Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология
Часть 77 из 147 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты ненормальный человек! — сурово отрезал Хорохорин. — Ты не понимаешь даже моего состояния!
Боровков немножко обиделся.
— Так в чем дело? Пойди вон к Волковой, она по четыре человека в ночь, говорят, принимает!
Хорохорин вдруг душевно пал и ослабел. Ему захотелось все до конца рассказать этому сильному человеку и услышать ответ: что это такое? Но из нахлынувшей слабости, как из глубины набежавших волн, вынырнула крепкой скалою мужская гордость с трещиной уязвленного самолюбия. «По четыре человека в ночь, а мне нельзя!» — вспыхнул он и ухватился за скалу со злобной цепкостью. Мелькнуло желание пойти к ней и взять ее силой, но милые колени, и цветистый халат, и легкая рука на его руке стояли неодолимой преградою. Хорохорин гулко вздохнул.
— Ты не знаешь, хотел я спросить, — начал он, возвращаясь снова к прежнему твердому решению, — какой-нибудь медички из наших, чтобы могла со мной пойти сейчас…
— Не знаю! — грубо ответил Боровков. — И не хочу таких знать!
Хорохорин пожал плечами и оглянулся на оживленную, гудящую толпу, ввалившуюся в буфет. Собеседник его сейчас же подозвал к себе одного из них и крикнул с необычайным интересом:
— Ну, что? Как? Королев?
— Конечно, Королев!
— Я так и знал. Королев первым пройдет от университета!
— Конечно, пройдет. Да ведь и играет же, ах, черт его побери! Это прямо нечеловеческая партия была!
— А Толька?
— Что Толька? Толька, мой милый, еще мальчик, а то бы он им всем показал!
Студент подошел к столу с чаем.
— Толька боится одного — первых ходов: он теории не знает. Ему можно киндермат сделать! Но уж если он вывел фигуры в игру — кончено! Тут он себя покажет! Талантище! Черт его знает что такое…
Хорохорин глядел на них пустыми глазами. Он плохо понимал, о чем говорят, и спросил сухо:
— О чем вы?
— О турнире же! Сейчас Королев кончил с Грецем партию. Ах, какая партия…
Столы заполнились. Среди шума и гула голосов, звона стаканов и смеха часто слышались названия фигур, партий, игроков. Хорохорин осмотрел всех, прислушиваясь, и тогда отчетливо понял, что голыми коленями, цветистым капотом и теплой рукою он отрезан от этих людей. Свое собственное, личное, понятное только ему росло, как снежный, катящийся под гору ком. Он недоумевал, как можно заниматься турниром, шахматами, гимнастикой — все это было тускло и ненужно. Он знал, что это от потери душевного равновесия, и вспомнил о необходимости восстановить его.
Мысль о женщине вообще, нужной ему сейчас, вернула его к неряшливой комнатке, голым коленям, халату, протянутой руке, и тогда Хорохорин почувствовал, что ему нужна была сейчас не женщина вообще, ни Анна, ни Бабкова, а голые колени, зеленые глаза, покрытые пеплом электрического света, — все то, что составляло Веру Волкову.
Он покраснел и, не прощаясь с Боровковым, как-то ежась и прячась от других, торопливо вышел из клуба.
Он прошел огромным университетским двором, рассеянно присматриваясь к светлым окнам здания. В химической лаборатории еще горел свет. Хорохорин остановился перед клумбами, засыпанными снегом, и посмотрел на окна.
— Нет, не могу! — решил он. — Нужно восстановить равновесие, а потом уже работать.
Мысль эта, казавшаяся недавно такой убедительной, стойкой и достоверной, не успокоила его, и вслед за нею не явился готовый план действия.
Опустив голову, Хорохорин обошел клумбу, прошел по расчищенным тропинкам к главному зданию, вернулся назад и снова пошел туда же, потом остановился перед открытой калиткой.
Он старался не думать о происшедшем, не вспоминать голых рук, цветистого халата, а они лежали где-то в груди ощутимой тяжестью и не давали покоя, не позволяли думать о чем-нибудь другом.
— Нет, это надо все обдумать, привести в порядок! — отчетливо, как на собрании, говорил он себе, в уме произнося с подчеркиванием каждое слово. — Выяснить и установить!
Он перешагнул железный порог кованой калитки. Мимо звеня пронесся трамвайный вагон. За его мелькнувшей спиной, через улицу, завешанную, как прозрачной кисеею, снежным искрящим дождем, стали видны зеленовато-желтые вывески пивной, озаренные болезненным светом желтых фонарей.
