Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология
Часть 61 из 147 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И пошли у нас тут дни, словно в тюрьме и словно мы каторжники, прикованы к одной колодке — связанные своей судьбы дожидаемся. Клавдия Ивановна все ходит, бывалача, по квартире и поет тоненьким голоском: «Как печально камин догорает…» У меня из рук все валится, ни за что взяться не могу. Выйду на двор тоску развеять, а там Платон Петрович загадочно сидит на лавочке и опять мне разные намеки делает.
— Очень, — говорит, — недолго осталось вам свою судьбу искушать, — и ей, — говорит, — в тюрьму идти, и ему, — говорит, — туда же. Как же тогда вы управляться будете, Евдокия Степановна?
— Ох, дорогой товарищ, — отвечаю ему, бывалача, — не говорите мне про то, не бередите нашу несчастную рану, — а у самой во-о как сердце жундит: чтоб он рассказал то, что и к чему? Да рази им, кобелям, можно, чтоб девушка доверилась. Будя — обожглась на Михал Василиче — на Платона Петровича стала дуть. А как в самом деле мне управляться? Ай я затем в Москву приехала, чтоб пузо носить? И стала я тут сумлеваться: уж впрямь не сделал ли Андрюшка альбо кулема этот пузо: как приехала в Москву — все нет и нет того, что надобно.
— Ах, — скажу, — Платон Петрович, моете вы в день десять человек, а когда и пятнадцать, и на всех языках слова говорить умеете, и видать, что ученый человек, — зачем темную девушку в секрете держите? Какую тайную мысль имеете?
— Я, — отвечает, — учить — учу, а тоже и о себе забочусь… А вы, — говорит, — сейчас в роскошном положении жизни находитесь и загордели — слово когда вечерком сказать, и то вас нету!
Ну, только все откровенные те происки остались ни к чему. Начались тут суды — что ни день, то суд. То его тянут в милицию, то ее к следователю, то меня показание давать — совсем я с теми судами затормошилась. И очень мне жена председателева тут помогла. Волновалась, за меня душевно беспокоилась, словно я ей дочь родная. Так, бывало, и чешет самоотверженно следователю:
— Нынче темные предрассудки ликвидированы! Кончились рабские времена раз и навсегда! И если, — кричит, — у всех на глазах женщин будут почем зря насиловать — не построить нам здание увек!
Очень складно у нее про здание выходило и еще про платформу!
Клавдию Ивановну еще до суда арестовали. Пришли днем два товарища из милиции и спрашивают очень вежливо: «Вы будете гражданка Сеткина? А если вы — пожалуйте с нами на минуточку». С той минуточки она и не вернулась. И я же ей рубашечку в Бутырку носила — и видела: шла она по колидору — тоненькая, словно девочка, глаза одни страшные большие горят, запали глаза, как у покойника.
— Страшно-то как, — говорю ей.
— Ничего, — отвечает, — ничего не страшно, есть, — говорит, — и еще суд, — и ручкой себя по сердцу, — он куда пострашней будет!..
А как вызвали нас в суд — пошли мы рядышком с Михал Василичем. Небритый он, в пальтишке, воротник поднял, людям в глаза не глядит, будто у него на лбу вся его преступления написана. Пришли мы, народу, конечно, очень много, говорят нам: «Снимите ваши пальты и скажите нам, по какому делу вы будете?» Михал Василич отвечает с горькой своей усмешкой: «По делу акушерки Сеткиной, горемычные свидетели!» «А тогда, — говорят, — пожалуйте вот сюда и тут в спокойствии дожидайтесь — вас обязательно вызовут». И верно: вскорости позвали в большую залу, а там перед столом стоит Клавдия Ивановна, и за ней красноармеец с саблей наголо, а судья и говорит нам: «Пролетарский суд предупреждает вас говорить всю правду, свидетели, и должен вам наперед сказать, что за неправду вас самих судить будут. А теперь, — говорит, — идите в комнату, вас позовут». Вышли мы, но только меня сейчас же назад кличут и одное. И спрашивает судья:
— Где вы познакомились с гражданкой Сеткиной?
