Маньяк Гуревич
Часть 5 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Неман, как известно, быстрая, глубокая и холодная река. Мама сама в воду никогда не лезла – как можно в такую холодрыгу! Но, дождь не дождь, мама брала зонтик, выводила Сеню на берег, приказывала раздеться и «окунуться». Ещё раз! Ещё! Последний раз, я сказала, попробуй только выскочить, я тебя немедленно прибью зонтиком!!!
Приседая в мутной ледяной воде, Сеня издавал даже не вопли, а сдавленный визг. Затем мама выволакивала сына на берег и лупцевала свёрнутым в жгут полотенцем: разгоняла кровь. Очень полезная процедура, да, можешь вопить, сколько влезет, тебя никто не спасёт, дохлая ты мышь!
В наши дни маму безусловно посадили бы за истязания ребёнка.
Дни в трикотажном раю тянулись медленно и скучно – для мальчика. Мама же немедленно обзаводилась группой фанатов. Женщина яркая, с живыми чёрными глазами, с заразительным смехом, с перчиком в характере – мама знала уйму анекдотов, в любой компании, на улице или на пляже была видна издалека и, по словам папы, влекла к себе неотвратимо. Во всяком случае, отпускные шахтёры слетались на маму, как осы на варенье.
Кстати, именно с осой была связана неприятнейшая история.
Обедали мама с сыном в «молочных кафе». С помощью ножа и вилки надо было умудриться снять целлофановую обёртку с «молочных» сосисок так, чтобы сосиска не улетела куда-то на чужой стол. Самым противным в этих кафе было то, что стаканы с киселём стояли на террасе на открытых подносах и над ними кружили, присаживаясь и подрагивая крупом, адские осы. Как-то раз Сеня с мамой заняли столик, расположенный слишком близко к кисельным берегам, и – неизвестно, как ей это удалось, – одна безмозглая оса угодила-таки мальчику за ворот, под свитер. Сеня застыл с выпученными глазами, с сосиской во рту: он чувствовал, как по спине омерзительно медленно ползёт ядовитая тварь…
За столом с ними сидел один из приставучих шахтёров, дядька-мамин-ухажёр, так про себя называл Сеня это стадо носорогов. И пока встревоженная мама пыталась вызнать у Сени – на что он вылупился, как идиот? – этот самый дядька сразу всё понял. И ладонью-лопатой со всей силы хрястнул мальчика по спине. Осу он, конечно, убил на месте: Сенина спина оказалась для неё плахой эшафота. Но сосиска, вылетев изо рта и пролетев приличное расстояние, плюхнулась в чей-то стакан, так что их с мамой заставили платить за испорченный кисель.
– Чем это он испорчен?! – зычно кричал Сенин спаситель. – Насрал он туда, что ли?
И пока разгорался скандал, а Сеня пламенел от внимания общественности, все посетители кафе разглядывали его с весёлым интересом; эта свара была куда увлекательней органного концерта в местном костёле, от которого мухи дохли.
Когда наконец отмотались от шахтёра, мама зашагала по цветочному променаду, отмахивая рукой, сжатой в кулак, строевой офицерский шаг и громко сокрушаясь, что всё, буквально всё, что случается с её идиотом-сыном, это какой-то «цирк ужасов».
Сеня прискоком торопился за ней, слегка отставая, вроде как он посторонний: не позорить маму и не позориться самому.
На другой день они уезжали домой, как обычно, опаздывая на автобусную станцию: мама всю жизнь всюду опаздывала. Она просыпалась за полчаса до начала работы, вечно мчалась, вечно влетала в двери – автобуса, поезда, своей поликлиники – в самую последнюю секунду.
На полу лежали два раскрытых чемодана, на которые давно следовало навалиться, сесть на них, закрыть и запереть их со всем трикотажным цветным нутром… Но мама всё ещё красила ногти и ходила по комнате с растопыренными пальцами.
– Ацетон кончился! – сказала она. – Возьми-ка, тряхни пузырёк с лаком.
Сеня принялся трясти алый квадратный пузырёк с таким видом, будто прислушивался – не прозвенит ли внутри колокольчик. И тот прозвенел: от яростной тряски пузырёк в его руках треснул, забрызгав всё лицо. Сеня вскрикнул, зажмурился, стал шарить руками в воздухе.
