Мадонна с пайковым хлебом
Часть 36 из 39 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Они вышли вместе, Евгения Ивановна — на работу, Нина — в ясли; она не знала, когда он придет, и приколола записку, чтобы ждал.
— Чего ему на улице ждать, заверни в записку ключ, пускай заходит, — сказала Евгения Ивановна.
— А если чужие возьмут и зайдут?
— Как зайдут, так и выйдут. Чего у нас с тобой взять-то?
Пока шли к трамваю, Евгения Ивановна все поглядывала на Нину, мялась, как будто собиралась о чем-то поговорить, да не смела.
— Я это… У племянницы, у Варьки эти дни побуду. — Она взглянула на Нину. — Ты это… Матери у тебя нет, а и она тебе то же присоветовала бы: поостерегись, второй ребятенок тебе сейчас ни к чему, пропадешь… Этого мало-мальски из пеленок вытряхнула…
Нина промолчала. Какой ребенок? Еще ничего не известно. Да и не до того мне. Наверно, умерла во мне женщина и, может, навсегда… Стараясь не смотреть на Евгению Ивановну, она тронула губами ее щеку и вскочила в трамвай.
В яслях воспитательница уже ушла, нянечка домывала пол.
— Счас приведу твоего красавца. — Она вывела из группы Витюшку, он увидел мать, побежал к ней, заплакал. Нянечка подала сверток. — Это гостинец тебе от сына, штанишки не досохли. А к отцу он сразу пошел.
— К какому… отцу?
— К своему, к какому ж? Потянул ручонки — и цоп его за козырек! И похож, ну, вылитый!
Она взяла швабру, ведро, понесла их куда-то, а Нина, присев в раздевалке на низенький стульчик, сняла с ног сына пинетки, надела туфельки — впору! Витюшка гладил носки туфель ладошками и говорил «цаца»!
Так вот почему он не спросил о сыне! Он уже был здесь, держал сына на руках!
Назад она чуть не бежала. Витюшка просился с рук, хотел идти ножками, но ей казалось, что Виктор давно уже сидит там, ждет их, — вдруг ему надоест ждать и он уйдет?
В трамвае сидела, прижав к себе сына, и бормотала:
— Там наш папка… Он ждет нас… Он увезет нас в Москву… И мы поедем на поезде — ту-ту-ту!
— Ту-ту-у! — повторял Витюшка и смеялся. Ему нравилось так играть.
И опять она говорила:
— Там наш папка… Папка… — Ей хотелось бесконечно повторять это, она старалась взглянуть на сына непривычными, его глазами и понять, понравился ли ему сын, но это ей не удавалось. Ей-то в нем все было знакомо и дорого, все любимо: тонкая, как стебелек, шея, руки с худенькими запястьями и эта выпуклая переносица, придающая личику недетски хмурый вид…
— Родной мой… Родной мой… — шептала она, трогая губами прохладную щечку. Опять ее охватило чувство неискупимой вины перед сыном, которого не смогла она уберечь от ранних страданий…
Дети не должны страдать, их страдания — впереди, они должны входить в жизнь счастливыми, с необремененной и чистой душой, а она иногда замечала у сына такой серьезный осмысленный взгляд, словно он все понимает и все помнит: и голод, и боль в простуженном теле, и страшный грохот зениток, и как скатился он тогда с санок прямо в снег… — Родной мой, прости меня, прости, я так мало умею…
Виктора не было, записка с ключом по-прежнему торчала в дверной ручке. Нина опустила сына на пол, отперла дверь, он, держась за косяк, занес над порогом ножку, перешагнул его и обрадованно побежал в комнату. Отбивался, не хотел снимать туфельки, бегал по комнате, ему нравилось, как постукивают они, и он намеренно топал ножками и смеялся.
