Маньяк Гуревич
Часть 39 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Между прочим, весьма актуальная тема в нашем регионе. Тут в жаре обитают шакалы, дикие кабаны и прочие очаровательные козлики-тушканчики; гуляют в окрестностях бедуинских сел и городов непривитые пастушьи собаки; о полчищах бесхозных помойных кошек мы уж и не говорим.
Эту интересную и познавательную должность организовал для Гуревича старый друг Илюшка Гонтбухер, тот, кто в своё время грыз лимон в глухом отчаянии первых эмигрантских будней, а ныне заведовал отделом кадров в Министерстве здравоохранения. Мама-таки доконала его своими представлениями о пути мужчины на земле. Сама она лет уже десять пребывала с Альцгеймером в соответствующей клинике, не имея возможности гордиться сыном или решительно подправить его маршрут, если он вдруг шагнёт куда-то неверной ногой. Добившись изрядных общественных высот ради мамы, Илья, по его же словам, мог бы выбросить свою карьеру за ненадобностью. «Не станешь же гордиться перед собственными детьми, – говорил он, – им твои достижения до лампочки».
Гуревич понимал его, как никто: сам он ничем и никогда не гордился даже перед собственной женой, о детях вообще умолчим.
За все эти годы он успел поработать в разных местах и на разных поприщах: был тюремным и армейским врачом, подменным доктором в поликлиниках юга страны; в том числе в друзском, черкесском и в бедуинском секторах.
Сектор, хм… Поработаешь с полгода в чиновничьем логове, поневоле нахватаешься нечеловеческих слов. Ну какой это «сектор» – бедуины! Это скопища лачуг на холмах и в ущельях, выгоревшие на солнце продранные палатки, выкинутые за ненадобностью интендантским начальством ЦАХАЛа[6] и подобранные пастухами. Это листы фанеры и проржавелого железа, пластиковые щиты, украденные с обочин дорог, баки из-под горючего, ограды из бочек вокруг овечьих и козьих загонов…
Бедуин – существо таинственное. Это даже не араб; тот вполне понятен в своём клановом, общественном и психологическом устройстве. А вот бедуин… Никто не знает, что у него в голове, и никто не способен угадать, от чего он может взорваться и начать палить для острастки в воздух, а то и конкретно в вашу сторону.
Работал Гуревич одно время с доктором Сандаловым. В своих политических убеждениях был он вроде той давней старухи с радикулитом, которую Гуревич растирал вольтареном на заре своей деятельности в русской скорой помощи. Доктор Сандалов тоже видел сны Веры Павловны, жаждал справедливого устройства человеческого общества, радел о равноправии угнетённых, участвовал в демонстрациях перед резиденцией главы правительства, подписывал протестные письма…
Гуревича он именовал закоснелым расистом. После работы расист Гуревич нередко подбрасывал его до автостанции в Беэр-Шеве, делая порядочный крюк, и по дороге доктор Сандалов оттачивал на коллеге основные принципы своего гуманистического мировоззрения.
Однажды был в особенном ударе и договорился до странных вещей.
Гуревич давно заметил, что эти борцы с расизмом непременно кого-то должны презирать и ненавидеть, по-иному у них не получается. Это как при ходьбе: приподняв одну ногу, ты непременно всей тяжестью наступаешь на другую. Провозглашая святой одну часть общества, другую непременно назовёшь «бабуинами». Доктор Сандалов в тот день презирал евреев. Это бывает, Гуревич и сам от евреев был не в восторге, особенно когда попадал на рынок или когда сантехник, пообещав прийти в понедельник утром, приходил в четверг вечером.
В общем, в тот день доктор Сандалов особенно не любил евреев и как-то уж особенно достал доктора Гуревича своими высказываниями. Когда в потоке всё более экстремальной речи заявил, что «из всех живущих здесь клопов предпочитает дело иметь с бедуинами», Гуревич остановил машину на обочине шоссе и повернулся к коллеге.
У того был классический римский профиль, отточенный в пламенных спичах. Об этот профиль можно было править ножи.
«Вали из моей машины, Изя, – мягко сказал Гуревич. – Пусть тебя бедуин везёт». Тот гордо и молча вылез, с видом даже удовлетворённым, будто и добивался именно этого и не ждал ничего иного от клопа и расиста Гуревича.