– Идиот!!! – крикнула мама. – Немедленно беги на улицу, поверни налево, через два дома – парикмахерская! У них должен быть ацетон, они смоют лак с твоей идиотской морды!
И Сеня, вытянув руки и хватаясь за воздух, побежал в парикмахерскую, помня, что скоро с автовокзала должен уходить их автобус.
В эти минуты какой-то местный житель парковал у тротуара машину. Он открыл дверцу, собираясь выйти наружу… Зажмуренный Сеня, с вытянутыми руками, с разбегу врезался в эту дверцу и грохнулся на асфальт.
Немедленно сбежалась толпа местных жителей – шутка ли, русский мальчик убит литовской машиной! И поскольку случилось это как раз напротив той самой парикмахерской, Сеню подняли и внесли внутрь – до приезда скорой.
Кто-то склонился над ним, шумно принюхался и сказал:
– Это не кровь. Это лак для ногтей.
После чего лёгкие пахучие руки смыли с его лица все потёки и брызги, заодно продезинфицировав ссадины.
– Дружище, ты можешь вернуться к жизни, – прогудел басовитый голос. – Пора взглянуть на мир: он широк и прекрасен.
Сеня осторожно открыл глаза. Он полулежал на красной бархатной козетке, вокруг него, умножая горящие лампы, сияли зеркала, поодаль тихо в ряд сидели безголовые женщины; вернее, на головы их были надеты какие-то овальные вёдра. А над самим Сеней нависала шишковатая лысая голова со вздыбленными бровями, с мясистым носом.
– Здрасьте, спасибо! – сказал он этой лысой голове и мясистому носу с седыми пучками в каждой ноздре. Главное же – большим и нежным рукам, которые деловито трепали его загривок, будто примериваясь заодно уж подстричь его и освежить. – Большое вам спасибо! Я побегу?
– Малый, ты клоун? – спросил старый парикмахер. – Может, ты – маньяк?
Ага, именно в той парикмахерской, пропахшей парфюмерными запахами, к которым добавил свою нежданную компоненту и Сеня, он впервые услышал о себе вот это самое слово…
«Почему ж он тебя заодно не подстриг? – пожимала плечами мама. – Уж если ты сидел в кресле. Это же логично!»
А на автобус они с мамой успели. Тормознули его на углу, когда тот отчаливал от платформы, чтобы повернуть на основную трассу. Кричали, прыгали, размахивали билетами…
Вот говорят, литовцы недоброжелательные. Но данный шофер-литовец остановился же (а мог и мимо проехать!) и, качая головой, сурово смотрел, как Сеня с мамой взгромождаются в салон, тяжело дыша и волоча неподъёмные чемоданы с качественным прибалтийским трикотажем.
Не в этом дело! Мир всё-таки широк и прекрасен… Да и что той жизни…
«Под канадку»
Боевой дед Саня, то есть Александр Моисеевич, в смысле – Сендер Мойшевич, был сильным козырем младшего Гуревича.
Инженер авиации, начальник ремонтных мастерских аэропорта Пулково – дед воевал, был трижды ранен, тяжело контужен, а в середине живота носил остроконечную пупочную грыжу – тоже боевое приобретение.
К началу войны дед служил в Ростове, в авиационном полку, и в ноябре сорок первого, когда немцы неостановимо катились на Ростов, деду было поручено эвакуировать самолёты в считаные часы.
Самолёты, рассказывал внуку дед, смотрели винтами в сторону, откуда грозили ворваться на лётное поле немецкие танки, так что их пришлось разворачивать вручную, за хвосты. Вот тогда дед и заработал свою грыжу.
Воображение младшего Гуревича рисовало грандиозную картину: дед-Гулливер (вообще-то он был весьма скромного роста) хватает за хвосты сразу несколько связанных верёвочкой самолётов, ррразворрра-ачивает их в нужном направлении… и чуть ли не под дулами немецких танков те разгоняются и исчезают в облаках!
Гораздо позже супруга Гуревича Катя говорила, что крепко, видать, дедуля был контужен, если привиделось ему такое кино. Но сам Гуревич свято верил всем историям своего боевого деда. И как-то один старый лётчик в разговоре с ним подтвердил, что бывало, всяко бывало: взлётных полос тогда не было, места для разворота – тоже; взлетали с утоптанной земли, а самолёты вообще были фанерные…
И уж вовсе не нуждается в доказательствах тот факт, что с послевойны и до самой смерти дед проработал в аэропорту Пулково начальником ремонтных мастерских.