Вот и радость ему, думала Нина, вот и радость…
Она зажгла в сенях керосинку, поставила чугунок с картошкой, потом в комнате мелкими ломтиками порезала тощую селедку, стала резать хлеб. Он крошился, мякоть налипала на нож, Нина счищала ее другим ножом, отправляла в рот. Ужасно хотелось есть, дразнил запах малосольных огурцов, и она не вытерпела, решила съесть еще один. Витюшка увидел, как она ест, протянул руку, сказал «дай!», она дала ему кусочек огурца, отошла, издали поглядела на стол — да, небогато. Но тут ей пришла мысль: ведь он обязательно что-нибудь принесет с собой! И от мысли, что скоро он будет здесь, в ней все замерло от счастья. Она выбежала во двор, там у сарая еще росли ирисы, которые Евгения Ивановна сажала до войны; Нина сорвала один, желто-лиловый, внесла в комнату, поставила в стакане посередине стола. Потом слила из чугунка воду, закутала его, накрыла подушкой, а одну картофелину оставила, размяла, развела кипятком — масла не было, — покормила сына этим синеватым пюре и уложила.
Уже стемнело, и она включила свет. Встала у двери, хотела посторонними глазами взглянуть на свое жилище. Конечно, бедно, но хотя бы чисто. Еще весной, как только потеплело и перестали топить, они с Евгенией Ивановной и Варей выскоблили доски стен и пола, Нина принесла с работы рулон старых плакатов, изнанкой наружу обклеили потолок, он стал белым, как будто выбеленный. Евгения Ивановна достала замазки, они замазали самые большие щели в стенах, теперь не сыпался оттуда, шлак. Извести не нашли, но Варя раздобыла где-то белой глины, они жидко развели ее и помазали плиту. После всего вымыли окна и перестирали занавески, получилось уютно и чисто. Нина протерла «Мадонну с цветком» и перевесила ее на другое место — теперь на нее утром падал недолгий солнечный луч, ответно загоралось там, на картине, окошечко, и казалось, что оттуда бьет солнце.
Она все чаще смотрела на часы, несколько раз выбегала на улицу, смотрела на Привалов мост — не мог же он не найти, ведь она рассказала подробно, как проехать, каким трамваем и куда дальше идти… Да и не чужой же город, он здесь вырос!
Она пыталась вспомнить, не обозначил ли он время. Кажется, сказал: «Вечером приду». Нет, он сказал «зайду», это не одно и то же.
И опять она выбегала на улицу, даже поднималась на мост, стояла на ветру, всматриваясь в темную даль улицы. Его не было.
Вдруг она подумала: он уехал! Ведь он в командировке, его могли услать наугад, он не успел даже проститься, и теперь я ничего о нем не узнаю. Там, на улице Ленина, конечно, знают, но я ни за что не пойду туда.
Ближе к полночи она поняла, что он не придет. Раскутала картошку — она была еще горячей, — отделила половину, выложила на тарелку. Хлеб Евгении Ивановны завернула в полотенце, убрала в буфет. Включила радио, приглушила звук. Передавали Седьмую симфонию Шостаковича. Она ела и думала о блокадном Ленинграде, о Лавро… Слышит ли она эту симфонию? А может, уже спит? Если жива… Она сама удивилась, как просто пришли эти слова — «если жива». Это оттого, что так часто приходится слышать о смерти. Она подумала, что не сказала — не успела — Виктору о гибели Сережки Самоукина и Гены Коссе. И теперь, если он уехал, уже не скажет. Боже, мой, как долго сидели мы в том сквере и ничего не сказали друг другу! Говорили какие-то пустые, глупые слова и — ничего самого главного! Если его уже отправили на фронт, я узнаю об этом не скоро. Его могут убить, и он никогда не узнает, какие слова я хотела сказать ему! Почему не сказала? Не подумала о том, что это страшно — не успеть сказать все, что хочешь?..
55
Спала мало и плохо, всю ночь бегала в сени пить воду — из-за селедки, — вода была густой и теплой, не утоляла жажду, через некоторое время вновь все запекалось во рту, и она вставала, шлепала босиком в сени. Под утро удалось задремать, и сразу навалился кошмар: они с Витюшкой оказались на дне глубокой черной ямы, Витюшка совсем маленький, грудной, и они никак не могут выбраться; в яме темно и душно, только далеко вверху виден прямоугольник света; она пробует звать на помощь, но голоса нет, тогда она садится на сырое дно ямы, кладет сына на колени и начинает бить в ладоши, надеясь, что кто-нибудь да услышит. Кто-то подходит к краю ямы, сверху ей видны только сапоги, она пробует громко крикнуть «Помогите!», а вышло шепотом. Тот, наверху, заглядывает в яму, и она узнает Виктора… «Ах, попалась, птичка, стой!» — вроде в шутку говорит он и смеется, а она думает: все-то он с шуточками, до того ли сейчас… И вдруг отчётливо видит, как толчком ноги он сбрасывает груду земли, исчез прямоугольник света, и сверху летит на нее и на сына черный маслянистый ком…
Проснулась вся в поту и в испуге, сильно болела голова, хотелось пить. Она встала, умылась, пошла варить кашку.