Конечно, минут через пять Гуревич уже остыл и раскаивался в жестокости, но развернуться было невозможно – всё же междугородняя трасса, – ехать пришлось дальше. А на въезде в город клоп-Гуревич со своими гуманистическими позывами уже справился.
Назавтра у него был выходной: они с Катей собрались в Ришон ле Цион, в только что открытую «Икею» – поглазеть, заодно и скупить там по мелочи полмагазина. Но чуть ли не на пороге их подсёк телефон. Звонила Берта из регистратуры с просьбой подменить заболевшего доктора Сандалова.
Гуревич заледенел и одновременно вспотел…
Он и ночью трижды просыпался, представляя этого дурака-цицерона на обочине пустынного шоссе, хотя говорил себе, что это – чепуха и кто-то подобрал приличного (с виду!) человека через пять, ну десять минут. Зато неповадно будет языком молоть.
А тут за один миг пронеслись в его натренированной на ужасы голове тысяча несчастий: нападение, избиение беззащитного на дороге, ограбление и едва ли не убийство… Или, скажем, подобрал его на свой лихой мотоцикл какой-нибудь дикий подросток да и врезался в грузовик.
– А что… – пролепетал он, – что с ним случилось?
– Жуткая история, слышь, – сказала Берта. – Утром на приём какой-то бедуин пришёл, стал требовать у доктора бюллетень задним числом. А кто ж ему выдаст бюллетень за прошлую неделю! Доктор, конечно, отказал. Тот схватил стул и треснул доктора по голове. Рана нехорошая, рваная, зашивали даже. Может, и сотрясение получил – бедуин-то здоровенный, хорошо хоть без оружия был. Так ты подменишь?
– Конечно! – выпалил Гуревич с непозволительным облегчением. – Я еду, конечно! Немедленно. Как не выручить коллегу!
Словом, на излёте карьеры и ближе к пенсии друг Илюша, достигший изрядных административных высот, пристроил доктора Гуревича – колобка всяко обкатанного, битого, но не убитого и не проглоченного местными хитрыми лисами (хотя и слегка подусталого) – в Министерство здравоохранения, в Отдел собачьих укусов.
– Что-о-о?! – Гуревич чуть не подавился, услышав это название.
– Не торопись отказываться, – сказал Илюша, когда встретились в городе пообедать и поболтать, – не фанфаронь! Это то что надо в нашем возрасте. Зарплата приличная, местечко уютное, не бей лежачего. Хватит колесить по городам и весям, саблей махать, с ворогом биться. Чехова помнишь? «Мы отдохнём…»
* * *
– Главное, они стучат на своих же собственных ненаглядных псов! – кипятился Гуревич попервоначалу, вываливая жене за ужином новые, совершенно непостижимые впечатления. Живёшь тут, живёшь, всё уже, кажется, знаешь… Ан нет: вот тебе новый поворот, новый ракурс, совершенно новая картинка. – Стучат за милую душу, не подозревая, что все данные мы обязаны немедленно отсылать в ветеринарный контроль. Не представляют, что через день к ним позвонят в дверь и районный ветеринар с двумя амбалами схватят собачку и поволокут в тюрьму.
– Ка-а-ак?! – ахала Катя.
– А так! – подхватывал Гуревич, намазывая масло на кусок родного бородинского из русского магазина, подцепляя на вилку горстку квашеной капусты. На столе перед ним – глубокая тарелка с Катиным «цыганским» борщом лиловым, и звёзды коварные мерцают в нём богатыми слитками жира. – Так же, как вламывались к людям наши амбалы из психиатрической перевозки. И тогда начинается истерика, обморок, плач на реках Вавилонских. Они, оказывается, не знали! Они понятия не имели о ветеринарных зверствах в родной державе, об этих концлагерях! «Что вы делаете?!!! Что вы себе позволяете с моей маленькой, моей ласковой, моей нежной соба-а-а…!!!»
Гуревич делал суровое лицо, представляя Кате всех участников драмы. Голос его тоже менялся, за щекой бугрился кусок хлеба:
– А чем ты раньше думала, дура? Твоя чи-хуа-хуа, привитая и стриженная, как Людовик, мытая шампунем от блох… Твоя разлюбезная шавка, которая писает в лоток, как кошка, и улицы сроду не видала… Ну тяпнула она тебя спросонья, когда ты на неё наступила ночью, плетясь в уборную. Откуда у неё бешенство?! А вот теперь в каталажке-то она посидит, твоя хуа-хуа… Теперь ни хуа биться башкой об стену. Прид-дурки!