Хорохорин подумал о своем, глядя на фонари. Над ними в двух верхних этажах дома помещалось студенческое общежитие, где жила Анна.
Образ ее, трезвой и рассудительной, охотно шедшей навстречу ему всегда, когда дело касалось душевного равновесия, на минуту привлек снова внимание Хорохорина.
— Нет, надо к ней! Надо к ней! — настойчиво несколько раз повторил он и, силою возвращая себе прежнюю решимость, круто повернул назад, вскочил в приостановившийся было перед застрявшими на рельсах санями вагон трамвая и, радуясь совпадавшим в его пользу мелким случайностям, с веселой улыбкой назвал кондуктору станцию.
И снова он стоял в проходе вагона, распластав свои руки на спинках скамей, но не заглядывал в чужую газету и не занимал свободных мест, хотя они были, как всегда в этот час вечера.
Он должен был думать об Анне, а думал о Вере. Если бы не волнение от всего пережитого за этот вечер, переполненный непонятными происшествиями, он, вероятно, заметил бы, что оживление его в данный момент больше относилось не к Анне, а к тому, где он мог сейчас Анну встретить: опять темная крутая лестница, каменный пол в кухне, неловкая женщина у топившейся плиты и белая дверь, а за нею дырявое кресло, огромный чулан в стене, где можно переодеваться в пестрый капот, обнажающий колени и руки.
Он потер лоб, оглянулся и опять положил руки на спинки скамей, как бы ожидая, что, может быть, снова ляжет на них чужая теплая и смелая рука.
Все это было непонятно и странно. Хорохорин знал все, что нужно было знать молодому человеку в его возрасте, с его образованием, с его мировоззрением, — но не убирал рук и чувствовал, как они ждали тепла чужой руки.
Кондуктор, выкрикивавший названия улиц, напомнил ему, куда и зачем он ехал.
Он метнулся к выходу, соскочил с подножки и, торопясь, но не поднимая головы, перешел с угла на угол снежную улицу.
Глава VI
То, что было Верой
Вера сидела на постели с поджатыми под себя ногами, когда явились Анна с Осокиной. Она крикнула на стук в дверь: «Войдите», но не двинулась с места, продолжая думать о том, что произошло. Она не осуждала себя за излишнюю резкость и вспыльчивость, но вспоминала, как же все это было смешно, и хохотала до слез над глупой улыбкой Хорохорина, над незастегнутой пуговицей и протянутой рукой.
Анна ввела за собой Зою, сказала с привычной резкостью:
— Здравствуй. Вот Осокина.
Вера, не вставая, протянула Зое руку.
— Мы немножко знакомы.
— Тем лучше. Она у тебя поживет, Верка, — перебила Анна, высказывая все сразу и не давая той и другой вставить слова, — немного. Она ушла из дому, ее исключили из университета, и райком не утвердил. У нее отец — бывший поп! Потом мы ее устроим. Ты не возражаешь?
Вера улыбнулась испуганно ожидающим глазам Зои.
— Пожалуйста, Анна, мне не важно.
— Личной жизни твоей она не помешает, — продолжала та, — ты ее можешь отсылать куда-нибудь, или она посидит в этом шкафу твоем, хотя все мещанские церемонии в нашем кругу ведут только к тому, что вот и среди нас есть еще такие типы, как Осокина! Ненавижу!
Она отвернулась от Зои и, не раздеваясь, села в кресло. Вера с недоумением взглянула на покрасневшую гостью, и та смущенно ответила больше для Веры, чем для Анны:
— Любовь, Анна, — а без любви ничего этого и быть не может, — любовь, Анна, это все равно как у каждой из нас выигрышный билет. Можно выиграть и сто тысяч, вообще выиграть, если подождать, а можно и первому покупателю спустить за два рубля…
Вера оживилась. Зоя кончила спокойно:
— Или дождаться настоящей любви, хорошего товарища и большого счастья, или сойтись для развлечения, из любопытства с первым встречным с такой же простотой, как в кинематограф сходить!
— Еще проще! — резко перебила Анна. — Кинематограф сорок копеек стоит, а это даром!
— Глупое сравнение! — вставила Вера.
— Почему глупое, дорогие мои? — торжествуя, оглядела она их обеих. — Вы еще мещане, милые! Осокина с ног до головы мещанка, а ты, Верка, тоже не можешь отказаться от сантиментов! Поэтому вы и не понимаете многого еще! Нужно жить бурно, со всей активностью натуры!