Дорогой, пока ехала с Витюшкой в трамвае, все время думала про свой сон, который помнила в подробностях, а потом, на работе, забыла его. Она боялась, вдруг кто-нибудь — Фира или Василий Васильевич — спросит: «Чего же ты пришла, ведь у тебя есть три дня?» И она не сможет ничего толком ответить. Но никто ничего не спрашивал, только Фира повела в ее сторону своими озорными глазками:
— И красивый же у тебя муж, так и хочется отбить!
Но Зина так посмотрела на Фиру, что та поперхнулась, надула губки.
— Уж и пошутить нельзя…
Нина подумала, что, может быть, Ада уже на работе, пошла, как обычно, на объекты, а к обеду вернется и скажет, где Виктор. Неужели уехал?
Она вздохнула, взялась за чертеж. Еще вчера принесли ей эту синьку с надписью: «Татищево. Артполигон». Она, вычерчивая на кальке копии условных домиков, старалась угадать, который из них тот, где жили они когда-то? Кажется, он стоял на самом краю, у реки, но где тут река? Ведь это не карта, а всего лишь план-схема, и река не обозначена — может быть, все давно уже перестроено и того домика вовсе нет? Но она хорошо помнила, как стояли там в два ряда домики — совсем как на плане, окна в окна, — и теплинка шевельнулась в ней, когда она выводила тушью слова «Татищево. Артполигон». Подумать только — тогда была жива мать, был жив Никитка…
К обеду Ада не пришла, и Нина не вытерпела, заглянула в комнату, где работали техники-смотрители И инженеры, спросила про Аду, ей сказали, что Ады на работе нет, у нее все еще болеет сын.
Но ведь когда-нибудь она придет?
Нина спустилась обедать, но и в столовой все думала о Викторе, о вчерашней встрече, которая была отпущена им судьбой, и как глупо они распорядились этой встречей… Она вспомнила его вчерашнее лицо, странно чужое, но с родными чертами, и как ушел он, не оглянувшись, — почему я не окликнула, не побежала за ним? Думала, что впереди много часов с ним, ведь он же сказал: «Вечером я приду». Нет, «зайду». Главное никогда нельзя откладывать на «потом», ведь никому не дано знать, сколько ему отпущено — вечность или миг…
Она поднялась из столовой по той же крутой деревянной лестнице, где вчера они встретились — неужели это было? — и где она так нелепо подала ему руку, и никак не могла теперь вспомнить, о чем же они тогда говорили… Или просто стояли молча?
Потом сидела, уже не отвлекаясь, над кальками, надо было до конца дня все успеть и сдать в спецчасть. Зина уже двигала ящики, все убирала, а Фира пудрила свой носик; она же все заполняла рейсфедер тушью, Передвигала по рейсшине угольник, от мелкой штриховки рябило в глазах.
— Тебе еще много? — подошла Фира. — Давай помогу?
Нина помотала головой — нет, не надо. Она догадывалась, что Фире просто не терпится остаться вдвоем, без Зины, и поговорить. Фира ей нравилась — всегда веселая, добрая, тетя Женя сказала бы «подельчивая», но Нину пугала ее развязность и то, как обнаженно рассказывает она про интимные тайны, и дружбы у них не выхолило.
— Ну, как хочешь, — обиженно произнесла Фира и пошла, процокала каблучками, покачивая бедрами.
Ладно, пусть, она молодая, у нее своя жизнь… И тут Нина вспомнила, что ведь Фира старше ее, Фире уже двадцать три, но все равно, она моложе по жизни, сейчас вернется домой, приоденется и пойдет с женихом — у нее каждый месяц менялся жених — в кино. А я зайду за Витюшкой, погуляю с ним, а дома буду стирать.