Свои переживания и свою природную эмпатию Гуревич старался держать в ежовых.
Хотя бывали случаи…
Из истории еврейских вооружённых сил
– Вот вам сюжетец, – говорит Гуревич, тяпнув рюмаху виски или коньячку, к которому пристрастился недавно: сосуды расширять. Вечерами он уютно сидит у себя на кухне с семьёй или с друзьями. В углу под витриной любимого кобальтового стекла у него своё кресло придвинуто: кресло плетёное, купленное на бедуинском базаре лет пятнадцать назад, уже продавленное, так что думки подложены – одна под задницу, другая под поясницу. (И когда это он полюбил старые вещи? Когда – в точности как дед Саня, – стал уснащать свою речь уменьшительными суффиксами?) Так вот откинешься к стене, поставишь стакан на колено… и выступай себе. Гуревич за всю жизнь так и не растерял простительного желания слегка покрасоваться, тем более что его нынешняя служба чуть ли не ежедневно выкатывает готовый анекдот или драматическую интермедию.
Все экстраординарные случаи из своей собачьей практики он предварял зачином: «Вот вам сюжет!». Далее могло следовать всё, что угодно. Но эту конкретную военную балладу, эту собачью «Песнь песней» он любил рассказывать снова и снова. Среди друзей или гостей каждый раз попадался кто-то, кто ещё не слышал. Катя считала, что из плёвого случая Гуревич соорудил грандиозную эпопею. «Ты считаешь, я вру?!» – обидчиво вопрошал он. «Привираешь», – примирительно отвечала она. Возможно, возможно, слегка привирал, если учесть, что друзья и гости готовы были слушать эту историю снова и снова, не вполне её поначалу узнавая.
– Прихожу как-то на службу, в приёмной сидят два солдатика. Держатся за руки, глаза у обоих на мокром месте. Один очень худой, аж истощённым выглядит, второй сильно толстый, будто последние три года съедал все порции того, тощего.
«В чём дело? – спрашиваю. – Вас покусала бешеная собака?»
«Нет» – отвечают.
«Бешеная кошка?»
«Нет!»
«Бешеная обезьяна?»
Тут кто-нибудь из новеньких слушателей непременно вклинится:
– Постой, уже смешно! Какая бешеная обезьяна?! Мы что, в Занзибаре?
– Вовсе не смешно, – невозмутимо отбивал Гуревич. – У нас тут со времён Британского мандата до сих пор действуют законы британского права. А в начале XX века в Палестину прибывали уроженцы разных Марокко-Тунисов и Йеменов, привозили своих милых домашних обезьянок, – мы же привозили кошек и собак. Здесь от жары с ними, бывало, случались неприятности. А законы стабильных стран действуют веками… Например, в законодательстве штата Массачусетс есть следующий закон: «запрещено вышвыривать из трамвая мёртвую обезьяну». Принят лет двести назад, до сих пор не отменён. Короче: я обязан опросить двух заплаканных защитников родины по полному ранжиру, перечислив всех возможных животных, включая аквариумных рыбок.
«Дайте, мы просто с самого начала расскажем всю эту идиотскую историю», – говорят Толстый и Тонкий. Объясняют: они дружат с детского сада. Причём втроём: третий их идиот служит сейчас на границе с Ливаном. Самые что ни на есть боевые части: герой-десантник. И вот он-то в очередную увольнительную отправился домой. А солдат, знамо дело, за день отпуска продаст в рабство родную мать, сестру, бабушку… и свою бессмертную душу.
– Точно! – встревает Катя. – Помнишь, Дымчик выдрал все четыре зуба мудрости, абсолютно здоровые, потому что за каждый полагался трехдневный отпуск?!
Ещё бы Гуревичу не помнить! Дымчик был его постоянной болевой точкой – как тот самый воспалённый зуб. Дымчик, прозрачный невесомый ангел, над которым лет до шести они с Катей тряслись при каждом его чихе, вырос совершенно бешеным: гонял на джипах, не слезал с мотоцикла, в семнадцать лет окончил курсы пилотов и регулярно летал к подружке в Хайфу на съёмной Cessna 172, спуская на это все немалые деньги, что зарабатывал в «Интеле» праведным программистским трудом.
– Вот именно! Так этот бравый-солдат-швейк, направляясь к железнодорожной станции, решил срезать путь и двинул через овраг. И там…
– …его укусил шакал? – подсказывал кто-то.
– …да нет, он напоролся ногой на сучок, слегка поранил кожу. Чепуха, царапина. Но мозг изощрённого каббалиста заработал в нужном направлении: почему бы не сказать, что его укусила собака? В середине августа тема острая. А что: выцарапать пару лишних деньков, в море искупаться, девочку свою туда же окунуть… Звонит он другу детства – тому, который Толстый, и говорит: «Бэби, давай я скажу, что меня тяпнула твоя собачка?» «Ладно, – отвечает Бэби, не вдаваясь, – пусть тяпнула».
И голубчики сразу влипли: пошли проверки – что собака, где собака; адрес, имя, паспорт, девичья фамилия, сценический псевдоним…
– Погоди, но ведь домашние собаки привиты?
– Да, и потому человеку не делают уколов в брюхо, что стоило бы сделать в данном случае. Но при любом раскладе собачку должен наблюдать ветеринар. Что это значит? Её держат в клетке десять дней, наб-лю-дая… В заточении держат, в тюряге. Этого братцы-кролики не учли. А когда владелец собачки, этот нежный толстяк, осознал беспощадную реальность, он от ужасных перспектив завалился в обморок. Звонит дружку – отпускному этому идиоту – кричит: «Ты что, охренел?! Это мой щеночек, ему пять месяцев, тонкая душа, на шее бантик, спит в бабушкиной постельке. Да он умрёт от ужаса! Невинный младенец, кровавый навет! Пиши покаянное письмо, скотина!»
Отпускной идиот, перепуганный, вылезает из моря, пишет объяснительную во все инстанции: так, мол, и так, предательство родины, готов понести наказание, отсидеть вместо собаки в военной тюрьме.
– Как в военной тюрьме? За такую ерунду? – удивлялись слушатели.
– Это не ерунда, милые мои! – сурово отвечал Гуревич, министерский собачий начальник. – Это обман командования. Обман доверия. Нарушение военной дисциплины.
Короче, являются два идиота, Толстый и Тонкий, с объяснительной третьего идиота к нам в отдел – ибо вопросами бешенства занимается только министерство. А моя начальница Дафна говорит: «Все солдаты – брехуны, я им не верю ни на грош, сама была солдаткой. Пусть нам пишет объяснительную его командир».
Командир, как и все приличные люди, страстный собачник, ему тоже жалко щеночка. И потому, выдав залп из всех известных ему ругательств, включая русские, особенно популярные в армии, командир пишет блистательную характеристику на лучшего солдата в доверенном ему Тринадцатом пехотном батальоне бригады «Голани». Как доблестно тот охраняет родные границы, сидит в засаде, рискует жизнью, воюет с террором… Убедительно, солидно, душевно. Бумага поступает к нам в отдел в лучшем виде со всеми армейскими печатями. Вроде бы вопрос можно закрыть? Нет! Начальница моя – баба тёртая. «Не верю, – говорит, – никому. Командир его – тоже бывший солдат, а все солдаты врут, как дышат, я работала военным врачом, знаю их всех как облупленных. И своим медицинским дипломом и своей лицензией рисковать не намерена».
– Господи, какая бурная история! – восклицали взволнованные гости. – Чем же всё кончилось?
– А тем и кончилось: щенок невинный, с бантиком на шее, отсидел в тюрьме по полной выкладке. Отмотал, бедняга, в одиночке десятидневный срок. Солдат – уже в военной тюрьме – отсидел законный трехмесячный срок со щетиной на морде… Да нет, всё в порядке: сейчас уже все дома, кушают компот… – Гуревич оглядывал задумчивые лица притихших гостей. – Что смолкнул веселия глас?
Неизвестно почему эта солдатская баллада, батальное это полотно производило на слушателей, особенно на приезжих из России, впечатление убойное: мол, этого быть не может! А Катя, солдатская мать, ну всегда расстраивалась! И глядя на огорчённое лицо жены и предугадывая её реплику о самодовольстве, тупости и безжалостности государственных чиновников, Гуревич руками разводил и говорил в своё оправдание:
– Я же обещал: будет хохма из истории доблестных вооружённых сил. Разве не смешно?
Эту интересную и познавательную должность организовал для Гуревича старый друг Илюшка Гонтбухер, тот, кто в своё время грыз лимон в глухом отчаянии первых эмигрантских будней, а ныне заведовал отделом кадров в Министерстве здравоохранения. Мама-таки доконала его своими представлениями о пути мужчины на земле. Сама она лет уже десять пребывала с Альцгеймером в соответствующей клинике, не имея возможности гордиться сыном или решительно подправить его маршрут, если он вдруг шагнёт куда-то неверной ногой. Добившись изрядных общественных высот ради мамы, Илья, по его же словам, мог бы выбросить свою карьеру за ненадобностью. «Не станешь же гордиться перед собственными детьми, – говорил он, – им твои достижения до лампочки».
Гуревич понимал его, как никто: сам он ничем и никогда не гордился даже перед собственной женой, о детях вообще умолчим.
За все эти годы он успел поработать в разных местах и на разных поприщах: был тюремным и армейским врачом, подменным доктором в поликлиниках юга страны; в том числе в друзском, черкесском и в бедуинском секторах.
Сектор, хм… Поработаешь с полгода в чиновничьем логове, поневоле нахватаешься нечеловеческих слов. Ну какой это «сектор» – бедуины! Это скопища лачуг на холмах и в ущельях, выгоревшие на солнце продранные палатки, выкинутые за ненадобностью интендантским начальством ЦАХАЛа[6] и подобранные пастухами. Это листы фанеры и проржавелого железа, пластиковые щиты, украденные с обочин дорог, баки из-под горючего, ограды из бочек вокруг овечьих и козьих загонов…
Бедуин – существо таинственное. Это даже не араб; тот вполне понятен в своём клановом, общественном и психологическом устройстве. А вот бедуин… Никто не знает, что у него в голове, и никто не способен угадать, от чего он может взорваться и начать палить для острастки в воздух, а то и конкретно в вашу сторону.
Работал Гуревич одно время с доктором Сандаловым. В своих политических убеждениях был он вроде той давней старухи с радикулитом, которую Гуревич растирал вольтареном на заре своей деятельности в русской скорой помощи. Доктор Сандалов тоже видел сны Веры Павловны, жаждал справедливого устройства человеческого общества, радел о равноправии угнетённых, участвовал в демонстрациях перед резиденцией главы правительства, подписывал протестные письма…
Гуревича он именовал закоснелым расистом. После работы расист Гуревич нередко подбрасывал его до автостанции в Беэр-Шеве, делая порядочный крюк, и по дороге доктор Сандалов оттачивал на коллеге основные принципы своего гуманистического мировоззрения.
Однажды был в особенном ударе и договорился до странных вещей.
Гуревич давно заметил, что эти борцы с расизмом непременно кого-то должны презирать и ненавидеть, по-иному у них не получается. Это как при ходьбе: приподняв одну ногу, ты непременно всей тяжестью наступаешь на другую. Провозглашая святой одну часть общества, другую непременно назовёшь «бабуинами». Доктор Сандалов в тот день презирал евреев. Это бывает, Гуревич и сам от евреев был не в восторге, особенно когда попадал на рынок или когда сантехник, пообещав прийти в понедельник утром, приходил в четверг вечером.
В общем, в тот день доктор Сандалов особенно не любил евреев и как-то уж особенно достал доктора Гуревича своими высказываниями. Когда в потоке всё более экстремальной речи заявил, что «из всех живущих здесь клопов предпочитает дело иметь с бедуинами», Гуревич остановил машину на обочине шоссе и повернулся к коллеге.
У того был классический римский профиль, отточенный в пламенных спичах. Об этот профиль можно было править ножи.
«Вали из моей машины, Изя, – мягко сказал Гуревич. – Пусть тебя бедуин везёт». Тот гордо и молча вылез, с видом даже удовлетворённым, будто и добивался именно этого и не ждал ничего иного от клопа и расиста Гуревича.
Конечно, минут через пять Гуревич уже остыл и раскаивался в жестокости, но развернуться было невозможно – всё же междугородняя трасса, – ехать пришлось дальше. А на въезде в город клоп-Гуревич со своими гуманистическими позывами уже справился.
Назавтра у него был выходной: они с Катей собрались в Ришон ле Цион, в только что открытую «Икею» – поглазеть, заодно и скупить там по мелочи полмагазина. Но чуть ли не на пороге их подсёк телефон. Звонила Берта из регистратуры с просьбой подменить заболевшего доктора Сандалова.
Гуревич заледенел и одновременно вспотел…
Он и ночью трижды просыпался, представляя этого дурака-цицерона на обочине пустынного шоссе, хотя говорил себе, что это – чепуха и кто-то подобрал приличного (с виду!) человека через пять, ну десять минут. Зато неповадно будет языком молоть.
А тут за один миг пронеслись в его натренированной на ужасы голове тысяча несчастий: нападение, избиение беззащитного на дороге, ограбление и едва ли не убийство… Или, скажем, подобрал его на свой лихой мотоцикл какой-нибудь дикий подросток да и врезался в грузовик.
– А что… – пролепетал он, – что с ним случилось?
– Жуткая история, слышь, – сказала Берта. – Утром на приём какой-то бедуин пришёл, стал требовать у доктора бюллетень задним числом. А кто ж ему выдаст бюллетень за прошлую неделю! Доктор, конечно, отказал. Тот схватил стул и треснул доктора по голове. Рана нехорошая, рваная, зашивали даже. Может, и сотрясение получил – бедуин-то здоровенный, хорошо хоть без оружия был. Так ты подменишь?
– Конечно! – выпалил Гуревич с непозволительным облегчением. – Я еду, конечно! Немедленно. Как не выручить коллегу!
Словом, на излёте карьеры и ближе к пенсии друг Илюша, достигший изрядных административных высот, пристроил доктора Гуревича – колобка всяко обкатанного, битого, но не убитого и не проглоченного местными хитрыми лисами (хотя и слегка подусталого) – в Министерство здравоохранения, в Отдел собачьих укусов.
– Что-о-о?! – Гуревич чуть не подавился, услышав это название.
– Не торопись отказываться, – сказал Илюша, когда встретились в городе пообедать и поболтать, – не фанфаронь! Это то что надо в нашем возрасте. Зарплата приличная, местечко уютное, не бей лежачего. Хватит колесить по городам и весям, саблей махать, с ворогом биться. Чехова помнишь? «Мы отдохнём…»
* * *
– Главное, они стучат на своих же собственных ненаглядных псов! – кипятился Гуревич попервоначалу, вываливая жене за ужином новые, совершенно непостижимые впечатления. Живёшь тут, живёшь, всё уже, кажется, знаешь… Ан нет: вот тебе новый поворот, новый ракурс, совершенно новая картинка. – Стучат за милую душу, не подозревая, что все данные мы обязаны немедленно отсылать в ветеринарный контроль. Не представляют, что через день к ним позвонят в дверь и районный ветеринар с двумя амбалами схватят собачку и поволокут в тюрьму.
– Ка-а-ак?! – ахала Катя.
– А так! – подхватывал Гуревич, намазывая масло на кусок родного бородинского из русского магазина, подцепляя на вилку горстку квашеной капусты. На столе перед ним – глубокая тарелка с Катиным «цыганским» борщом лиловым, и звёзды коварные мерцают в нём богатыми слитками жира. – Так же, как вламывались к людям наши амбалы из психиатрической перевозки. И тогда начинается истерика, обморок, плач на реках Вавилонских. Они, оказывается, не знали! Они понятия не имели о ветеринарных зверствах в родной державе, об этих концлагерях! «Что вы делаете?!!! Что вы себе позволяете с моей маленькой, моей ласковой, моей нежной соба-а-а…!!!»
Гуревич делал суровое лицо, представляя Кате всех участников драмы. Голос его тоже менялся, за щекой бугрился кусок хлеба:
– А чем ты раньше думала, дура? Твоя чи-хуа-хуа, привитая и стриженная, как Людовик, мытая шампунем от блох… Твоя разлюбезная шавка, которая писает в лоток, как кошка, и улицы сроду не видала… Ну тяпнула она тебя спросонья, когда ты на неё наступила ночью, плетясь в уборную. Откуда у неё бешенство?! А вот теперь в каталажке-то она посидит, твоя хуа-хуа… Теперь ни хуа биться башкой об стену. Прид-дурки!
Свои переживания и свою природную эмпатию Гуревич старался держать в ежовых.
Хотя бывали случаи…
Из истории еврейских вооружённых сил
– Вот вам сюжетец, – говорит Гуревич, тяпнув рюмаху виски или коньячку, к которому пристрастился недавно: сосуды расширять. Вечерами он уютно сидит у себя на кухне с семьёй или с друзьями. В углу под витриной любимого кобальтового стекла у него своё кресло придвинуто: кресло плетёное, купленное на бедуинском базаре лет пятнадцать назад, уже продавленное, так что думки подложены – одна под задницу, другая под поясницу. (И когда это он полюбил старые вещи? Когда – в точности как дед Саня, – стал уснащать свою речь уменьшительными суффиксами?) Так вот откинешься к стене, поставишь стакан на колено… и выступай себе. Гуревич за всю жизнь так и не растерял простительного желания слегка покрасоваться, тем более что его нынешняя служба чуть ли не ежедневно выкатывает готовый анекдот или драматическую интермедию.
Все экстраординарные случаи из своей собачьей практики он предварял зачином: «Вот вам сюжет!». Далее могло следовать всё, что угодно. Но эту конкретную военную балладу, эту собачью «Песнь песней» он любил рассказывать снова и снова. Среди друзей или гостей каждый раз попадался кто-то, кто ещё не слышал. Катя считала, что из плёвого случая Гуревич соорудил грандиозную эпопею. «Ты считаешь, я вру?!» – обидчиво вопрошал он. «Привираешь», – примирительно отвечала она. Возможно, возможно, слегка привирал, если учесть, что друзья и гости готовы были слушать эту историю снова и снова, не вполне её поначалу узнавая.
– Прихожу как-то на службу, в приёмной сидят два солдатика. Держатся за руки, глаза у обоих на мокром месте. Один очень худой, аж истощённым выглядит, второй сильно толстый, будто последние три года съедал все порции того, тощего.
«В чём дело? – спрашиваю. – Вас покусала бешеная собака?»
«Нет» – отвечают.
«Бешеная кошка?»
«Нет!»
«Бешеная обезьяна?»
Тут кто-нибудь из новеньких слушателей непременно вклинится:
– Постой, уже смешно! Какая бешеная обезьяна?! Мы что, в Занзибаре?
– Вовсе не смешно, – невозмутимо отбивал Гуревич. – У нас тут со времён Британского мандата до сих пор действуют законы британского права. А в начале XX века в Палестину прибывали уроженцы разных Марокко-Тунисов и Йеменов, привозили своих милых домашних обезьянок, – мы же привозили кошек и собак. Здесь от жары с ними, бывало, случались неприятности. А законы стабильных стран действуют веками… Например, в законодательстве штата Массачусетс есть следующий закон: «запрещено вышвыривать из трамвая мёртвую обезьяну». Принят лет двести назад, до сих пор не отменён. Короче: я обязан опросить двух заплаканных защитников родины по полному ранжиру, перечислив всех возможных животных, включая аквариумных рыбок.
«Дайте, мы просто с самого начала расскажем всю эту идиотскую историю», – говорят Толстый и Тонкий. Объясняют: они дружат с детского сада. Причём втроём: третий их идиот служит сейчас на границе с Ливаном. Самые что ни на есть боевые части: герой-десантник. И вот он-то в очередную увольнительную отправился домой. А солдат, знамо дело, за день отпуска продаст в рабство родную мать, сестру, бабушку… и свою бессмертную душу.
– Точно! – встревает Катя. – Помнишь, Дымчик выдрал все четыре зуба мудрости, абсолютно здоровые, потому что за каждый полагался трехдневный отпуск?!
Ещё бы Гуревичу не помнить! Дымчик был его постоянной болевой точкой – как тот самый воспалённый зуб. Дымчик, прозрачный невесомый ангел, над которым лет до шести они с Катей тряслись при каждом его чихе, вырос совершенно бешеным: гонял на джипах, не слезал с мотоцикла, в семнадцать лет окончил курсы пилотов и регулярно летал к подружке в Хайфу на съёмной Cessna 172, спуская на это все немалые деньги, что зарабатывал в «Интеле» праведным программистским трудом.
– Вот именно! Так этот бравый-солдат-швейк, направляясь к железнодорожной станции, решил срезать путь и двинул через овраг. И там…
– …его укусил шакал? – подсказывал кто-то.
– …да нет, он напоролся ногой на сучок, слегка поранил кожу. Чепуха, царапина. Но мозг изощрённого каббалиста заработал в нужном направлении: почему бы не сказать, что его укусила собака? В середине августа тема острая. А что: выцарапать пару лишних деньков, в море искупаться, девочку свою туда же окунуть… Звонит он другу детства – тому, который Толстый, и говорит: «Бэби, давай я скажу, что меня тяпнула твоя собачка?» «Ладно, – отвечает Бэби, не вдаваясь, – пусть тяпнула».
И голубчики сразу влипли: пошли проверки – что собака, где собака; адрес, имя, паспорт, девичья фамилия, сценический псевдоним…
– Погоди, но ведь домашние собаки привиты?
– Да, и потому человеку не делают уколов в брюхо, что стоило бы сделать в данном случае. Но при любом раскладе собачку должен наблюдать ветеринар. Что это значит? Её держат в клетке десять дней, наб-лю-дая… В заточении держат, в тюряге. Этого братцы-кролики не учли. А когда владелец собачки, этот нежный толстяк, осознал беспощадную реальность, он от ужасных перспектив завалился в обморок. Звонит дружку – отпускному этому идиоту – кричит: «Ты что, охренел?! Это мой щеночек, ему пять месяцев, тонкая душа, на шее бантик, спит в бабушкиной постельке. Да он умрёт от ужаса! Невинный младенец, кровавый навет! Пиши покаянное письмо, скотина!»
Отпускной идиот, перепуганный, вылезает из моря, пишет объяснительную во все инстанции: так, мол, и так, предательство родины, готов понести наказание, отсидеть вместо собаки в военной тюрьме.
– Как в военной тюрьме? За такую ерунду? – удивлялись слушатели.
– Это не ерунда, милые мои! – сурово отвечал Гуревич, министерский собачий начальник. – Это обман командования. Обман доверия. Нарушение военной дисциплины.
Короче, являются два идиота, Толстый и Тонкий, с объяснительной третьего идиота к нам в отдел – ибо вопросами бешенства занимается только министерство. А моя начальница Дафна говорит: «Все солдаты – брехуны, я им не верю ни на грош, сама была солдаткой. Пусть нам пишет объяснительную его командир».
Командир, как и все приличные люди, страстный собачник, ему тоже жалко щеночка. И потому, выдав залп из всех известных ему ругательств, включая русские, особенно популярные в армии, командир пишет блистательную характеристику на лучшего солдата в доверенном ему Тринадцатом пехотном батальоне бригады «Голани». Как доблестно тот охраняет родные границы, сидит в засаде, рискует жизнью, воюет с террором… Убедительно, солидно, душевно. Бумага поступает к нам в отдел в лучшем виде со всеми армейскими печатями. Вроде бы вопрос можно закрыть? Нет! Начальница моя – баба тёртая. «Не верю, – говорит, – никому. Командир его – тоже бывший солдат, а все солдаты врут, как дышат, я работала военным врачом, знаю их всех как облупленных. И своим медицинским дипломом и своей лицензией рисковать не намерена».
– Господи, какая бурная история! – восклицали взволнованные гости. – Чем же всё кончилось?
– А тем и кончилось: щенок невинный, с бантиком на шее, отсидел в тюрьме по полной выкладке. Отмотал, бедняга, в одиночке десятидневный срок. Солдат – уже в военной тюрьме – отсидел законный трехмесячный срок со щетиной на морде… Да нет, всё в порядке: сейчас уже все дома, кушают компот… – Гуревич оглядывал задумчивые лица притихших гостей. – Что смолкнул веселия глас?
Неизвестно почему эта солдатская баллада, батальное это полотно производило на слушателей, особенно на приезжих из России, впечатление убойное: мол, этого быть не может! А Катя, солдатская мать, ну всегда расстраивалась! И глядя на огорчённое лицо жены и предугадывая её реплику о самодовольстве, тупости и безжалостности государственных чиновников, Гуревич руками разводил и говорил в своё оправдание:
– Я же обещал: будет хохма из истории доблестных вооружённых сил. Разве не смешно?