— У нас, отвечаю, в Зеленой Слободе. У нас ейный отец двадцать лет священником состоит. Этим летом подружились мы с ней, как подружки…
А судья еронически перебивает:
— Как же вы, гражданка Сеткина, свое происхождение укрыли? Суду, — говорит, — очень интересно узнать, что вы — дочь служащего культа…
Расспрашивали нас до позднего вечеру — и про барышню Синенкову, и про аборты, и как жили, и что ели, — ну я, конечно, вижу: все сами знают, стала говорить, как плакали у меня на сундучке абортистки и как убивались они и руки Клавдии Ивановне целовали, а потом встал прокурор и стал говорить речь. И такое наговорил он про Клавдию Ивановну, что ахнула я!
Тут же ее, суку, на три года присудили и чтоб прямо из зала в тюрьму. Сижу я, а чувствую, что жжет она меня своими глазищами, трясется вся, того и гляди по-матерну за мои справедливые слова облает, однако смолчала, глазами повела и ушла.
А пришли мы домой, хахаль-то мой горький, Михал Василич, спрашивает меня, конечно, с горькой усмешкой:
— Дунюшка, за что ты Клавдиньку утопила? Ай она тебе беду сделала? Ай она не вытащила тебя в город на хорошую жизнь? Есть у тебя бог ай нет?
— Про бога, — отвечаю, — лучше помолчим, Михал Василич. Много, — говорю, — в вашем доме я счастья видала? Стирала, готовила на вас, а вы мне жалованье платили? Какую прозодежду давали? Какой отпуск представляли? Только, — говорю, — делов ваших, что беременная от вас стала…
— Что ты! что ты! — руками машет, как оглашенный черт, — невозможно, что беременная ты!
— Очень, — отвечаю, — возможно, факт на лице…
Затрясся он, шипит на меня шепотом:
— Что ж, значит, и меня губить будешь? Меня, — и даже плачет, — нельзя губить, у меня талант погибнуть может!..
— Мне, — отвечаю, — на ваш талант наплевать, Михал Василич! — Очень я тогда свою силу почувствовала и смелая стала — стр-расть! — У меня, — говорю, — может быть, десять талантов пропадает, и мы про то не знаем! Нельзя безнаказанно пролетарское здание разбивать!
Молчит и головой трясет. Синий с лица стал, нехороший…
Но только вскорости и его вызвали в суд…
Спрашивали нас, спрашивали, жена председателева тоже все рассказала и волновалась, Платон Петрович на мою мельницу доказывал, а как выложили все до точки, тут прокурор и говорит: «Прошу ввиду ясности дела взять гражданина Сеткина под стражу!» — и начал свое слово держать.
И присудили они Михал Василича на три года, и чтоб со строгой изоляцией, а отсидит, чтоб из Москвы уехал и жить тут не смел, а мне говорят, чтоб я с него требовала на содержание ребенка и что на всее квартиру наложут арест, чтоб все на ребенка шло. Председателева жена взволновалась ужасно: «Об этом, — говорит, — товарищи судьи, вы не сумлевайтесь, об этом наш долг позаботиться, всем правлением решили сеткинскую комнату ей с ребенком предоставить, а раз на имущество, — говорит, — наложен по алиментам арест, то это очень предусмотрительно, пусть живет, а я ей службу найду»… И ласково берет за мое плечо и ведет из суда. А я иду, как во сне, и поверить не смею… Пришли мы в этую комнату, плáчу я, разливаюсь: неужели пришла моя мечта, и все роскошество — мое, и что Михал Василич будет всее жизнь на ребенка платить, — плáчу, конечно, от радости и говорю председателевой жене:
— Как же мне теперь быть? Прямо не верю своему счастью! И если, — говорю, — маменьке на деревню написать — тоже не поверит.
— Что ж, — отвечает, — и горя много было, но теперь, — говорит, — надо в профсоюз записаться, чтоб из тебе выдвинулась на платформу сознательная гражданка, а не шатай-валяй!..
— Господи, — отвечаю, — не только в союз, полы вам каждую неделю буду мыть…
— Этого мне не надо, — строго мне говорит, — я по долгу делаю, а не за интерес…
И стала я жить одна, и потекла моя жизнь роскошно. Продала ейные инструменты по аборту соседней акушерке, шубу его продала, запонки золотые, что он поминал, часы луковкой — живу, словно барыня. Встану утром, сварю себе кофею или там чаю какого и пойду неграмотностью заниматься. Записали меня, конечно, в союз и все взыскали, что зажила у них, за прозодежду и за отпуск. Конечно, теперь мне родить приходится, но председателева жена говорит, что в городу на это государство смотрит и денег дает — не то что моя маменька, бывалача, в поле под ракиткой родит и сама дитя домой тащит. Стала я роскошно жить — Платон Петрович и вот он. «Всегда, говорит, — вы мне нравились бесподобно, а что грех на вас есть, теперь, — говорит, — этого греха нету: аннулировано, и женчина большую слободу имеет: роди от кого хочешь, никому дела нету, только чтоб алименты платил аккуратно…» Очень большое счастье обещает Платон Петрович:
— Актеры, — говорит, — отнюдь не плохо зарабатывают, — не только ребенку на молоко, и вам на мороженое хватит… А если вы согласитесь со мной законно расписаться — возьму рабочий кредит, и всее тебя, как куколку, разодену…
Да только оставила я без внимания его лукавые речи.