Нина сдала чертежи, собрала свою сумочку, спустилась вниз, миновала турникет — «вертушку», пошла по узкому в выбоинах тротуару, где шли они вчера вдвоем, но что-то заставило ее остановиться. Она оглянулась и увидела высокого мужчину в серых брюках и в голубой с белым футболке, он стоял под деревом, курил и, улыбаясь, смотрел на нее.
— Ты?!
Она побежала назад, к нему, все еще не веря и ожидая, что вот сейчас непостижимым образом он исчезнет, она не успеет дотронуться до него. Подвернулся каблук, она чуть не упала, он подхватил ее, обнял, они стояли так, и она слышала, как громко и трудно он дышит:
— Разве ты не уехал? — уткнувшись лицом в грудь, глухо спросила она.
— А почему я должен был уехать?
— Я думала…
— Мы отчаливаем послезавтра, если, конечно, ничто не помешает.
Послезавтра! У нас уйма времени, можно целые сутки смотреть друг на друга и говорить слова… Или даже молчать и не смотреть друг на друга, а стоять вот так и слушать, как стучит его сердце.
— Вчера я не смог. Мы всю ночь разыскивали свои вагоны, их куда-то загнали, а ты ждала?
— Нашли?
— Кого?
— Ну, вагоны эти.
— Нашли.
Жаль, подумала она. Виктор поднял отскочивший каблук, повел ее, припадающую на ногу, к какому-то зданию, сказал «Подожди-ка…» Она стояла, привалившись боком к теплой стене, смотрела, как ищет он камень и прибивает каблук. На руках его вспухали и опадали мышцы.
— Я тебя без формы не узнала.
— А-а! — Он состроил гримасу. — Надоело козырять, а ничего другого не нашлось, это все, что осталось от моей гражданской жизни.
Не все. Там, в Лефортово, в камере хранения — твой синий костюм.
Он махнул рукой.
— А-а, зачем мне он сейчас?
Он прибил каблук, покачал его, проверяя надежность, присел на корточки, снизу посмотрел на нее:
— Ну-с, ножку дивную продень…
И сразу она вспомнила свой сон точно таким было у него лицо, когда он столкнул сапогом на них черную груду земли.
Он поднялся, вытер платком руки.
— У тебя такое лицо — обиделась, что не пришел вчера?
— Чего ему на улице ждать, заверни в записку ключ, пускай заходит, — сказала Евгения Ивановна.
— А если чужие возьмут и зайдут?
— Как зайдут, так и выйдут. Чего у нас с тобой взять-то?
Пока шли к трамваю, Евгения Ивановна все поглядывала на Нину, мялась, как будто собиралась о чем-то поговорить, да не смела.
— Я это… У племянницы, у Варьки эти дни побуду. — Она взглянула на Нину. — Ты это… Матери у тебя нет, а и она тебе то же присоветовала бы: поостерегись, второй ребятенок тебе сейчас ни к чему, пропадешь… Этого мало-мальски из пеленок вытряхнула…
Нина промолчала. Какой ребенок? Еще ничего не известно. Да и не до того мне. Наверно, умерла во мне женщина и, может, навсегда… Стараясь не смотреть на Евгению Ивановну, она тронула губами ее щеку и вскочила в трамвай.
В яслях воспитательница уже ушла, нянечка домывала пол.
— Счас приведу твоего красавца. — Она вывела из группы Витюшку, он увидел мать, побежал к ней, заплакал. Нянечка подала сверток. — Это гостинец тебе от сына, штанишки не досохли. А к отцу он сразу пошел.
— К какому… отцу?
— К своему, к какому ж? Потянул ручонки — и цоп его за козырек! И похож, ну, вылитый!
Она взяла швабру, ведро, понесла их куда-то, а Нина, присев в раздевалке на низенький стульчик, сняла с ног сына пинетки, надела туфельки — впору! Витюшка гладил носки туфель ладошками и говорил «цаца»!
Так вот почему он не спросил о сыне! Он уже был здесь, держал сына на руках!
Назад она чуть не бежала. Витюшка просился с рук, хотел идти ножками, но ей казалось, что Виктор давно уже сидит там, ждет их, — вдруг ему надоест ждать и он уйдет?