— Прости, пожалуйста! — начала было Вера, но Анна перебила ее с буйным упрямством:
— Глупо!
— Что глупо? Это ты мне?
— Тебе!
— О чем это ты?
— Ненавижу мещанские словечки: прости, пожалуйста. В чем тебя прощать? За что прощать? Всяк волен свои убеждения иметь. Глупо просить прощения неизвестно в чем. И вообще: прости?! Это же отрыжка векового рабства, неужели ты не понимаешь этого, Верка?
Вера переглянулась с Зоей, и обе расхохотались.
Ни та, ни другая с нею не спорили. Зоя продолжала улыбаться.
— Прости, пожалуйста! — начала серьезно Вера, повторяя те же слова и не замечая ни этого, ни пожимания Анниных плеч. — Прости, пожалуйста, ну а о том, что будет дальше, ты думала?
— О чем это?
Вера подошла к ней очень близко, сжала с болью тонкие пальцы, вложенные друг в дружку, и посмотрела куда-то поверх ее: лицо ее было бледно, зеленые глаза стали невидящими, темными, как бутылочное стекло.
— О том, Анна, как ты себя будешь чувствовать, когда после бурной этой твоей жизни и активности тебе в больнице сделают наспех аборт и унесут потом на вате все в крови, измятое щипцами… Хочешь — покажут, ты сама разглядишь… такие крошечные ручки и ножки… Ручки и ножки, Анна!
Никто не успел ей ответить. Она откинула назад голову, взглянула куда-то вверх, в потолок, и тут же, стиснув зубы, шатнулась назад и, не ложась, стоя у кровати, зарылась в подушки и затихла под ними. Плечи ее вздрагивали, но не было слышно ни звука. Анна покачала головой укоризненно:
— Нервы! Почему не лечится, идиотка? Не понимаю!
Зоя подошла к кровати и, не говоря ни слова, стала гладить свесившуюся вдоль постели руку Веры. Через минуту Вера столкнула с себя подушки и, поправляя волосы, улыбнулась Зое, ласково тронув ее плечо:
— Испугались? Ничего. Это я для Анны. Я такие театральные эффекты страшно люблю! Я ведь в спектаклях большой успех имею…
— Ты бы полечилась, Верка! — сурово буркнула Анна. — Нечего нам головы морочить!
Боровков немножко обиделся.
— Так в чем дело? Пойди вон к Волковой, она по четыре человека в ночь, говорят, принимает!
Хорохорин вдруг душевно пал и ослабел. Ему захотелось все до конца рассказать этому сильному человеку и услышать ответ: что это такое? Но из нахлынувшей слабости, как из глубины набежавших волн, вынырнула крепкой скалою мужская гордость с трещиной уязвленного самолюбия. «По четыре человека в ночь, а мне нельзя!» — вспыхнул он и ухватился за скалу со злобной цепкостью. Мелькнуло желание пойти к ней и взять ее силой, но милые колени, и цветистый халат, и легкая рука на его руке стояли неодолимой преградою. Хорохорин гулко вздохнул.
— Ты не знаешь, хотел я спросить, — начал он, возвращаясь снова к прежнему твердому решению, — какой-нибудь медички из наших, чтобы могла со мной пойти сейчас…
— Не знаю! — грубо ответил Боровков. — И не хочу таких знать!
Хорохорин пожал плечами и оглянулся на оживленную, гудящую толпу, ввалившуюся в буфет. Собеседник его сейчас же подозвал к себе одного из них и крикнул с необычайным интересом:
— Ну, что? Как? Королев?
— Конечно, Королев!
— Я так и знал. Королев первым пройдет от университета!
— Конечно, пройдет. Да ведь и играет же, ах, черт его побери! Это прямо нечеловеческая партия была!
— А Толька?
— Что Толька? Толька, мой милый, еще мальчик, а то бы он им всем показал!
Студент подошел к столу с чаем.
— Толька боится одного — первых ходов: он теории не знает. Ему можно киндермат сделать! Но уж если он вывел фигуры в игру — кончено! Тут он себя покажет! Талантище! Черт его знает что такое…
Хорохорин глядел на них пустыми глазами. Он плохо понимал, о чем говорят, и спросил сухо:
— О чем вы?