Был он непрост по характеру, задирист и прямолинеен; легко разгонялся, с трудом тормозил… В общем, дед был настоящим контуженым психом, а боялся только одного человека: бабушку Розу. Занимая внушительный начальственный пост, по натуре дед оставался настоящей рабочей косточкой, соответственно и выражался, – хотя при внуке старался сдерживаться и потому делал крен в другую сторону, в сторону ласкательных суффиксов. Так, ему казалось, он уравновешивает речь. «Ну что, Сенечка-сынуля, – спрашивал, – захаваем мороженку-пироженку? Или ну его на хер?».
Однажды летом их с бабушкой Розой каким-то безумным ветром принесло в Вырицу – проведать внука и дочь. Главное, деду не терпелось поудить, хотя рыбаком он был вдохновенным, но неудачливым. Баба Роза говорила, что наиболее праздничный его улов – три кило корюшки, купленной на уличном лотке.
Но возражать деду или останавливать его на пути к предполагаемому торжеству никто не решался, да и день был такой чудесный, с солнечным ветерком, со щекастыми облаками. Верхушки сосен так и гуляли по небу, выметая за порог эти самые облака.
Захватив удочку деда Никона, они вдвоём – Сеня и дед – спустились через лесок под гору, сняли у местного парнишки лодку за рубль (якорь в ней заменял камень на верёвке) и выплыли на простор речной волны. Речная волна, кстати, была в этом месте довольно сильная, якоря явно не хватало. Дед забрасывал удочку («Ах, Сенечка-сынуля, какую рыбочку-рыбулю в детстве я ловил у нас в Казимировке!»), но лодку относило течением, леска закручивалась бородой… Дед безуспешно принимался её распутывать, самовоспламеняясь со скоростью лесного пожара. Равновесие его речи стремительно нарушалось.
«Едрить твою в корму, Сенечка-сынуля! – кричал дед в исступлении, пытаясь распутать леску и пиная ногами лодку так, что та безумным дервишем крутилась и плясала посреди Оредежа. – Долбить её клювом в жопу!!!»
Наконец дед бросил удочку на дно лодки и минуты три, упираясь кулаками в колени и вытягивая шею, без перерыва матерился уже без единого ласкательного суффикса, внука даже не замечая, – что не так уж и плохо: Сеня знал песню про Степана Разина, даже любил её, но не хотел бы разделить участь княжны в набежавшей волне. Он просто сидел и ждал, пока его контуженый дед успокоится и поймёт, что не в рыбалке счастье.
«А знаешь, сынуля, – удивлённо сказал чуть позже умиротворённый дед, поднимая со дна удочку, – она, похоже, от испуга сама распуталась…»
* * *
Раз в месяц в субботу дед Саня – в фетровой шляпе, в драповом пальто – заезжал за младшим Гуревичем в школу и увозил его на выходные в авиагородок, где жили они с бабушкой Розой в уютной однушке, обвязанной бабушкой от пола до потолка: салфетки, покрывальца, скатерти и даже гардины…
Но по пути они обязательно заезжали в парикмахерскую аэропорта, где щёлкал ножницами знаменитый мужской и дамский мастер дядя Герман. Сеня с дедом усаживались в соседние кресла, и дед говорил: «Гера, под канадку!». Она так и называлась, эта стрижка. Чтобы Сеня не скучал, дядя Герман открывал потёртый, но неуловимо шикарный авиационно-кожаный саквояж, вынимал из него яблоко сорта «белый налив» и угощал мальчика. Яблоки этого, любимого им, сорта привозили ему стюардессы с разных югов.
Дед Саня довольно крякал и говорил: «Щелкопёр ты, Гера, и дамский угодник!» «Не вижу здесь дам, Александр Мойсеич, – невозмутимо и лукаво возражал дядя Герман. – Уж не ты ли та дама?».
Из парикмахерской дед и внук выходили совершенно одинаковые: с боков снято практически все, впереди – косоватый чубчик, над виском тонкий пробор. В общем нечто вроде полубокса. Пятнадцать копеек – дед, пятнадцать копеек – Сеня. Дёшево и очень, очень сердито!