В трамвае сидела, прижав к себе сына, и бормотала:
— Там наш папка… Он ждет нас… Он увезет нас в Москву… И мы поедем на поезде — ту-ту-ту!
— Ту-ту-у! — повторял Витюшка и смеялся. Ему нравилось так играть.
И опять она говорила:
— Там наш папка… Папка… — Ей хотелось бесконечно повторять это, она старалась взглянуть на сына непривычными, его глазами и понять, понравился ли ему сын, но это ей не удавалось. Ей-то в нем все было знакомо и дорого, все любимо: тонкая, как стебелек, шея, руки с худенькими запястьями и эта выпуклая переносица, придающая личику недетски хмурый вид…
— Родной мой… Родной мой… — шептала она, трогая губами прохладную щечку. Опять ее охватило чувство неискупимой вины перед сыном, которого не смогла она уберечь от ранних страданий…
Дети не должны страдать, их страдания — впереди, они должны входить в жизнь счастливыми, с необремененной и чистой душой, а она иногда замечала у сына такой серьезный осмысленный взгляд, словно он все понимает и все помнит: и голод, и боль в простуженном теле, и страшный грохот зениток, и как скатился он тогда с санок прямо в снег… — Родной мой, прости меня, прости, я так мало умею…
Виктора не было, записка с ключом по-прежнему торчала в дверной ручке. Нина опустила сына на пол, отперла дверь, он, держась за косяк, занес над порогом ножку, перешагнул его и обрадованно побежал в комнату. Отбивался, не хотел снимать туфельки, бегал по комнате, ему нравилось, как постукивают они, и он намеренно топал ножками и смеялся.
Вот и радость ему, думала Нина, вот и радость…
Она зажгла в сенях керосинку, поставила чугунок с картошкой, потом в комнате мелкими ломтиками порезала тощую селедку, стала резать хлеб. Он крошился, мякоть налипала на нож, Нина счищала ее другим ножом, отправляла в рот. Ужасно хотелось есть, дразнил запах малосольных огурцов, и она не вытерпела, решила съесть еще один. Витюшка увидел, как она ест, протянул руку, сказал «дай!», она дала ему кусочек огурца, отошла, издали поглядела на стол — да, небогато. Но тут ей пришла мысль: ведь он обязательно что-нибудь принесет с собой! И от мысли, что скоро он будет здесь, в ней все замерло от счастья. Она выбежала во двор, там у сарая еще росли ирисы, которые Евгения Ивановна сажала до войны; Нина сорвала один, желто-лиловый, внесла в комнату, поставила в стакане посередине стола. Потом слила из чугунка воду, закутала его, накрыла подушкой, а одну картофелину оставила, размяла, развела кипятком — масла не было, — покормила сына этим синеватым пюре и уложила.
Уже стемнело, и она включила свет. Встала у двери, хотела посторонними глазами взглянуть на свое жилище. Конечно, бедно, но хотя бы чисто. Еще весной, как только потеплело и перестали топить, они с Евгенией Ивановной и Варей выскоблили доски стен и пола, Нина принесла с работы рулон старых плакатов, изнанкой наружу обклеили потолок, он стал белым, как будто выбеленный. Евгения Ивановна достала замазки, они замазали самые большие щели в стенах, теперь не сыпался оттуда, шлак. Извести не нашли, но Варя раздобыла где-то белой глины, они жидко развели ее и помазали плиту. После всего вымыли окна и перестирали занавески, получилось уютно и чисто. Нина протерла «Мадонну с цветком» и перевесила ее на другое место — теперь на нее утром падал недолгий солнечный луч, ответно загоралось там, на картине, окошечко, и казалось, что оттуда бьет солнце.
Она все чаще смотрела на часы, несколько раз выбегала на улицу, смотрела на Привалов мост — не мог же он не найти, ведь она рассказала подробно, как проехать, каким трамваем и куда дальше идти… Да и не чужой же город, он здесь вырос!
Она пыталась вспомнить, не обозначил ли он время. Кажется, сказал: «Вечером приду». Нет, он сказал «зайду», это не одно и то же.
И опять она выбегала на улицу, даже поднималась на мост, стояла на ветру, всматриваясь в темную даль улицы. Его не было.