— Что одеть меня, — отвечаю, — посул даете, так я, — говорю, — и так Клавдии Ивановны платья ношу, хорошие платья, и желтенький жакетик по судебной описи мне достался… Нет, дорогой Платон Петрович, очень я в городе поумнела, и пролетарское мое происхождение не дозволяет мне заключать брак но расчету… моя мечта дальше идет!
И задумала я Андрюшку в Москву выписать. Все ж таки — рожу, а ведь неловко ребеночку без родного отца быть.
И вот какая моя к тебе, Грунюшка, будет окончательная просьба. Приедешь ты на Зеленую Слободу — скажи ты ему, черту гололобому, чтоб ехал сюда и об жизни не беспокоился, потому моя мечта вывезла наперед его, и что пиджак михал-василичев я ему сберегла и портсигар серебряный тоже пока не продавала…
1927
Глеб Алексеев
Дело о трупе
Акт о найденном трупе
Народный следователь 2-го участка Збруевского уезда, рассмотрев дело о неизвестном трупе, найденном сего 12 июля 1925 года, нашел:
12 июля близ посада Стрешнево, под городом Збруевым, в кустах, недалеко от берега Оки пастухом Серегиным был случайно обнаружен совершенно разложившийся труп неизвестной женщины. По заключению судебного врача, производившего осмотр трупа, определить причину смерти женщины ввиду крайне сильного разложения трупа не представляется возможным. Живот оказался сильно вздутым, нижняя челюсть, кишевшая червями, отвалилась, глаза поклеваны птицей, и, кроме того, левая нога, подвернутая в ненормальном для мертвеца положении, обкусана зверком, имеющим мелкий зуб. Судя по степени разложения, можно заключить, что труп находился в кустах не менее трех недель. По останкам платья и белья гражданки города Збруева Анна Феоктистовна Голубева и ученица фабзавуча Евдокия Павловна Маршева признали, что найденный труп принадлежит дочери первой — Александре Петровне Голубевой, пропавшей несколько дней тому назад без вести. По показанию гражданки Маршевой, с которой покойная жила последнее время, Голубева похитила золотое кольцо и платье Маршевой. Будучи задержана по заявлению Маршевой милицией, Голубева была отпущена под подписку, но затем скрылась. По показанию Маршевой же, Голубева все время тяготилась жизнью и намеревалась покончить с собой: отравиться или утопиться. Такое же намерение покончить с собой Голубева выражала комсомольцу Наседкину, Евгению Ивановичу, которому показывала револьвер «наган», что и видно из показаний Наседкина. Мысли о самоубийстве находятся также в оставленном ею дневнике.
На основании вышеизложенного и принимая во внимание, что в настоящее время судить о причине смерти Голубевой нет достаточных данных, но является большая вероятность предполагать, что Голубева покончила жизнь самоубийством — народный следователь 2-го участка Збруевского уезда согласно ст. ст. 202–203 Уголовно-Процессуального Кодекса постановил:
Настоящее следственное производство препроводить в Яловинский губернский суд для прекращения в установленном порядке за неустановлением наличности преступления в данном деле.
Народный следователь 2-го участка Збруевского уезда
С. Борисов.
Дневник
Обыкновенная клеенчатая тетрадь ученического типа. На первой странице нарисованы плохими фиолетовыми чернилами: роза, копье и подобие голубя, несущего в несоразмерно большом клюве конверт с именем: Шура Голубева, 17 лет.
Ниже три записи, все на одной странице:
Начало дневника
Подарок в день моего рождения от Дины. Мне исполнилось 17 лет. Начинаю писать все свои приключения.
Сегодня я подстригла волосы до уха.
* * *
Альбом сей прекрасен,
Я с этим согласна,
Но лучше всего