— О турнире же! Сейчас Королев кончил с Грецем партию. Ах, какая партия…
Столы заполнились. Среди шума и гула голосов, звона стаканов и смеха часто слышались названия фигур, партий, игроков. Хорохорин осмотрел всех, прислушиваясь, и тогда отчетливо понял, что голыми коленями, цветистым капотом и теплой рукою он отрезан от этих людей. Свое собственное, личное, понятное только ему росло, как снежный, катящийся под гору ком. Он недоумевал, как можно заниматься турниром, шахматами, гимнастикой — все это было тускло и ненужно. Он знал, что это от потери душевного равновесия, и вспомнил о необходимости восстановить его.
Мысль о женщине вообще, нужной ему сейчас, вернула его к неряшливой комнатке, голым коленям, халату, протянутой руке, и тогда Хорохорин почувствовал, что ему нужна была сейчас не женщина вообще, ни Анна, ни Бабкова, а голые колени, зеленые глаза, покрытые пеплом электрического света, — все то, что составляло Веру Волкову.
Он покраснел и, не прощаясь с Боровковым, как-то ежась и прячась от других, торопливо вышел из клуба.
Он прошел огромным университетским двором, рассеянно присматриваясь к светлым окнам здания. В химической лаборатории еще горел свет. Хорохорин остановился перед клумбами, засыпанными снегом, и посмотрел на окна.
— Нет, не могу! — решил он. — Нужно восстановить равновесие, а потом уже работать.
Мысль эта, казавшаяся недавно такой убедительной, стойкой и достоверной, не успокоила его, и вслед за нею не явился готовый план действия.
Опустив голову, Хорохорин обошел клумбу, прошел по расчищенным тропинкам к главному зданию, вернулся назад и снова пошел туда же, потом остановился перед открытой калиткой.
Он старался не думать о происшедшем, не вспоминать голых рук, цветистого халата, а они лежали где-то в груди ощутимой тяжестью и не давали покоя, не позволяли думать о чем-нибудь другом.
— Нет, это надо все обдумать, привести в порядок! — отчетливо, как на собрании, говорил он себе, в уме произнося с подчеркиванием каждое слово. — Выяснить и установить!
Он перешагнул железный порог кованой калитки. Мимо звеня пронесся трамвайный вагон. За его мелькнувшей спиной, через улицу, завешанную, как прозрачной кисеею, снежным искрящим дождем, стали видны зеленовато-желтые вывески пивной, озаренные болезненным светом желтых фонарей.
Хорохорин подумал о своем, глядя на фонари. Над ними в двух верхних этажах дома помещалось студенческое общежитие, где жила Анна.
Образ ее, трезвой и рассудительной, охотно шедшей навстречу ему всегда, когда дело касалось душевного равновесия, на минуту привлек снова внимание Хорохорина.
— Нет, надо к ней! Надо к ней! — настойчиво несколько раз повторил он и, силою возвращая себе прежнюю решимость, круто повернул назад, вскочил в приостановившийся было перед застрявшими на рельсах санями вагон трамвая и, радуясь совпадавшим в его пользу мелким случайностям, с веселой улыбкой назвал кондуктору станцию.
И снова он стоял в проходе вагона, распластав свои руки на спинках скамей, но не заглядывал в чужую газету и не занимал свободных мест, хотя они были, как всегда в этот час вечера.
Он должен был думать об Анне, а думал о Вере. Если бы не волнение от всего пережитого за этот вечер, переполненный непонятными происшествиями, он, вероятно, заметил бы, что оживление его в данный момент больше относилось не к Анне, а к тому, где он мог сейчас Анну встретить: опять темная крутая лестница, каменный пол в кухне, неловкая женщина у топившейся плиты и белая дверь, а за нею дырявое кресло, огромный чулан в стене, где можно переодеваться в пестрый капот, обнажающий колени и руки.
Он потер лоб, оглянулся и опять положил руки на спинки скамей, как бы ожидая, что, может быть, снова ляжет на них чужая теплая и смелая рука.
Все это было непонятно и странно. Хорохорин знал все, что нужно было знать молодому человеку в его возрасте, с его образованием, с его мировоззрением, — но не убирал рук и чувствовал, как они ждали тепла чужой руки.
Кондуктор, выкрикивавший названия улиц, напомнил ему, куда и зачем он ехал.
Он метнулся к выходу, соскочил с подножки и, торопясь, но не поднимая головы, перешел с угла на угол снежную улицу.
Глава VI
То, что было Верой
Вера сидела на постели с поджатыми под себя ногами, когда явились Анна с Осокиной. Она крикнула на стук в дверь: «Войдите», но не двинулась с места, продолжая думать о том, что произошло. Она не осуждала себя за излишнюю резкость и вспыльчивость, но вспоминала, как же все это было смешно, и хохотала до слез над глупой улыбкой Хорохорина, над незастегнутой пуговицей и протянутой рукой.