Дед Саня пьяницей не был, но выпить любил; на этот счёт в ходу у него даже имелись разные прибаутки – то ли им сочинённые, то ли где-то позаимствованные. «Водку?! Утром?! Натощак?! – восклицал он с отвращением на лице. И тут же расплывался в улыбке: – С удовольствием!». Впрочем, Сеня только раз видел, как дед напился – от волнения. Это было, когда праздновали его шестидесятилетие, и в их квартирку набилась тьма народу, все сослуживцы, даже начальник аэропорта заехал вручить деду почётную грамоту, а это, отмечала бабушка Роза, особа сдержанная, кое-чего да стоит.
Заслугами-грамотами-орденами дед никогда не похвалялся, но однажды рассказал внуку «некую счастливую историю». Про то, как внезапным налётом в Пулково прилетел товарищ Молотов: «На американском самолёте. Там дверца гораздо выше. Наш трап не доставал до неё метра так полтора».
Начальник аэропорта вызвал деда и объявил, что товарищ Молотов садится через сорок пять минут и надо в срочном порядке доварить ступени и поручни трапа, чтобы до дверцы доставал. «Не будет сделано вовремя, расстреляю всю бригаду!» – пообещал он. И было видно, что расстреляет: у самого поджилки тряслись так, что даже усы его пообвисли.
«И знаешь, Сенечка-сынуля, – рассказывал дед Саня безмятежным голосом, – всё мы успели. Всё аккуратненько сварили и ковровой дорожкой закрыли свежесваренную часть, так что, когда приземлился товарищ Молотов, наш трап шикарно, как птица, уже летел к самолёту, никто ничего и не заметил… И нам, всей ремонтной бригаде – наградные листы выкатили! Шутишь: повышение звания на одну звёздочку… Мы на радостях очумели все и так надрались, что наутро всей бригадой не вышли на работу. Это в те времена, когда сажали за пять минут опоздания! А тут – ужас! – вся бригада ремонтных мастерских аэропорта Пулково не вышла на работу. Тут уже точно могли расстрелять.
И вот стоим мы перед начальником: рожи мятые, помертвелые. В руках у него – пачка наградных наших листов. И он: «Петров Дмитрий Павлович повышается до звания лейтенанта!» – рвёт наградной лист мелко так, тщательно и бумажные клочки Митьке в морду швыряет. «Вертепов Фёдор Васильевич повышается до звания старшего лейтенанта!» – рвёт лист и клочки Феде – в морду…
Так всю бригаду обошёл, порвал все наградные листы. Мы стоим, вытянулись, как повешенные. Головы, плечи – в клочках бумаги; пол весь усеян, как первым снегом. Стоим, счастли-ивые-е-е!».
«Как это?! – недоумевал внук, представляя клочки наградных листов в волосах и на плечах деда Сани. – От чего счастливые?!»
«Ты не понимаешь, – терпеливо объяснял дед. – Не можешь сейчас представить, как легко все мы отделались. Такое время было: любой мог донести. Тогда он сам бы за всё собственной головой ответил. Вот какой замечательный мужик был наш Батя!»
Дед Саня босяк был – так говорила бабушка Роза, хотя младший Гуревич считал это странным: дед любил хорошую обувь, ему шил её специальный мастер с учётом мозольной топографии. «Босяк, босяк. Из босяцкой семьи», – отмахивалась бабушка Роза. Сама-то она была – о-го-го из какой семьи, хотя родом всё из того же местечка под Витебском. Но её мама выходила гулять с кружевным зонтиком, и встречные соседи говорили ей: «Доброе утро, мадам Рыбакова!». Дед же родился в босяцкой семье последним, тринадцатым ребёнком. У него было одиннадцать сестёр и ещё брат Гриша.
И вот с этим братом Гришей у деда Сани были не то что разногласия, но абсолютная нестыковка характеров, интересов, строя речи да и жизненных установок. Температура тела, говорила бабушка Роза, не совпадает. По сравнению с Саней, говорила она, Гриша – покойник.
