Мерцание во тьме
Часть 11 из 45 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мама, – сказала я наконец, переводя взгляд от входной двери на нее. Она сидела у кухонного стола, запустив пальцы в уже начавшие редеть волосы. – Ты открывать думаешь?
Она озадаченно взглянула на меня, будто я говорила на иностранном языке, так что слов не разобрать. Казалось, она меняется с каждым днем: морщинки все глубже врезаются в теряющую упругость кожу, тени под красными усталыми глазами делаются отчетливей. В конце концов она молча встала и заглянула в круглое окошко посередине двери. Скрип дверных петель и ее тихий, изумленный голос:
– Вы, Тео? Здравствуйте. Заходите.
Теодор Гейтс – адвокат, защищавший моего отца. Он прошел внутрь, ступая тяжело и медленно. Помню его сверкающий кожаный портфель, массивное обручальное кольцо на пальце. Он сочувственно мне улыбнулся, но я лишь скорчила рожу. Я вообще не могла понять, как он спать-то ночами может, если взялся защищать моего отца после всего, что тот сделал.
– Кофе не желаете?
– С удовольствием, Мона. Большое вам спасибо.
Мама проковыляла на кухню, брякнула о кухонный стол керамическая кружка. Кофейник простоял нетронутым уже трое суток, но она наполнила из него кружку и принялась рассеянно помешивать ложечкой, хотя сливки налить забыла. Потом вручила кофе мистеру Гейтсу. Тот отпил глоточек, чуть кашлянул, поставил кружку на стол и аккуратно отодвинул от себя мизинцем.
– Послушайте, Мона. Есть определенные новости. И я хотел бы сообщить вам их первым.
Она ничего не ответила – просто глядела в окошко над кухонной раковиной, уже затянутое зеленой плесенью.
– Я договорился, что ваш муж признает вину. На очень хороших условиях. Он согласен.
Тут она резко вздернула голову, словно его слова рассекли резиновую ленту, туго натянувшуюся вдоль ее шеи.
– В Луизиане есть смертная казнь, – уточнил он. – Мы не можем рисковать.
– Дети, марш наверх!
Она глянула на нас с Купером – мы так и сидели на ковре в гостиной, а я ковыряла пальцами горелую дыру в месте, куда упала отцовская трубка. Мы послушно поднялись, молча, бочком пересекли кухню и поднялись по лестнице. Оказавшись рядом со спальнями, громко захлопнули двери, после чего на цыпочках подкрались обратно к перилам. Уселись на верхней ступеньке и стали слушать.
– Вы же не думаете, что они могут приговорить его к смерти, – произнесла мама чуть ли не шепотом. – Улик-то почти никаких. Ни орудия убийства, ни тел.
– Улики есть, – возразил он. – Вы и сами знаете. Вы их видели.
Она вздохнула, потом заскрежетал по полу кухонный стул – мама подвинула его ближе к столу и тоже присела.
– И вы думаете, их достаточно для… казни? Мы ведь с вами, Тео, о смертном приговоре говорим. Это дело необратимое. Они должны быть совершенно уверены, без каких-либо поводов для сомнений…
– Мы говорим о шести убитых девочках, Мона. О шести. У вас дома обнаружены фактические улики, а свидетели подтверждают, что в дни, непосредственно предшествующие исчезновению, Дика видели рядом по меньшей мере с каждой второй из них. Но теперь, Мона, еще и разговоры пошли. Вы наверняка их тоже слышали. О том, что Лина была не первой.
– Это все высосано из пальца, – ответила она. – Нет никаких свидетельств в пользу того, что та девочка – тоже его работа.
– У той девочки есть имя, – отрезал мистер Гейтс. – Вы могли бы его и назвать. Тара Кинг.
– Тара Кинг, – прошептала я, прислушиваясь, как оно звучит у меня на губах. Про Тару Кинг я никогда не слышала.
Купер резко вытянул руку и вцепился мне в локоть.
– Хлоя, – прошипел он мое собственное имя, – помолчи.
В кухне повисла тишина – мы с братом уже затаили дыхание, ожидая, что мама сейчас появится внизу лестницы. Но она заговорила снова. Не расслышала, наверное.
– Тара Кинг убежала из дома, – проговорила мама. – Сама сказала родителям, что хочет уйти. Оставила записку, и было это чуть ли не за год до того, как все началось. Не вписывается в картину.
– Мона, это ничего не значит. Она все еще не нашлась, никто о ней ничего не слышал, а у присяжных уже кончается терпение. Рассуждать они не способны, эмоции бьют через край.
Мама замолкла, не желая ничего отвечать. Заглянуть в кухню я не могла, но способна была вообразить всю картину – как она сидит, плотно скрестив руки на груди, а ее взгляд где-то блуждает, забираясь все дальше и дальше. Мы уже начали тогда терять свою маму, и процесс этот все ускорялся.
– Понимаете, все очень нелегко. Когда дело уже превратилось в сенсацию, – пояснил Тео. – Его лицо постоянно в телевизоре. Люди уже все для себя решили, их не переспоришь.
– Поэтому вы хотите, чтобы он сдался.
– Я хочу, чтобы он остался жив. Если признать вину, прокурор не будет требовать смертной казни. Выбора у нас нет.
В доме снова сделалось тихо – так тихо, что я начала беспокоиться, как бы они не услышали нашего дыхания, пусть медленного и затаенного, мы ведь были совсем рядом.
– Если у вас нет чего-то еще, от чего я бы мог отталкиваться, – добавил адвокат. – Чего-то такого, о чем вы мне до сих пор не сказали.
Я еще больше затаила дыхание, изо всех сил вслушиваясь в оглушительную тишину. Бешено колотилось сердце, отдаваясь в голове, в глазах.
– Нет, – наконец обреченно сказала мама. – Больше ничего нет. Вам известно все.
– Что ж, – вздохнул Тео, – я так и думал. И вот еще что, Мона…
Теперь я представила себе, как мама смотрит на него со слезами на глазах. Отказавшись от сопротивления.
– Частью сделки было его согласие показать полиции, где спрятаны тела.
И опять тишина – теперь уже оттого, что никто из нас не мог вымолвить ни слова. Поскольку когда Теодор Гейтс покинул в тот день наш дом, все мгновенно переменилось. Отец уже не считался виновным, он был виновен. И признал это – не только перед присяжными, но и перед нами. И мама постепенно оставила всякие усилия. Ей сделалось все равно. День проходил за днем, а ее глаза все тускнели, превращаясь в две стекляшки. Она перестала покидать дом, потом – спальню, потом – кровать, и нам с Купером никто не мешал сидеть, уткнувшись носами в экран. Отец признал вину, и когда наконец передали репортаж с вынесения приговора, мы смотрели его от начала и до конца.
– Почему вы это сделали, мистер Дэвис? Почему вы убили этих девочек?
Отец глядел себе на колени, не поднимая глаз на судью. В зале было тихо, все затаили дыхание, ожидание тяжко повисло в воздухе. Казалось, он задумался над вопросом, старательно ищет ответ, пережевывая все в собственной голове, словно впервые за все время действительно озадачился этим словом – почему.
– Это все мрак у меня внутри, – ответил он наконец. – Мрак, который пробуждается по ночам.
Я глянула на Купера, надеясь прочитать в его лице какое-то объяснение, но он, словно завороженный, не отрывал взгляда от телевизора. Я тоже вернулась к экрану.
– Какой именно мрак? – уточнил судья.
Отец лишь покачал головой, в уголке его глаза появилась единственная слезинка и скатилась вниз по щеке. Было так тихо, что я, клянусь, расслышала звук, с которым слеза упала на стол.
– Я не знаю, – ответил он тихо. – Не знаю. Но он такой могучий… Я не мог ему противостоять. Я пытался, и довольно долго. Очень долго, очень. Но я больше не мог.
– Вы хотите сказать, что убивать девочек вас заставлял мрак?
– Да. – Он кивнул. Теперь уже все его лицо было в слезах, под носом показались сопли. – Да, это он. Словно тень. Огромная тень, всегда в углу комнаты. Любой комнаты. Я старался держаться подальше, старался оставаться на свету, но больше уже не мог. Он засосал меня и проглотил целиком. Иногда мне кажется, что это был сам дьявол.
В этот миг я осознала, что никогда раньше не видела отца плачущим. За те двенадцать лет, что мы прожили под одной крышей, он и слезинки не уронил в моем присутствии. Наверное, когда родители плачут, положено испытывать боль, места себе не находить. Помню, когда умерла моя тетя, я влетела в родительскую спальню и застала маму плачущей в постели. Когда она подняла голову, на подушке остался отпечаток ее лица – следы от слез, соплей и слюны будто изобразили на ткани комичную рожицу. Сцена была шокирующей, словно не от мира сего – пятна у мамы на коже, покрасневший нос, и то, как она попыталась отвести в сторону прилипшие к щеке мокрые волосы и улыбнуться мне, будто ничего не случилось. Помню, как я ошарашенно застыла у входа, потом медленно попятилась назад и закрыла дверь, не произнеся ни единого слова. Но, увидев в телевизоре плачущего отца – слезы собрались в лужицу над верхней губой, потом потекли вниз, на раскрытую перед ним тетрадь, – я не испытала ничего, кроме отвращения.