Анна ввела за собой Зою, сказала с привычной резкостью:
— Здравствуй. Вот Осокина.
Вера, не вставая, протянула Зое руку.
— Мы немножко знакомы.
— Тем лучше. Она у тебя поживет, Верка, — перебила Анна, высказывая все сразу и не давая той и другой вставить слова, — немного. Она ушла из дому, ее исключили из университета, и райком не утвердил. У нее отец — бывший поп! Потом мы ее устроим. Ты не возражаешь?
Вера улыбнулась испуганно ожидающим глазам Зои.
— Пожалуйста, Анна, мне не важно.
— Личной жизни твоей она не помешает, — продолжала та, — ты ее можешь отсылать куда-нибудь, или она посидит в этом шкафу твоем, хотя все мещанские церемонии в нашем кругу ведут только к тому, что вот и среди нас есть еще такие типы, как Осокина! Ненавижу!
Она отвернулась от Зои и, не раздеваясь, села в кресло. Вера с недоумением взглянула на покрасневшую гостью, и та смущенно ответила больше для Веры, чем для Анны:
— Любовь, Анна, — а без любви ничего этого и быть не может, — любовь, Анна, это все равно как у каждой из нас выигрышный билет. Можно выиграть и сто тысяч, вообще выиграть, если подождать, а можно и первому покупателю спустить за два рубля…
Вера оживилась. Зоя кончила спокойно:
— Или дождаться настоящей любви, хорошего товарища и большого счастья, или сойтись для развлечения, из любопытства с первым встречным с такой же простотой, как в кинематограф сходить!
— Еще проще! — резко перебила Анна. — Кинематограф сорок копеек стоит, а это даром!
— Глупое сравнение! — вставила Вера.
— Почему глупое, дорогие мои? — торжествуя, оглядела она их обеих. — Вы еще мещане, милые! Осокина с ног до головы мещанка, а ты, Верка, тоже не можешь отказаться от сантиментов! Поэтому вы и не понимаете многого еще! Нужно жить бурно, со всей активностью натуры!
— Прости, пожалуйста! — начала было Вера, но Анна перебила ее с буйным упрямством:
— Глупо!
— Что глупо? Это ты мне?
— Тебе!
— О чем это ты?
— Ненавижу мещанские словечки: прости, пожалуйста. В чем тебя прощать? За что прощать? Всяк волен свои убеждения иметь. Глупо просить прощения неизвестно в чем. И вообще: прости?! Это же отрыжка векового рабства, неужели ты не понимаешь этого, Верка?
Вера переглянулась с Зоей, и обе расхохотались.
Ни та, ни другая с нею не спорили. Зоя продолжала улыбаться.
— Прости, пожалуйста! — начала серьезно Вера, повторяя те же слова и не замечая ни этого, ни пожимания Анниных плеч. — Прости, пожалуйста, ну а о том, что будет дальше, ты думала?
— О чем это?
Вера подошла к ней очень близко, сжала с болью тонкие пальцы, вложенные друг в дружку, и посмотрела куда-то поверх ее: лицо ее было бледно, зеленые глаза стали невидящими, темными, как бутылочное стекло.
— О том, Анна, как ты себя будешь чувствовать, когда после бурной этой твоей жизни и активности тебе в больнице сделают наспех аборт и унесут потом на вате все в крови, измятое щипцами… Хочешь — покажут, ты сама разглядишь… такие крошечные ручки и ножки… Ручки и ножки, Анна!
Никто не успел ей ответить. Она откинула назад голову, взглянула куда-то вверх, в потолок, и тут же, стиснув зубы, шатнулась назад и, не ложась, стоя у кровати, зарылась в подушки и затихла под ними. Плечи ее вздрагивали, но не было слышно ни звука. Анна покачала головой укоризненно:
— Нервы! Почему не лечится, идиотка? Не понимаю!
Зоя подошла к кровати и, не говоря ни слова, стала гладить свесившуюся вдоль постели руку Веры. Через минуту Вера столкнула с себя подушки и, поправляя волосы, улыбнулась Зое, ласково тронув ее плечо:
— Испугались? Ничего. Это я для Анны. Я такие театральные эффекты страшно люблю! Я ведь в спектаклях большой успех имею…
— Ты бы полечилась, Верка! — сурово буркнула Анна. — Нечего нам головы морочить!