Дед, боевой офицер, повелитель авиационных моторов и всего самолётного нутра, всех: и друзей, и сослуживцев, и подчинённых, и родственников – всех судил по большому счёту, полным аршином мерил. Никогда не искал блох, не вдавался в мелочи, не копил грошовых обид; но, если человек совершал подлость, предавал кого-то или втихую выгадывал, – дед без единого шанса на оправдание вычёркивал того из своей жизни.
Приседая в мутной ледяной воде, Сеня издавал даже не вопли, а сдавленный визг. Затем мама выволакивала сына на берег и лупцевала свёрнутым в жгут полотенцем: разгоняла кровь. Очень полезная процедура, да, можешь вопить, сколько влезет, тебя никто не спасёт, дохлая ты мышь!
В наши дни маму безусловно посадили бы за истязания ребёнка.
Дни в трикотажном раю тянулись медленно и скучно – для мальчика. Мама же немедленно обзаводилась группой фанатов. Женщина яркая, с живыми чёрными глазами, с заразительным смехом, с перчиком в характере – мама знала уйму анекдотов, в любой компании, на улице или на пляже была видна издалека и, по словам папы, влекла к себе неотвратимо. Во всяком случае, отпускные шахтёры слетались на маму, как осы на варенье.
Кстати, именно с осой была связана неприятнейшая история.
Обедали мама с сыном в «молочных кафе». С помощью ножа и вилки надо было умудриться снять целлофановую обёртку с «молочных» сосисок так, чтобы сосиска не улетела куда-то на чужой стол. Самым противным в этих кафе было то, что стаканы с киселём стояли на террасе на открытых подносах и над ними кружили, присаживаясь и подрагивая крупом, адские осы. Как-то раз Сеня с мамой заняли столик, расположенный слишком близко к кисельным берегам, и – неизвестно, как ей это удалось, – одна безмозглая оса угодила-таки мальчику за ворот, под свитер. Сеня застыл с выпученными глазами, с сосиской во рту: он чувствовал, как по спине омерзительно медленно ползёт ядовитая тварь…
За столом с ними сидел один из приставучих шахтёров, дядька-мамин-ухажёр, так про себя называл Сеня это стадо носорогов. И пока встревоженная мама пыталась вызнать у Сени – на что он вылупился, как идиот? – этот самый дядька сразу всё понял. И ладонью-лопатой со всей силы хрястнул мальчика по спине. Осу он, конечно, убил на месте: Сенина спина оказалась для неё плахой эшафота. Но сосиска, вылетев изо рта и пролетев приличное расстояние, плюхнулась в чей-то стакан, так что их с мамой заставили платить за испорченный кисель.
– Чем это он испорчен?! – зычно кричал Сенин спаситель. – Насрал он туда, что ли?
И пока разгорался скандал, а Сеня пламенел от внимания общественности, все посетители кафе разглядывали его с весёлым интересом; эта свара была куда увлекательней органного концерта в местном костёле, от которого мухи дохли.
Когда наконец отмотались от шахтёра, мама зашагала по цветочному променаду, отмахивая рукой, сжатой в кулак, строевой офицерский шаг и громко сокрушаясь, что всё, буквально всё, что случается с её идиотом-сыном, это какой-то «цирк ужасов».
Сеня прискоком торопился за ней, слегка отставая, вроде как он посторонний: не позорить маму и не позориться самому.
На другой день они уезжали домой, как обычно, опаздывая на автобусную станцию: мама всю жизнь всюду опаздывала. Она просыпалась за полчаса до начала работы, вечно мчалась, вечно влетала в двери – автобуса, поезда, своей поликлиники – в самую последнюю секунду.
На полу лежали два раскрытых чемодана, на которые давно следовало навалиться, сесть на них, закрыть и запереть их со всем трикотажным цветным нутром… Но мама всё ещё красила ногти и ходила по комнате с растопыренными пальцами.
– Ацетон кончился! – сказала она. – Возьми-ка, тряхни пузырёк с лаком.
Сеня принялся трясти алый квадратный пузырёк с таким видом, будто прислушивался – не прозвенит ли внутри колокольчик. И тот прозвенел: от яростной тряски пузырёк в его руках треснул, забрызгав всё лицо. Сеня вскрикнул, зажмурился, стал шарить руками в воздухе.
– Идиот!!! – крикнула мама. – Немедленно беги на улицу, поверни налево, через два дома – парикмахерская! У них должен быть ацетон, они смоют лак с твоей идиотской морды!