Эмоции, решила я, вроде бы натуральные – а вот объяснение показалось мне вынужденным, отрепетированным. Словно он действовал по сценарию, играя роль исповедующегося в грехах серийного убийцы. Он ищет сочувствия, поняла я. Дескать, виноват кто угодно, только не он сам. Жалеет не о том, что совершил, а лишь о том, что попался. А оттого, что он обвинял в своих поступках вымышленное существо – какого-то дьявола, который прятался по углам и заставлял его их душить, – меня всю невыразимой яростью пронзило. Помню, я так сжала кулаки, что ногтями ладони до крови изрезала.
– Трус засранный, – выругалась я. Купер вытаращил на меня глаза, пораженный моими словами, моим гневом.
Больше я своего отца не видела. Последним было лицо в телевизоре, описывающее невидимого монстра, что заставил его задушить девочек и спрятать тела в лесу на задворках нашего обширного участка. Он сдержал обещание показать полицейским, где именно. Помню, как громко хлопнула дверь фургона, но я даже к окну не стала подходить, чтобы взглянуть, как он ведет детективов к деревьям. Какие-то следы им найти удалось – волосы, обрывки одежды, – но тел не было. Видимо, какое-то животное их опередило – аллигатор, или койот, или еще какой-нибудь изголодавшийся болотный хищник. Но я знала, что все это правда, потому что однажды ночью своими глазами видела его – бредущую со стороны деревьев темную фигуру, перемазанную грязью. С лопатой на плече он ковылял к дому, не подозревая, что я вижу его из окна спальни. От самой мысли, что он закопал в ту ночь труп, а потом вернулся домой, чтобы поцеловать меня перед сном, мне захотелось вылезти из собственной кожи и сбежать из дома. Как можно дальше.
…Я вздыхаю, конечности от «Ативана» чуть покалывает. Выключив в тот день телевизор, я решила для себя, что мой отец мертв. Разумеется, на самом деле это не так. Признание вины его спасло. Он отбывает шесть последовательных пожизненных заключений в государственной тюрьме Луизианы без права на помилование. Но для меня он мертв. Мне так лучше. Вот только мне отчего-то все сложней и сложней верить в собственную ложь. Все сложней и сложней забыть. Возможно, дело в свадьбе, в мысли, что он не сможет вести меня за руку под венец. Или в годовщине – двадцать лет – и Аароне Дженсене, заставляющем меня вспомнить про жуткий юбилей, с которым я не желаю иметь ничего общего.
Или в Обри Гравино. Еще в одной пятнадцатилетней девочке, чья жизнь оборвалась слишком рано.
Я кидаю взгляд на стол, и он останавливается на ноутбуке. Я открываю его, экран пробуждается; я вызываю браузер, пальцы застывают над клавиатурой. Потом начинаю печатать.
Сперва я вбиваю в «Гугл» Аарон Дженсен, «Нью-Йорк таймс». Экран заполняется страницами из газетных статей. Я открываю одну, перескакиваю к следующей. Потом к еще одной. Теперь мне ясно, что журналист зарабатывает на хлеб, описывая убийства и прочие чужие несчастья. Обезглавленное тело в кустах в Центральном парке Нью-Йорка, многочисленные женщины, пропавшие на канадском шоссе, прозванном впоследствии Дорогой слез. Я кликаю на его биографию. Снимок маленький, круглый, черно-белый. Дженсен из тех людей, чье лицо не соответствует голосу, словно его пришили к телу второпях и ошиблись при этом на пару размеров. Голос глубокий и мужественный, но не лицо. Дженсен худ, на вид тридцати с чем-то лет, на нем очки в коричневой черепаховой оправе, причем не похоже, чтобы он нуждался в услугах окулиста. Есть такие очки с голубыми светофильтрами – специально для тех, кто мечтает обзавестись очками.
Первый звоночек.
На нем облегающая рубашка в клеточку, рукава закатаны по локоть, а поверх тощей груди болтается узкий вязаный галстук.
Второй звоночек.
