео! – кошусь я на дверь: а вдруг там кто-то есть, вдруг кто-то нас подслушивает. – О чем ты, черт подери, говоришь?
– Я просто хотел посмотреть, что там находится.
Мои руки начинают дрожать, я отхожу от мужа еще на шаг. Стук сердца бьет по барабанным перепонкам, как дубинкой.
– Там только смерть, – говорю я Тео, а глаза уже блуждают по его лицу, выискивая повреждения, любые признаки того, что он изменился, что принес с собой что-то оттуда.
Мой муж сделал то, что делать не следовало: он переступил границу. Пошел туда, где живут темные сущности, откуда никто не возвращался живым, а если и возвращался, то оставался в живых недолго.
– Я чувствую себя прекрасно, – быстро отвечает Тео; его брови загибаются вниз, уголки рта зеркально повторяют их форму.
Но я продолжаю отступать от мужа. Пятки натыкаются на ножки одного из стульев. И от его жуткого скрипа по деревянному полу у меня сводит зубы. Стул упирается в угол стола. Я хватаюсь руками за стол – мне нужно на что-то опереться; грудь сдавливает так, что дышать становится тяжело.
– Симптомы проявляются через день или два, – с трудом выдавливаю я.
Мне не следует оставаться в доме вместе с Тео. Надо бежать! Позвать Би, предупредить всех остальных!
– Я не болен, – настаивает Тео, подняв руки ладонями ко мне; как будто их натруженная кожа может подтвердить его слова. – Я ничем не заразился.
– Ты не можешь этого знать, – не отводя глаз от мужа, я медленно обхожу стол.
До задней двери всего несколько шагов; я могу выскочить в сетчатую дверь, и не пройдет и минуты, как я уже буду бежать по тропке в Пастораль, оставив мужа одного. Мужа, который может быть заражен. Болезнь уже могла проникнуть в его ткани, в его костный мозг. И часики уже тикают, обратный отсчет его жизни пошел.
Да, я могу убежать. Но я этого не делаю. Потому что боюсь того, чем грозит обернуться мое бегство. Я боюсь последствий. И поэтому прирастаю ногами к полу, ощущая, как в висках пульсирует ужас.
Тео подходит ко мне ближе – но не настолько, чтобы дотронуться до меня и передать мне то, что, быть может, уже вселилось в его нутро и безжалостно разъедает. Муж чувствует страх, растекающийся по моему телу, качающий по венам кровь к ногам, подстрекая их к бегству.
– Уверяю тебя, я не болен, – снова повторяет он и, откашлявшись, опускает руки. – Я не первый раз выходил на дорогу.
Я хмурюсь, сердце бьется чаще.
– Я и раньше это делал, – признается мне Тео, и в каждом его слове звучат спокойствие и невозмутимость, словно он говорит о чем-то обыденном.
Я отрываю пальцы, впившиеся в стол: