Мадонна с пайковым хлебом
Часть 9 из 39 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ей удалось умыться режущей холодной водой с мылом, она сразу почувствовала себя лучше, хотела еще расплести косу и расчесать волосы — от самого Ташкента не расчесывала, — но это было долго, и она не стала.
Ни один поезд пока не уехал, и ей опять предстояло перелезать через составы, она видела, как некоторые женщины ныряли под вагоны между колесами и сразу оказывались на той стороне, но сама так боялась. Не того, что поезд тронется и задавит, боялась она, а сумрачной глубины под колесами — в ней с самого детства жил страх перед глубинами, подвалами, пещерами; Виктор, смеясь, говорил, что, наверно, когда-то ее далекого предка поймали в пещере враги…
Она зажала в кулаках по клочку газеты, чтоб не пачкать руки, ухватилась за поручни, влезла в тамбур ташкентского поезда. Постояла немного, чтобы отдышаться, и уже двинулась ко второй двери, но тут кто- то крикнул:
— Ниночка!
Она была уверена, что кричат не ей, но все-таки обернулась, увидела серое лицо под мятыми полями шляпы, протянутые к ней вздрагивающие руки.
— Ниночка, деточка!
Она рванулась навстречу и прямо упала в эти бессильные руки.
— Лев Михайлович… Лев Михайлович… — Оторвалась, посмотрела на него и опять припала к его пропахшему дымом пальто, заплакала — и от радости, что встретились, и оттого, как сильно он изменился за эти две недели. (Неужели только две недели? Ей казалось, что прошла вечность!) Как усохло, потемнело его лицо, тени обметали глаза, как будто он долго и сильно болел.
— Ну-ну, деточка, не надо плакать, мы встретились, это дар судьбы… — Он постукивал ладонью по ее спине, как будто баюкал. — Я увидел вас из окна и сразу узнал…
Он рассказал, что и в самом деле болел, в Пензе лежал в больнице, а теперь вот опять добирается в Ташкент, все к той же племяннице…
Господи, зачем ему Ташкент и та племянница? Может, ее вовсе и нет! Ах, если б могла она взять его с собой в Саратов — он сейчас был ей дороже и ближе всех.
Но она ехала в дом, который пока что был ей чужим.
— Вы достали продукты?
— Много ли мне, старику, надо? — уклончиво ответил он и поднял палец. — Подождите меня секундочку, только не уходите!
Он исчез в вагоне и тут же появился опять, подал ей большое краснобокое яблоко.
— Прошу, вам полезно…
Она поняла, что надо взять, и тут же, при нем, стала есть, он смотрел, как она ест, и просветленно улыбался.
Нина уже поняла, что никаких продуктов у него нет, может, и было единственное яблоко, и сейчас старалась сообразить, как бы заманить его к себе и накормить.
— Вы не боитесь отстать? Проводите меня.
Он оживился, суетливо слез с подножки, подал ей руку, на московский поезд забираться не стал, а посмотрел вправо-влево, обходить было далеко и, ухватив Нину за руку, полез под вагон. Нина вцепилась в его пальцы, старалась не смотреть вверх, на нависающую громаду, они вылезли с другой стороны и оказались как раз напротив Нининого шестого вагона.
Проводник стоял у вагона, он посмотрел на старика и на Нину, в глазах его был удивленный вопрос. Нина ничего объяснять не стала, взяла Льва Михайловича под руку, повела к подножке. Сказала торжественно:
— Я приглашаю вас в гости!
17
В купе никого не было, она открыла чемоданчик с продуктами — при нем, чтобы он увидел, как много у нее всего, — достала хлеб, сыр, ветчину, баночку с огурцами, передавала ему, он складывал всё на столик.
Они сидели вдвоем», Нина разворачивала пакеты, резала высокий пышный хлеб и рассказывала ему про себя, как в Ташкенте родных не оказалось и она теперь едет в Саратов, в семью мужа.
Он печально слушал, качая головой.
— Ах, деточка, напрасно вы… В вашем-то положении пускаться одной в дорогу… Надо было остаться там.
Он совсем расстроился, когда узнал, что ей предстоит пересадка, и даже есть не стал, пошел по вагону искать ей попутчиков. В шестом вагоне до Саратова никто не ехал, и он пошел дальше, его долго не было, и Нина уже стала беспокоиться, что он не успеет поесть, что его поезд может тронуться и она вообще его больше не увидит. Московский уже шел, и в окно она видела, как ташкентский дернулся колесами и замер, значит, прицепили паровоз.
Она все время смотрела в окно, наконец увидела Льва Михайловича, он шел с каким-то военным, военный чуть впереди, и Лев Михайлович, изломившись в поясе, что-то говорил ему, плавно жестикулируя, в руках его была свернутая трубочкой газета.
Когда они вошли в купе, он сказал:
— Вот, Ниночка, военинженер, он ваш попутчик до Саратова и любезно согласился…
Немолодой, сутуловатый военинженер посмотрел на нее, как-то неопределенно дернул головой. Нина пригласила их завтракать, ей неловко было спросить, как это «любезно согласился» будет выглядеть практически, но попутчик обстоятельно и по-деловому объяснил, что едет в девятом вагонё, в Илецке придет к ней в купе, поможет вынести вещи, так что пусть она без него с места не трогается.
От завтрака он отказался, ушел, сутуля свои покатые плечи, а Нина посмотрела на Льва Михайловича — вот он, ее добрый гений, опять кому-то поручил ее, выстроил защитную стенку которой она может прислониться. Но она ничего не сказала ему, просто смотрела, и он под таким ее взглядом смутился, стоял, опершись локтем на верхнюю полку, постукивал по ее ребру свернутой газетой.
— Оказывается, Ростов вторично был в руках у немцев, хотя об этом не сообщалось… — Он развернул газету. — Вот здесь пишут о том, что наши войска взяли Ростов, Сталин послал Тимошенко приветствие…
Он посмотрел на Нину, она готовила бутерброды, мазала маслом хлеб.
— Возможно, тут поворот войне, и судьба повернется наконец к нам светлым ликом, достаточно она нас испытывала…
Он говорил много и витиевато, она подумала, что это, наверно, от смущения, может быть, давно уже не, видел он всего того, чем собиралась его угощать.
Она пригласила его к столику, он сел рядом с ней, и она опять почувствовала, как от пальто его пахнет дымом и больницей.
Ел он мало, деликатно, как будто лишь пробовал одно-другое, движения его были изящны, несуетливы, он брал ломтик сухой колбасы, поджимая мизинец, подносил ко рту, улыбаясь, откусывал с самого краешка и держал на весу в тонких, округло согнутых пальцах. Рядом, на сиденье, лежала его шляпа с мятыми полями, и сейчас, без шляпы, лицо его выглядело значительным, жалкость исчезла, он был похож на аристократа с хорошими манерами — таких показывают в кино и спектаклях. И опять она подумала, что вот война вырвала его из умной, значительной жизни, сделала скитальцем и неизвестно, вернется ли он когда-нибудь в свою прежнюю жизнь.
— Так я и не рассказал вам об эсперанто…
— Красивое слово «эсперанто».
— В буквальном переводе оно означает «надеющийся», это язык надежды, и, уверяю вас, у этого искусственно созданного языка есть будущее.
Он что-то говорил, объяснял ей, выписывал пальцем в воздухе то ли буквы, то ли фигуры, видно было, что он давно не ел досыта и теперь слегка опьянел от еды, глаза у него блестели и побелел кончик носа, и она подумала, что в молодости, наверно, он был очень красив.
— Ля бильдо пендас сур ля муро — слышите, как звучит?
— …сур ля муро, — повторила она.
— Это всего-навсего: «картина висит на стене»…
Ей было жаль, что фраза оказалась будничной, она звучала так, словно в ней зашифровано признание в любви.
Да, в молодости он был красив; но главное не это. Он добр, а доброта выше красоты.
Он еще что-то говорил, а она, оторвав кусок газеты, взглянула в окно и стала заворачивать многоэтажные бутерброды. Он заметил это, встал, поклонился, взял свою шляпу и сказал, что ему пора.
Она тоже встала и, прихватив сверток, вышла с ним из вагона. Они подошли к ташкентскому поезду, она протянула ему сверток и сказала:
— Если вы не возьмете, я сейчас заплачу.
Помявшись, он принял из ее рук этот сверток, вздохнул.
— Боже, я впадаю в ничтожество…
Она улыбнулась:
— Сур ля муро…
— Сур ля муро, дорогая.
Она взяла его узкую суховатую ладонь, прижала к щеке, ей захотелось сказать ему на прощание что- то хорошее, теплое, но она не умела. Как часто тихие, согревающие слова бились в ней, душили ее, но она стеснялась произносить их вслух.
— Мне пора, — опять сказал он и поднялся на подножку.
— Напишите мне в Саратов! — крикнула она.
— Непременно. Я помню: Нечаева Нина Васильевна.
Поезд дернулся, медленно провернулись колеса, он влез на площадку и обернулся к ней. Она шла рядом, они смотрели друг на друга испуганными, полными отчаянья глазами и знали, что расстаются навсегда. Две песчинки в людском море, два потерявшихся в войне существа, они все еще тянулись друг к другу, но им, бездомным, некуда было друг друга позвать.
Она в последний раз увидела, как он поднял руку, прощально взмахнул ладонью, ей показалось, что он перекрестил ее, хотелось что-то крикнуть ему, самое главное и последнее, но все уже было поздно, они расстались навсегда.
18
В Илецк прибыли ночью. Проводник обещал разбудить, но Нина так и не уснула, и, едва остановился поезд, она поднялась, обулась, кое-как обернула вокруг головы растрепавшуюся косу, натянула шапочку и стала ждать. Мелкие вещи собрала еще вечером, а главный багаж был наверху, самой ей не снять, и она сидела, нервно поеживаясь, ждала, когда придет попутчик.
Она не знала, сколько простоит тут поезд, и проводник не знал, они опять выбились из расписания, и Нине уже казалось, что стоят долго, а того инженера почему-то нет, может, он вообще забыл про нее.
В купе было темно, все спали, сейчас, на остановке, ощутимо сгущался несвежий воздух со стойким чесночным запахом, Нина вышла в коридор, стояла сжав руки, чувствуя, как от волнения заболел низ живота и стало тошнить.
В вагон садились пассажиры, протискивались боком в узком полуосвещенном коридоре — женщина с корзиной, с ней мальчик, два железнодорожника, потом старик и милиционер, Нина тоже стояла боком, она всем мешала, но не уходила, боялась, что не узнает своего попутчика, она совсем не помнила его. Но вот опять железно клацнула дверь, по ногам пошел холод, двое военных быстро пошли по коридору, всматриваясь в номера купе. Нине хотелось крикнуть: «Я здесь», но она только подняла руку и, чувствуя, что от волнения задыхается, потрясла ладонью.
— Кажется, здесь, сказал один, прищуренно всматриваясь в Нину, и она сразу узнала его по сутулой спине и острому, как бы сдавленному с боков лицу.
Ни один поезд пока не уехал, и ей опять предстояло перелезать через составы, она видела, как некоторые женщины ныряли под вагоны между колесами и сразу оказывались на той стороне, но сама так боялась. Не того, что поезд тронется и задавит, боялась она, а сумрачной глубины под колесами — в ней с самого детства жил страх перед глубинами, подвалами, пещерами; Виктор, смеясь, говорил, что, наверно, когда-то ее далекого предка поймали в пещере враги…
Она зажала в кулаках по клочку газеты, чтоб не пачкать руки, ухватилась за поручни, влезла в тамбур ташкентского поезда. Постояла немного, чтобы отдышаться, и уже двинулась ко второй двери, но тут кто- то крикнул:
— Ниночка!
Она была уверена, что кричат не ей, но все-таки обернулась, увидела серое лицо под мятыми полями шляпы, протянутые к ней вздрагивающие руки.
— Ниночка, деточка!
Она рванулась навстречу и прямо упала в эти бессильные руки.
— Лев Михайлович… Лев Михайлович… — Оторвалась, посмотрела на него и опять припала к его пропахшему дымом пальто, заплакала — и от радости, что встретились, и оттого, как сильно он изменился за эти две недели. (Неужели только две недели? Ей казалось, что прошла вечность!) Как усохло, потемнело его лицо, тени обметали глаза, как будто он долго и сильно болел.
— Ну-ну, деточка, не надо плакать, мы встретились, это дар судьбы… — Он постукивал ладонью по ее спине, как будто баюкал. — Я увидел вас из окна и сразу узнал…
Он рассказал, что и в самом деле болел, в Пензе лежал в больнице, а теперь вот опять добирается в Ташкент, все к той же племяннице…
Господи, зачем ему Ташкент и та племянница? Может, ее вовсе и нет! Ах, если б могла она взять его с собой в Саратов — он сейчас был ей дороже и ближе всех.
Но она ехала в дом, который пока что был ей чужим.
— Вы достали продукты?
— Много ли мне, старику, надо? — уклончиво ответил он и поднял палец. — Подождите меня секундочку, только не уходите!
Он исчез в вагоне и тут же появился опять, подал ей большое краснобокое яблоко.
— Прошу, вам полезно…
Она поняла, что надо взять, и тут же, при нем, стала есть, он смотрел, как она ест, и просветленно улыбался.
Нина уже поняла, что никаких продуктов у него нет, может, и было единственное яблоко, и сейчас старалась сообразить, как бы заманить его к себе и накормить.
— Вы не боитесь отстать? Проводите меня.
Он оживился, суетливо слез с подножки, подал ей руку, на московский поезд забираться не стал, а посмотрел вправо-влево, обходить было далеко и, ухватив Нину за руку, полез под вагон. Нина вцепилась в его пальцы, старалась не смотреть вверх, на нависающую громаду, они вылезли с другой стороны и оказались как раз напротив Нининого шестого вагона.
Проводник стоял у вагона, он посмотрел на старика и на Нину, в глазах его был удивленный вопрос. Нина ничего объяснять не стала, взяла Льва Михайловича под руку, повела к подножке. Сказала торжественно:
— Я приглашаю вас в гости!
17
В купе никого не было, она открыла чемоданчик с продуктами — при нем, чтобы он увидел, как много у нее всего, — достала хлеб, сыр, ветчину, баночку с огурцами, передавала ему, он складывал всё на столик.
Они сидели вдвоем», Нина разворачивала пакеты, резала высокий пышный хлеб и рассказывала ему про себя, как в Ташкенте родных не оказалось и она теперь едет в Саратов, в семью мужа.
Он печально слушал, качая головой.
— Ах, деточка, напрасно вы… В вашем-то положении пускаться одной в дорогу… Надо было остаться там.
Он совсем расстроился, когда узнал, что ей предстоит пересадка, и даже есть не стал, пошел по вагону искать ей попутчиков. В шестом вагоне до Саратова никто не ехал, и он пошел дальше, его долго не было, и Нина уже стала беспокоиться, что он не успеет поесть, что его поезд может тронуться и она вообще его больше не увидит. Московский уже шел, и в окно она видела, как ташкентский дернулся колесами и замер, значит, прицепили паровоз.
Она все время смотрела в окно, наконец увидела Льва Михайловича, он шел с каким-то военным, военный чуть впереди, и Лев Михайлович, изломившись в поясе, что-то говорил ему, плавно жестикулируя, в руках его была свернутая трубочкой газета.
Когда они вошли в купе, он сказал:
— Вот, Ниночка, военинженер, он ваш попутчик до Саратова и любезно согласился…
Немолодой, сутуловатый военинженер посмотрел на нее, как-то неопределенно дернул головой. Нина пригласила их завтракать, ей неловко было спросить, как это «любезно согласился» будет выглядеть практически, но попутчик обстоятельно и по-деловому объяснил, что едет в девятом вагонё, в Илецке придет к ней в купе, поможет вынести вещи, так что пусть она без него с места не трогается.
От завтрака он отказался, ушел, сутуля свои покатые плечи, а Нина посмотрела на Льва Михайловича — вот он, ее добрый гений, опять кому-то поручил ее, выстроил защитную стенку которой она может прислониться. Но она ничего не сказала ему, просто смотрела, и он под таким ее взглядом смутился, стоял, опершись локтем на верхнюю полку, постукивал по ее ребру свернутой газетой.
— Оказывается, Ростов вторично был в руках у немцев, хотя об этом не сообщалось… — Он развернул газету. — Вот здесь пишут о том, что наши войска взяли Ростов, Сталин послал Тимошенко приветствие…
Он посмотрел на Нину, она готовила бутерброды, мазала маслом хлеб.
— Возможно, тут поворот войне, и судьба повернется наконец к нам светлым ликом, достаточно она нас испытывала…
Он говорил много и витиевато, она подумала, что это, наверно, от смущения, может быть, давно уже не, видел он всего того, чем собиралась его угощать.
Она пригласила его к столику, он сел рядом с ней, и она опять почувствовала, как от пальто его пахнет дымом и больницей.
Ел он мало, деликатно, как будто лишь пробовал одно-другое, движения его были изящны, несуетливы, он брал ломтик сухой колбасы, поджимая мизинец, подносил ко рту, улыбаясь, откусывал с самого краешка и держал на весу в тонких, округло согнутых пальцах. Рядом, на сиденье, лежала его шляпа с мятыми полями, и сейчас, без шляпы, лицо его выглядело значительным, жалкость исчезла, он был похож на аристократа с хорошими манерами — таких показывают в кино и спектаклях. И опять она подумала, что вот война вырвала его из умной, значительной жизни, сделала скитальцем и неизвестно, вернется ли он когда-нибудь в свою прежнюю жизнь.
— Так я и не рассказал вам об эсперанто…
— Красивое слово «эсперанто».
— В буквальном переводе оно означает «надеющийся», это язык надежды, и, уверяю вас, у этого искусственно созданного языка есть будущее.
Он что-то говорил, объяснял ей, выписывал пальцем в воздухе то ли буквы, то ли фигуры, видно было, что он давно не ел досыта и теперь слегка опьянел от еды, глаза у него блестели и побелел кончик носа, и она подумала, что в молодости, наверно, он был очень красив.
— Ля бильдо пендас сур ля муро — слышите, как звучит?
— …сур ля муро, — повторила она.
— Это всего-навсего: «картина висит на стене»…
Ей было жаль, что фраза оказалась будничной, она звучала так, словно в ней зашифровано признание в любви.
Да, в молодости он был красив; но главное не это. Он добр, а доброта выше красоты.
Он еще что-то говорил, а она, оторвав кусок газеты, взглянула в окно и стала заворачивать многоэтажные бутерброды. Он заметил это, встал, поклонился, взял свою шляпу и сказал, что ему пора.
Она тоже встала и, прихватив сверток, вышла с ним из вагона. Они подошли к ташкентскому поезду, она протянула ему сверток и сказала:
— Если вы не возьмете, я сейчас заплачу.
Помявшись, он принял из ее рук этот сверток, вздохнул.
— Боже, я впадаю в ничтожество…
Она улыбнулась:
— Сур ля муро…
— Сур ля муро, дорогая.
Она взяла его узкую суховатую ладонь, прижала к щеке, ей захотелось сказать ему на прощание что- то хорошее, теплое, но она не умела. Как часто тихие, согревающие слова бились в ней, душили ее, но она стеснялась произносить их вслух.
— Мне пора, — опять сказал он и поднялся на подножку.
— Напишите мне в Саратов! — крикнула она.
— Непременно. Я помню: Нечаева Нина Васильевна.
Поезд дернулся, медленно провернулись колеса, он влез на площадку и обернулся к ней. Она шла рядом, они смотрели друг на друга испуганными, полными отчаянья глазами и знали, что расстаются навсегда. Две песчинки в людском море, два потерявшихся в войне существа, они все еще тянулись друг к другу, но им, бездомным, некуда было друг друга позвать.
Она в последний раз увидела, как он поднял руку, прощально взмахнул ладонью, ей показалось, что он перекрестил ее, хотелось что-то крикнуть ему, самое главное и последнее, но все уже было поздно, они расстались навсегда.
18
В Илецк прибыли ночью. Проводник обещал разбудить, но Нина так и не уснула, и, едва остановился поезд, она поднялась, обулась, кое-как обернула вокруг головы растрепавшуюся косу, натянула шапочку и стала ждать. Мелкие вещи собрала еще вечером, а главный багаж был наверху, самой ей не снять, и она сидела, нервно поеживаясь, ждала, когда придет попутчик.
Она не знала, сколько простоит тут поезд, и проводник не знал, они опять выбились из расписания, и Нине уже казалось, что стоят долго, а того инженера почему-то нет, может, он вообще забыл про нее.
В купе было темно, все спали, сейчас, на остановке, ощутимо сгущался несвежий воздух со стойким чесночным запахом, Нина вышла в коридор, стояла сжав руки, чувствуя, как от волнения заболел низ живота и стало тошнить.
В вагон садились пассажиры, протискивались боком в узком полуосвещенном коридоре — женщина с корзиной, с ней мальчик, два железнодорожника, потом старик и милиционер, Нина тоже стояла боком, она всем мешала, но не уходила, боялась, что не узнает своего попутчика, она совсем не помнила его. Но вот опять железно клацнула дверь, по ногам пошел холод, двое военных быстро пошли по коридору, всматриваясь в номера купе. Нине хотелось крикнуть: «Я здесь», но она только подняла руку и, чувствуя, что от волнения задыхается, потрясла ладонью.
— Кажется, здесь, сказал один, прищуренно всматриваясь в Нину, и она сразу узнала его по сутулой спине и острому, как бы сдавленному с боков лицу.