Я проглядываю статью в поисках третьего. Последней причины, чтобы определить Аарона Дженсена как очередного ублюдка-журналиста, рассчитывающего поживиться на нашей семье, и выкинуть его из головы. У меня уже не первый раз просят подобное интервью, далеко не первый. Мне знакомо это хотелось бы выслушать, как все видится с вашей стороны. И я ведь верила. Я позволяла им войти. Рассказывала, как оно мне видится, чтобы несколько дней спустя раскрыть газету и в ужасе обнаружить, как в ней мою семью расписывают чуть ли не отцовскими сообщниками. Как маму обвиняют в интрижках, всплывших в ходе расследования; дескать, она изменяла отцу, а он оттого ощущал эмоциональную неустойчивость и гнев на всех женщин. Ее обвиняли в том, что она позволяла девочкам бывать у нас в гостях, а сама, поглощенная мыслями об ухажерах, не замечала, как отец выбирается из дома по вечерам и возвращается обратно весь в грязи. Отдельные статейки намекали даже, что она обо всем знала – знала о мраке у отца внутри и попросту закрывала на это глаза. Дескать, это и довело ее до измен – его педофилия, его ярость. И с ума ее тоже свело чувство вины – вина за ее собственную роль во всем заставила ее замкнуться в себе и бросить детей на произвол судьбы именно тогда, когда они в ней больше всего нуждались.
Детей. Это я еще про детей не начала. Купер, золотой мальчик, которому отец очевидным образом завидовал. Поскольку видел, как девочки на него заглядываются, на его мальчишескую смазливую физиономию, борцовские бицепсы и чарующую улыбку одним уголком рта. Купер, как и любой подросток, хранил дома порнографию, но отец, благодаря мне, ее нашел. Может статься, в этот миг мрак и пополз из всех углов, может статься, перелистывание тех журнальчиков и разбудило в отце то, что он долгие годы сдерживал. Скрытую склонность к насилию.
А тут еще я, Хлоя, вступившая в пору созревания дочь, которая как раз начала пользоваться косметикой, брить ноги и задирать блузку, чтобы демонстрировать пупок, в точности как Лина в тот день на фестивале. И в таком виде ходить по собственному дому. На глазах у собственного отца.
Обвинение жертв в чистом виде. Мой отец, белый мужчина средних лет, – и порок, который он не способен объяснить. Не предложил он ни внятных объяснений, ни приемлемого ответа на вопрос почему. И, конечно же, это представлялось невозможным – люди не желали верить, что типичный белый мужчина способен убивать без причины. Вот мы и сделались причиной: пренебрежение со стороны жены, вызов от сына, ранняя распущенность дочери… Слишком тяжкий груз для его хрупкого эго, вот он в конце концов и сломался.
Я все еще помню те вопросы, которые мне задавали. И свои ответы, вывернутые наизнанку, опубликованные на бумаге и сохраненные в интернет-архивах, откуда их можно вызывать на экраны компьютеров до скончания времен.
– Как вы думаете, почему ваш отец это сделал?
Помню, как я постучала тогда ручкой по бейджику со своим именем, еще новенькому и блестящему: то интервью состоялось, когда я только начала работать в больнице Батон-Ружа. Предполагалось, что это будет очередная духоподъемная история для воскресного выпуска газеты: дочь Ричарда Дэвиса сделалась психологом, одновременно избавляясь от полученной в детстве травмы и помогая другим заблудшим юным душам.
– Не знаю, – ответила я в конце концов. – Иногда простого объяснения попросту не существует. Надо полагать, он испытывал потребность в доминировании, в контроле, но в детстве я такого за ним не замечала.
– Но ваша мать должна была заметить?
Я застыла, вытаращила глаза. Затем произнесла:
– В обязанности моей матери не входило замечать все до единого тревожные признаки в отцовском поведении. Зачастую никаких явных сигналов не увидеть до той поры, когда уже слишком поздно. Взять тех же Теда Банди или Денниса Рейдера[3]. У обоих были подружки или жены, и семьи их понятия не имели о том, чем они занимаются по ночам. Моя мать не отвечает за него, за его поступки. У нее была своя жизнь.
– Именно так – своя жизнь. Из приговора ясно следует, что у нее было несколько внебрачных связей.
– Да, – сказала я. – Идеальной женой ее назвать было нельзя, но кого из нас…
– И одна из них – с Бертом Родсом, отцом Лины.
Я ничего не сказала – картина убитого горем Берта Родса все еще была свежа в памяти.
– Она была эмоционально отчуждена от вашего отца? Собиралась его бросить?
Она озадаченно взглянула на меня, будто я говорила на иностранном языке, так что слов не разобрать. Казалось, она меняется с каждым днем: морщинки все глубже врезаются в теряющую упругость кожу, тени под красными усталыми глазами делаются отчетливей. В конце концов она молча встала и заглянула в круглое окошко посередине двери. Скрип дверных петель и ее тихий, изумленный голос:
– Вы, Тео? Здравствуйте. Заходите.
Теодор Гейтс – адвокат, защищавший моего отца. Он прошел внутрь, ступая тяжело и медленно. Помню его сверкающий кожаный портфель, массивное обручальное кольцо на пальце. Он сочувственно мне улыбнулся, но я лишь скорчила рожу. Я вообще не могла понять, как он спать-то ночами может, если взялся защищать моего отца после всего, что тот сделал.
– Кофе не желаете?
– С удовольствием, Мона. Большое вам спасибо.
Мама проковыляла на кухню, брякнула о кухонный стол керамическая кружка. Кофейник простоял нетронутым уже трое суток, но она наполнила из него кружку и принялась рассеянно помешивать ложечкой, хотя сливки налить забыла. Потом вручила кофе мистеру Гейтсу. Тот отпил глоточек, чуть кашлянул, поставил кружку на стол и аккуратно отодвинул от себя мизинцем.
– Послушайте, Мона. Есть определенные новости. И я хотел бы сообщить вам их первым.
Она ничего не ответила – просто глядела в окошко над кухонной раковиной, уже затянутое зеленой плесенью.
– Я договорился, что ваш муж признает вину. На очень хороших условиях. Он согласен.
Тут она резко вздернула голову, словно его слова рассекли резиновую ленту, туго натянувшуюся вдоль ее шеи.
– В Луизиане есть смертная казнь, – уточнил он. – Мы не можем рисковать.
– Дети, марш наверх!
Она глянула на нас с Купером – мы так и сидели на ковре в гостиной, а я ковыряла пальцами горелую дыру в месте, куда упала отцовская трубка. Мы послушно поднялись, молча, бочком пересекли кухню и поднялись по лестнице. Оказавшись рядом со спальнями, громко захлопнули двери, после чего на цыпочках подкрались обратно к перилам. Уселись на верхней ступеньке и стали слушать.
– Вы же не думаете, что они могут приговорить его к смерти, – произнесла мама чуть ли не шепотом. – Улик-то почти никаких. Ни орудия убийства, ни тел.
– Улики есть, – возразил он. – Вы и сами знаете. Вы их видели.
Она вздохнула, потом заскрежетал по полу кухонный стул – мама подвинула его ближе к столу и тоже присела.
– И вы думаете, их достаточно для… казни? Мы ведь с вами, Тео, о смертном приговоре говорим. Это дело необратимое. Они должны быть совершенно уверены, без каких-либо поводов для сомнений…
– Мы говорим о шести убитых девочках, Мона. О шести. У вас дома обнаружены фактические улики, а свидетели подтверждают, что в дни, непосредственно предшествующие исчезновению, Дика видели рядом по меньшей мере с каждой второй из них. Но теперь, Мона, еще и разговоры пошли. Вы наверняка их тоже слышали. О том, что Лина была не первой.
– Это все высосано из пальца, – ответила она. – Нет никаких свидетельств в пользу того, что та девочка – тоже его работа.
– У той девочки есть имя, – отрезал мистер Гейтс. – Вы могли бы его и назвать. Тара Кинг.
– Тара Кинг, – прошептала я, прислушиваясь, как оно звучит у меня на губах. Про Тару Кинг я никогда не слышала.
Купер резко вытянул руку и вцепился мне в локоть.
– Хлоя, – прошипел он мое собственное имя, – помолчи.
В кухне повисла тишина – мы с братом уже затаили дыхание, ожидая, что мама сейчас появится внизу лестницы. Но она заговорила снова. Не расслышала, наверное.
– Тара Кинг убежала из дома, – проговорила мама. – Сама сказала родителям, что хочет уйти. Оставила записку, и было это чуть ли не за год до того, как все началось. Не вписывается в картину.
– Мона, это ничего не значит. Она все еще не нашлась, никто о ней ничего не слышал, а у присяжных уже кончается терпение. Рассуждать они не способны, эмоции бьют через край.
Мама замолкла, не желая ничего отвечать. Заглянуть в кухню я не могла, но способна была вообразить всю картину – как она сидит, плотно скрестив руки на груди, а ее взгляд где-то блуждает, забираясь все дальше и дальше. Мы уже начали тогда терять свою маму, и процесс этот все ускорялся.
– Понимаете, все очень нелегко. Когда дело уже превратилось в сенсацию, – пояснил Тео. – Его лицо постоянно в телевизоре. Люди уже все для себя решили, их не переспоришь.
– Поэтому вы хотите, чтобы он сдался.
– Я хочу, чтобы он остался жив. Если признать вину, прокурор не будет требовать смертной казни. Выбора у нас нет.
В доме снова сделалось тихо – так тихо, что я начала беспокоиться, как бы они не услышали нашего дыхания, пусть медленного и затаенного, мы ведь были совсем рядом.
– Если у вас нет чего-то еще, от чего я бы мог отталкиваться, – добавил адвокат. – Чего-то такого, о чем вы мне до сих пор не сказали.
Я еще больше затаила дыхание, изо всех сил вслушиваясь в оглушительную тишину. Бешено колотилось сердце, отдаваясь в голове, в глазах.
– Нет, – наконец обреченно сказала мама. – Больше ничего нет. Вам известно все.
– Что ж, – вздохнул Тео, – я так и думал. И вот еще что, Мона…
Теперь я представила себе, как мама смотрит на него со слезами на глазах. Отказавшись от сопротивления.
– Частью сделки было его согласие показать полиции, где спрятаны тела.
И опять тишина – теперь уже оттого, что никто из нас не мог вымолвить ни слова. Поскольку когда Теодор Гейтс покинул в тот день наш дом, все мгновенно переменилось. Отец уже не считался виновным, он был виновен. И признал это – не только перед присяжными, но и перед нами. И мама постепенно оставила всякие усилия. Ей сделалось все равно. День проходил за днем, а ее глаза все тускнели, превращаясь в две стекляшки. Она перестала покидать дом, потом – спальню, потом – кровать, и нам с Купером никто не мешал сидеть, уткнувшись носами в экран. Отец признал вину, и когда наконец передали репортаж с вынесения приговора, мы смотрели его от начала и до конца.
– Почему вы это сделали, мистер Дэвис? Почему вы убили этих девочек?
Отец глядел себе на колени, не поднимая глаз на судью. В зале было тихо, все затаили дыхание, ожидание тяжко повисло в воздухе. Казалось, он задумался над вопросом, старательно ищет ответ, пережевывая все в собственной голове, словно впервые за все время действительно озадачился этим словом – почему.
– Это все мрак у меня внутри, – ответил он наконец. – Мрак, который пробуждается по ночам.
Я глянула на Купера, надеясь прочитать в его лице какое-то объяснение, но он, словно завороженный, не отрывал взгляда от телевизора. Я тоже вернулась к экрану.
– Какой именно мрак? – уточнил судья.
Отец лишь покачал головой, в уголке его глаза появилась единственная слезинка и скатилась вниз по щеке. Было так тихо, что я, клянусь, расслышала звук, с которым слеза упала на стол.
– Я не знаю, – ответил он тихо. – Не знаю. Но он такой могучий… Я не мог ему противостоять. Я пытался, и довольно долго. Очень долго, очень. Но я больше не мог.
– Вы хотите сказать, что убивать девочек вас заставлял мрак?
– Да. – Он кивнул. Теперь уже все его лицо было в слезах, под носом показались сопли. – Да, это он. Словно тень. Огромная тень, всегда в углу комнаты. Любой комнаты. Я старался держаться подальше, старался оставаться на свету, но больше уже не мог. Он засосал меня и проглотил целиком. Иногда мне кажется, что это был сам дьявол.
В этот миг я осознала, что никогда раньше не видела отца плачущим. За те двенадцать лет, что мы прожили под одной крышей, он и слезинки не уронил в моем присутствии. Наверное, когда родители плачут, положено испытывать боль, места себе не находить. Помню, когда умерла моя тетя, я влетела в родительскую спальню и застала маму плачущей в постели. Когда она подняла голову, на подушке остался отпечаток ее лица – следы от слез, соплей и слюны будто изобразили на ткани комичную рожицу. Сцена была шокирующей, словно не от мира сего – пятна у мамы на коже, покрасневший нос, и то, как она попыталась отвести в сторону прилипшие к щеке мокрые волосы и улыбнуться мне, будто ничего не случилось. Помню, как я ошарашенно застыла у входа, потом медленно попятилась назад и закрыла дверь, не произнеся ни единого слова. Но, увидев в телевизоре плачущего отца – слезы собрались в лужицу над верхней губой, потом потекли вниз, на раскрытую перед ним тетрадь, – я не испытала ничего, кроме отвращения.
Эмоции, решила я, вроде бы натуральные – а вот объяснение показалось мне вынужденным, отрепетированным. Словно он действовал по сценарию, играя роль исповедующегося в грехах серийного убийцы. Он ищет сочувствия, поняла я. Дескать, виноват кто угодно, только не он сам. Жалеет не о том, что совершил, а лишь о том, что попался. А оттого, что он обвинял в своих поступках вымышленное существо – какого-то дьявола, который прятался по углам и заставлял его их душить, – меня всю невыразимой яростью пронзило. Помню, я так сжала кулаки, что ногтями ладони до крови изрезала.
– Трус засранный, – выругалась я. Купер вытаращил на меня глаза, пораженный моими словами, моим гневом.
Больше я своего отца не видела. Последним было лицо в телевизоре, описывающее невидимого монстра, что заставил его задушить девочек и спрятать тела в лесу на задворках нашего обширного участка. Он сдержал обещание показать полицейским, где именно. Помню, как громко хлопнула дверь фургона, но я даже к окну не стала подходить, чтобы взглянуть, как он ведет детективов к деревьям. Какие-то следы им найти удалось – волосы, обрывки одежды, – но тел не было. Видимо, какое-то животное их опередило – аллигатор, или койот, или еще какой-нибудь изголодавшийся болотный хищник. Но я знала, что все это правда, потому что однажды ночью своими глазами видела его – бредущую со стороны деревьев темную фигуру, перемазанную грязью. С лопатой на плече он ковылял к дому, не подозревая, что я вижу его из окна спальни. От самой мысли, что он закопал в ту ночь труп, а потом вернулся домой, чтобы поцеловать меня перед сном, мне захотелось вылезти из собственной кожи и сбежать из дома. Как можно дальше.
…Я вздыхаю, конечности от «Ативана» чуть покалывает. Выключив в тот день телевизор, я решила для себя, что мой отец мертв. Разумеется, на самом деле это не так. Признание вины его спасло. Он отбывает шесть последовательных пожизненных заключений в государственной тюрьме Луизианы без права на помилование. Но для меня он мертв. Мне так лучше. Вот только мне отчего-то все сложней и сложней верить в собственную ложь. Все сложней и сложней забыть. Возможно, дело в свадьбе, в мысли, что он не сможет вести меня за руку под венец. Или в годовщине – двадцать лет – и Аароне Дженсене, заставляющем меня вспомнить про жуткий юбилей, с которым я не желаю иметь ничего общего.
Или в Обри Гравино. Еще в одной пятнадцатилетней девочке, чья жизнь оборвалась слишком рано.
Я кидаю взгляд на стол, и он останавливается на ноутбуке. Я открываю его, экран пробуждается; я вызываю браузер, пальцы застывают над клавиатурой. Потом начинаю печатать.
Сперва я вбиваю в «Гугл» Аарон Дженсен, «Нью-Йорк таймс». Экран заполняется страницами из газетных статей. Я открываю одну, перескакиваю к следующей. Потом к еще одной. Теперь мне ясно, что журналист зарабатывает на хлеб, описывая убийства и прочие чужие несчастья. Обезглавленное тело в кустах в Центральном парке Нью-Йорка, многочисленные женщины, пропавшие на канадском шоссе, прозванном впоследствии Дорогой слез. Я кликаю на его биографию. Снимок маленький, круглый, черно-белый. Дженсен из тех людей, чье лицо не соответствует голосу, словно его пришили к телу второпях и ошиблись при этом на пару размеров. Голос глубокий и мужественный, но не лицо. Дженсен худ, на вид тридцати с чем-то лет, на нем очки в коричневой черепаховой оправе, причем не похоже, чтобы он нуждался в услугах окулиста. Есть такие очки с голубыми светофильтрами – специально для тех, кто мечтает обзавестись очками.
Первый звоночек.
На нем облегающая рубашка в клеточку, рукава закатаны по локоть, а поверх тощей груди болтается узкий вязаный галстук.
Второй звоночек.
Я проглядываю статью в поисках третьего. Последней причины, чтобы определить Аарона Дженсена как очередного ублюдка-журналиста, рассчитывающего поживиться на нашей семье, и выкинуть его из головы. У меня уже не первый раз просят подобное интервью, далеко не первый. Мне знакомо это хотелось бы выслушать, как все видится с вашей стороны. И я ведь верила. Я позволяла им войти. Рассказывала, как оно мне видится, чтобы несколько дней спустя раскрыть газету и в ужасе обнаружить, как в ней мою семью расписывают чуть ли не отцовскими сообщниками. Как маму обвиняют в интрижках, всплывших в ходе расследования; дескать, она изменяла отцу, а он оттого ощущал эмоциональную неустойчивость и гнев на всех женщин. Ее обвиняли в том, что она позволяла девочкам бывать у нас в гостях, а сама, поглощенная мыслями об ухажерах, не замечала, как отец выбирается из дома по вечерам и возвращается обратно весь в грязи. Отдельные статейки намекали даже, что она обо всем знала – знала о мраке у отца внутри и попросту закрывала на это глаза. Дескать, это и довело ее до измен – его педофилия, его ярость. И с ума ее тоже свело чувство вины – вина за ее собственную роль во всем заставила ее замкнуться в себе и бросить детей на произвол судьбы именно тогда, когда они в ней больше всего нуждались.
Детей. Это я еще про детей не начала. Купер, золотой мальчик, которому отец очевидным образом завидовал. Поскольку видел, как девочки на него заглядываются, на его мальчишескую смазливую физиономию, борцовские бицепсы и чарующую улыбку одним уголком рта. Купер, как и любой подросток, хранил дома порнографию, но отец, благодаря мне, ее нашел. Может статься, в этот миг мрак и пополз из всех углов, может статься, перелистывание тех журнальчиков и разбудило в отце то, что он долгие годы сдерживал. Скрытую склонность к насилию.
А тут еще я, Хлоя, вступившая в пору созревания дочь, которая как раз начала пользоваться косметикой, брить ноги и задирать блузку, чтобы демонстрировать пупок, в точности как Лина в тот день на фестивале. И в таком виде ходить по собственному дому. На глазах у собственного отца.
Обвинение жертв в чистом виде. Мой отец, белый мужчина средних лет, – и порок, который он не способен объяснить. Не предложил он ни внятных объяснений, ни приемлемого ответа на вопрос почему. И, конечно же, это представлялось невозможным – люди не желали верить, что типичный белый мужчина способен убивать без причины. Вот мы и сделались причиной: пренебрежение со стороны жены, вызов от сына, ранняя распущенность дочери… Слишком тяжкий груз для его хрупкого эго, вот он в конце концов и сломался.
Я все еще помню те вопросы, которые мне задавали. И свои ответы, вывернутые наизнанку, опубликованные на бумаге и сохраненные в интернет-архивах, откуда их можно вызывать на экраны компьютеров до скончания времен.
– Как вы думаете, почему ваш отец это сделал?
Помню, как я постучала тогда ручкой по бейджику со своим именем, еще новенькому и блестящему: то интервью состоялось, когда я только начала работать в больнице Батон-Ружа. Предполагалось, что это будет очередная духоподъемная история для воскресного выпуска газеты: дочь Ричарда Дэвиса сделалась психологом, одновременно избавляясь от полученной в детстве травмы и помогая другим заблудшим юным душам.
– Не знаю, – ответила я в конце концов. – Иногда простого объяснения попросту не существует. Надо полагать, он испытывал потребность в доминировании, в контроле, но в детстве я такого за ним не замечала.
– Но ваша мать должна была заметить?
Я застыла, вытаращила глаза. Затем произнесла:
– В обязанности моей матери не входило замечать все до единого тревожные признаки в отцовском поведении. Зачастую никаких явных сигналов не увидеть до той поры, когда уже слишком поздно. Взять тех же Теда Банди или Денниса Рейдера[3]. У обоих были подружки или жены, и семьи их понятия не имели о том, чем они занимаются по ночам. Моя мать не отвечает за него, за его поступки. У нее была своя жизнь.
– Именно так – своя жизнь. Из приговора ясно следует, что у нее было несколько внебрачных связей.
– Да, – сказала я. – Идеальной женой ее назвать было нельзя, но кого из нас…
– И одна из них – с Бертом Родсом, отцом Лины.
Я ничего не сказала – картина убитого горем Берта Родса все еще была свежа в памяти.
– Она была эмоционально отчуждена от вашего отца? Собиралась его бросить?