И Сеня, вытянув руки и хватаясь за воздух, побежал в парикмахерскую, помня, что скоро с автовокзала должен уходить их автобус.
В эти минуты какой-то местный житель парковал у тротуара машину. Он открыл дверцу, собираясь выйти наружу… Зажмуренный Сеня, с вытянутыми руками, с разбегу врезался в эту дверцу и грохнулся на асфальт.
Немедленно сбежалась толпа местных жителей – шутка ли, русский мальчик убит литовской машиной! И поскольку случилось это как раз напротив той самой парикмахерской, Сеню подняли и внесли внутрь – до приезда скорой.
Кто-то склонился над ним, шумно принюхался и сказал:
– Это не кровь. Это лак для ногтей.
После чего лёгкие пахучие руки смыли с его лица все потёки и брызги, заодно продезинфицировав ссадины.
– Дружище, ты можешь вернуться к жизни, – прогудел басовитый голос. – Пора взглянуть на мир: он широк и прекрасен.
Сеня осторожно открыл глаза. Он полулежал на красной бархатной козетке, вокруг него, умножая горящие лампы, сияли зеркала, поодаль тихо в ряд сидели безголовые женщины; вернее, на головы их были надеты какие-то овальные вёдра. А над самим Сеней нависала шишковатая лысая голова со вздыбленными бровями, с мясистым носом.
– Здрасьте, спасибо! – сказал он этой лысой голове и мясистому носу с седыми пучками в каждой ноздре. Главное же – большим и нежным рукам, которые деловито трепали его загривок, будто примериваясь заодно уж подстричь его и освежить. – Большое вам спасибо! Я побегу?
– Малый, ты клоун? – спросил старый парикмахер. – Может, ты – маньяк?
Ага, именно в той парикмахерской, пропахшей парфюмерными запахами, к которым добавил свою нежданную компоненту и Сеня, он впервые услышал о себе вот это самое слово…
«Почему ж он тебя заодно не подстриг? – пожимала плечами мама. – Уж если ты сидел в кресле. Это же логично!»
А на автобус они с мамой успели. Тормознули его на углу, когда тот отчаливал от платформы, чтобы повернуть на основную трассу. Кричали, прыгали, размахивали билетами…
Вот говорят, литовцы недоброжелательные. Но данный шофер-литовец остановился же (а мог и мимо проехать!) и, качая головой, сурово смотрел, как Сеня с мамой взгромождаются в салон, тяжело дыша и волоча неподъёмные чемоданы с качественным прибалтийским трикотажем.
Не в этом дело! Мир всё-таки широк и прекрасен… Да и что той жизни…
«Под канадку»
Боевой дед Саня, то есть Александр Моисеевич, в смысле – Сендер Мойшевич, был сильным козырем младшего Гуревича.
Инженер авиации, начальник ремонтных мастерских аэропорта Пулково – дед воевал, был трижды ранен, тяжело контужен, а в середине живота носил остроконечную пупочную грыжу – тоже боевое приобретение.
К началу войны дед служил в Ростове, в авиационном полку, и в ноябре сорок первого, когда немцы неостановимо катились на Ростов, деду было поручено эвакуировать самолёты в считаные часы.
Самолёты, рассказывал внуку дед, смотрели винтами в сторону, откуда грозили ворваться на лётное поле немецкие танки, так что их пришлось разворачивать вручную, за хвосты. Вот тогда дед и заработал свою грыжу.
Воображение младшего Гуревича рисовало грандиозную картину: дед-Гулливер (вообще-то он был весьма скромного роста) хватает за хвосты сразу несколько связанных верёвочкой самолётов, ррразворрра-ачивает их в нужном направлении… и чуть ли не под дулами немецких танков те разгоняются и исчезают в облаках!
Гораздо позже супруга Гуревича Катя говорила, что крепко, видать, дедуля был контужен, если привиделось ему такое кино. Но сам Гуревич свято верил всем историям своего боевого деда. И как-то один старый лётчик в разговоре с ним подтвердил, что бывало, всяко бывало: взлётных полос тогда не было, места для разворота – тоже; взлетали с утоптанной земли, а самолёты вообще были фанерные…
И уж вовсе не нуждается в доказательствах тот факт, что с послевойны и до самой смерти дед проработал в аэропорту Пулково начальником ремонтных мастерских.