Вдруг она подумала: он уехал! Ведь он в командировке, его могли услать наугад, он не успел даже проститься, и теперь я ничего о нем не узнаю. Там, на улице Ленина, конечно, знают, но я ни за что не пойду туда.
Ближе к полночи она поняла, что он не придет. Раскутала картошку — она была еще горячей, — отделила половину, выложила на тарелку. Хлеб Евгении Ивановны завернула в полотенце, убрала в буфет. Включила радио, приглушила звук. Передавали Седьмую симфонию Шостаковича. Она ела и думала о блокадном Ленинграде, о Лавро… Слышит ли она эту симфонию? А может, уже спит? Если жива… Она сама удивилась, как просто пришли эти слова — «если жива». Это оттого, что так часто приходится слышать о смерти. Она подумала, что не сказала — не успела — Виктору о гибели Сережки Самоукина и Гены Коссе. И теперь, если он уехал, уже не скажет. Боже, мой, как долго сидели мы в том сквере и ничего не сказали друг другу! Говорили какие-то пустые, глупые слова и — ничего самого главного! Если его уже отправили на фронт, я узнаю об этом не скоро. Его могут убить, и он никогда не узнает, какие слова я хотела сказать ему! Почему не сказала? Не подумала о том, что это страшно — не успеть сказать все, что хочешь?..
55
Спала мало и плохо, всю ночь бегала в сени пить воду — из-за селедки, — вода была густой и теплой, не утоляла жажду, через некоторое время вновь все запекалось во рту, и она вставала, шлепала босиком в сени. Под утро удалось задремать, и сразу навалился кошмар: они с Витюшкой оказались на дне глубокой черной ямы, Витюшка совсем маленький, грудной, и они никак не могут выбраться; в яме темно и душно, только далеко вверху виден прямоугольник света; она пробует звать на помощь, но голоса нет, тогда она садится на сырое дно ямы, кладет сына на колени и начинает бить в ладоши, надеясь, что кто-нибудь да услышит. Кто-то подходит к краю ямы, сверху ей видны только сапоги, она пробует громко крикнуть «Помогите!», а вышло шепотом. Тот, наверху, заглядывает в яму, и она узнает Виктора… «Ах, попалась, птичка, стой!» — вроде в шутку говорит он и смеется, а она думает: все-то он с шуточками, до того ли сейчас… И вдруг отчётливо видит, как толчком ноги он сбрасывает груду земли, исчез прямоугольник света, и сверху летит на нее и на сына черный маслянистый ком…
Проснулась вся в поту и в испуге, сильно болела голова, хотелось пить. Она встала, умылась, пошла варить кашку.
Дорогой, пока ехала с Витюшкой в трамвае, все время думала про свой сон, который помнила в подробностях, а потом, на работе, забыла его. Она боялась, вдруг кто-нибудь — Фира или Василий Васильевич — спросит: «Чего же ты пришла, ведь у тебя есть три дня?» И она не сможет ничего толком ответить. Но никто ничего не спрашивал, только Фира повела в ее сторону своими озорными глазками:
— И красивый же у тебя муж, так и хочется отбить!
Но Зина так посмотрела на Фиру, что та поперхнулась, надула губки.
— Уж и пошутить нельзя…
Нина подумала, что, может быть, Ада уже на работе, пошла, как обычно, на объекты, а к обеду вернется и скажет, где Виктор. Неужели уехал?
Она вздохнула, взялась за чертеж. Еще вчера принесли ей эту синьку с надписью: «Татищево. Артполигон». Она, вычерчивая на кальке копии условных домиков, старалась угадать, который из них тот, где жили они когда-то? Кажется, он стоял на самом краю, у реки, но где тут река? Ведь это не карта, а всего лишь план-схема, и река не обозначена — может быть, все давно уже перестроено и того домика вовсе нет? Но она хорошо помнила, как стояли там в два ряда домики — совсем как на плане, окна в окна, — и теплинка шевельнулась в ней, когда она выводила тушью слова «Татищево. Артполигон». Подумать только — тогда была жива мать, был жив Никитка…
К обеду Ада не пришла, и Нина не вытерпела, заглянула в комнату, где работали техники-смотрители И инженеры, спросила про Аду, ей сказали, что Ады на работе нет, у нее все еще болеет сын.