Был он непрост по характеру, задирист и прямолинеен; легко разгонялся, с трудом тормозил… В общем, дед был настоящим контуженым психом, а боялся только одного человека: бабушку Розу. Занимая внушительный начальственный пост, по натуре дед оставался настоящей рабочей косточкой, соответственно и выражался, – хотя при внуке старался сдерживаться и потому делал крен в другую сторону, в сторону ласкательных суффиксов. Так, ему казалось, он уравновешивает речь. «Ну что, Сенечка-сынуля, – спрашивал, – захаваем мороженку-пироженку? Или ну его на хер?».
Однажды летом их с бабушкой Розой каким-то безумным ветром принесло в Вырицу – проведать внука и дочь. Главное, деду не терпелось поудить, хотя рыбаком он был вдохновенным, но неудачливым. Баба Роза говорила, что наиболее праздничный его улов – три кило корюшки, купленной на уличном лотке.
Но возражать деду или останавливать его на пути к предполагаемому торжеству никто не решался, да и день был такой чудесный, с солнечным ветерком, со щекастыми облаками. Верхушки сосен так и гуляли по небу, выметая за порог эти самые облака.
Захватив удочку деда Никона, они вдвоём – Сеня и дед – спустились через лесок под гору, сняли у местного парнишки лодку за рубль (якорь в ней заменял камень на верёвке) и выплыли на простор речной волны. Речная волна, кстати, была в этом месте довольно сильная, якоря явно не хватало. Дед забрасывал удочку («Ах, Сенечка-сынуля, какую рыбочку-рыбулю в детстве я ловил у нас в Казимировке!»), но лодку относило течением, леска закручивалась бородой… Дед безуспешно принимался её распутывать, самовоспламеняясь со скоростью лесного пожара. Равновесие его речи стремительно нарушалось.
«Едрить твою в корму, Сенечка-сынуля! – кричал дед в исступлении, пытаясь распутать леску и пиная ногами лодку так, что та безумным дервишем крутилась и плясала посреди Оредежа. – Долбить её клювом в жопу!!!»
Наконец дед бросил удочку на дно лодки и минуты три, упираясь кулаками в колени и вытягивая шею, без перерыва матерился уже без единого ласкательного суффикса, внука даже не замечая, – что не так уж и плохо: Сеня знал песню про Степана Разина, даже любил её, но не хотел бы разделить участь княжны в набежавшей волне. Он просто сидел и ждал, пока его контуженый дед успокоится и поймёт, что не в рыбалке счастье.
«А знаешь, сынуля, – удивлённо сказал чуть позже умиротворённый дед, поднимая со дна удочку, – она, похоже, от испуга сама распуталась…»
* * *
Раз в месяц в субботу дед Саня – в фетровой шляпе, в драповом пальто – заезжал за младшим Гуревичем в школу и увозил его на выходные в авиагородок, где жили они с бабушкой Розой в уютной однушке, обвязанной бабушкой от пола до потолка: салфетки, покрывальца, скатерти и даже гардины…
Но по пути они обязательно заезжали в парикмахерскую аэропорта, где щёлкал ножницами знаменитый мужской и дамский мастер дядя Герман. Сеня с дедом усаживались в соседние кресла, и дед говорил: «Гера, под канадку!». Она так и называлась, эта стрижка. Чтобы Сеня не скучал, дядя Герман открывал потёртый, но неуловимо шикарный авиационно-кожаный саквояж, вынимал из него яблоко сорта «белый налив» и угощал мальчика. Яблоки этого, любимого им, сорта привозили ему стюардессы с разных югов.
Дед Саня довольно крякал и говорил: «Щелкопёр ты, Гера, и дамский угодник!» «Не вижу здесь дам, Александр Мойсеич, – невозмутимо и лукаво возражал дядя Герман. – Уж не ты ли та дама?».
Из парикмахерской дед и внук выходили совершенно одинаковые: с боков снято практически все, впереди – косоватый чубчик, над виском тонкий пробор. В общем нечто вроде полубокса. Пятнадцать копеек – дед, пятнадцать копеек – Сеня. Дёшево и очень, очень сердито!
Дед Саня пьяницей не был, но выпить любил; на этот счёт в ходу у него даже имелись разные прибаутки – то ли им сочинённые, то ли где-то позаимствованные. «Водку?! Утром?! Натощак?! – восклицал он с отвращением на лице. И тут же расплывался в улыбке: – С удовольствием!». Впрочем, Сеня только раз видел, как дед напился – от волнения. Это было, когда праздновали его шестидесятилетие, и в их квартирку набилась тьма народу, все сослуживцы, даже начальник аэропорта заехал вручить деду почётную грамоту, а это, отмечала бабушка Роза, особа сдержанная, кое-чего да стоит.
Заслугами-грамотами-орденами дед никогда не похвалялся, но однажды рассказал внуку «некую счастливую историю». Про то, как внезапным налётом в Пулково прилетел товарищ Молотов: «На американском самолёте. Там дверца гораздо выше. Наш трап не доставал до неё метра так полтора».
Начальник аэропорта вызвал деда и объявил, что товарищ Молотов садится через сорок пять минут и надо в срочном порядке доварить ступени и поручни трапа, чтобы до дверцы доставал. «Не будет сделано вовремя, расстреляю всю бригаду!» – пообещал он. И было видно, что расстреляет: у самого поджилки тряслись так, что даже усы его пообвисли.
«И знаешь, Сенечка-сынуля, – рассказывал дед Саня безмятежным голосом, – всё мы успели. Всё аккуратненько сварили и ковровой дорожкой закрыли свежесваренную часть, так что, когда приземлился товарищ Молотов, наш трап шикарно, как птица, уже летел к самолёту, никто ничего и не заметил… И нам, всей ремонтной бригаде – наградные листы выкатили! Шутишь: повышение звания на одну звёздочку… Мы на радостях очумели все и так надрались, что наутро всей бригадой не вышли на работу. Это в те времена, когда сажали за пять минут опоздания! А тут – ужас! – вся бригада ремонтных мастерских аэропорта Пулково не вышла на работу. Тут уже точно могли расстрелять.
И вот стоим мы перед начальником: рожи мятые, помертвелые. В руках у него – пачка наградных наших листов. И он: «Петров Дмитрий Павлович повышается до звания лейтенанта!» – рвёт наградной лист мелко так, тщательно и бумажные клочки Митьке в морду швыряет. «Вертепов Фёдор Васильевич повышается до звания старшего лейтенанта!» – рвёт лист и клочки Феде – в морду…
Так всю бригаду обошёл, порвал все наградные листы. Мы стоим, вытянулись, как повешенные. Головы, плечи – в клочках бумаги; пол весь усеян, как первым снегом. Стоим, счастли-ивые-е-е!».
«Как это?! – недоумевал внук, представляя клочки наградных листов в волосах и на плечах деда Сани. – От чего счастливые?!»
«Ты не понимаешь, – терпеливо объяснял дед. – Не можешь сейчас представить, как легко все мы отделались. Такое время было: любой мог донести. Тогда он сам бы за всё собственной головой ответил. Вот какой замечательный мужик был наш Батя!»
Дед Саня босяк был – так говорила бабушка Роза, хотя младший Гуревич считал это странным: дед любил хорошую обувь, ему шил её специальный мастер с учётом мозольной топографии. «Босяк, босяк. Из босяцкой семьи», – отмахивалась бабушка Роза. Сама-то она была – о-го-го из какой семьи, хотя родом всё из того же местечка под Витебском. Но её мама выходила гулять с кружевным зонтиком, и встречные соседи говорили ей: «Доброе утро, мадам Рыбакова!». Дед же родился в босяцкой семье последним, тринадцатым ребёнком. У него было одиннадцать сестёр и ещё брат Гриша.
И вот с этим братом Гришей у деда Сани были не то что разногласия, но абсолютная нестыковка характеров, интересов, строя речи да и жизненных установок. Температура тела, говорила бабушка Роза, не совпадает. По сравнению с Саней, говорила она, Гриша – покойник.
Дед, боевой офицер, повелитель авиационных моторов и всего самолётного нутра, всех: и друзей, и сослуживцев, и подчинённых, и родственников – всех судил по большому счёту, полным аршином мерил. Никогда не искал блох, не вдавался в мелочи, не копил грошовых обид; но, если человек совершал подлость, предавал кого-то или втихую выгадывал, – дед без единого шанса на оправдание вычёркивал того из своей жизни.