Но ведь когда-нибудь она придет?
Нина спустилась обедать, но и в столовой все думала о Викторе, о вчерашней встрече, которая была отпущена им судьбой, и как глупо они распорядились этой встречей… Она вспомнила его вчерашнее лицо, странно чужое, но с родными чертами, и как ушел он, не оглянувшись, — почему я не окликнула, не побежала за ним? Думала, что впереди много часов с ним, ведь он же сказал: «Вечером я приду». Нет, «зайду». Главное никогда нельзя откладывать на «потом», ведь никому не дано знать, сколько ему отпущено — вечность или миг…
Она поднялась из столовой по той же крутой деревянной лестнице, где вчера они встретились — неужели это было? — и где она так нелепо подала ему руку, и никак не могла теперь вспомнить, о чем же они тогда говорили… Или просто стояли молча?
Потом сидела, уже не отвлекаясь, над кальками, надо было до конца дня все успеть и сдать в спецчасть. Зина уже двигала ящики, все убирала, а Фира пудрила свой носик; она же все заполняла рейсфедер тушью, Передвигала по рейсшине угольник, от мелкой штриховки рябило в глазах.
— Тебе еще много? — подошла Фира. — Давай помогу?
Нина помотала головой — нет, не надо. Она догадывалась, что Фире просто не терпится остаться вдвоем, без Зины, и поговорить. Фира ей нравилась — всегда веселая, добрая, тетя Женя сказала бы «подельчивая», но Нину пугала ее развязность и то, как обнаженно рассказывает она про интимные тайны, и дружбы у них не выхолило.
— Ну, как хочешь, — обиженно произнесла Фира и пошла, процокала каблучками, покачивая бедрами.
Ладно, пусть, она молодая, у нее своя жизнь… И тут Нина вспомнила, что ведь Фира старше ее, Фире уже двадцать три, но все равно, она моложе по жизни, сейчас вернется домой, приоденется и пойдет с женихом — у нее каждый месяц менялся жених — в кино. А я зайду за Витюшкой, погуляю с ним, а дома буду стирать.
Нина сдала чертежи, собрала свою сумочку, спустилась вниз, миновала турникет — «вертушку», пошла по узкому в выбоинах тротуару, где шли они вчера вдвоем, но что-то заставило ее остановиться. Она оглянулась и увидела высокого мужчину в серых брюках и в голубой с белым футболке, он стоял под деревом, курил и, улыбаясь, смотрел на нее.
— Ты?!
Она побежала назад, к нему, все еще не веря и ожидая, что вот сейчас непостижимым образом он исчезнет, она не успеет дотронуться до него. Подвернулся каблук, она чуть не упала, он подхватил ее, обнял, они стояли так, и она слышала, как громко и трудно он дышит:
— Разве ты не уехал? — уткнувшись лицом в грудь, глухо спросила она.
— А почему я должен был уехать?
— Я думала…
— Мы отчаливаем послезавтра, если, конечно, ничто не помешает.
Послезавтра! У нас уйма времени, можно целые сутки смотреть друг на друга и говорить слова… Или даже молчать и не смотреть друг на друга, а стоять вот так и слушать, как стучит его сердце.
— Вчера я не смог. Мы всю ночь разыскивали свои вагоны, их куда-то загнали, а ты ждала?
— Нашли?
— Кого?
— Ну, вагоны эти.
— Нашли.
Жаль, подумала она. Виктор поднял отскочивший каблук, повел ее, припадающую на ногу, к какому-то зданию, сказал «Подожди-ка…» Она стояла, привалившись боком к теплой стене, смотрела, как ищет он камень и прибивает каблук. На руках его вспухали и опадали мышцы.
— Я тебя без формы не узнала.
— А-а! — Он состроил гримасу. — Надоело козырять, а ничего другого не нашлось, это все, что осталось от моей гражданской жизни.
Не все. Там, в Лефортово, в камере хранения — твой синий костюм.
Он махнул рукой.
— А-а, зачем мне он сейчас?
Он прибил каблук, покачал его, проверяя надежность, присел на корточки, снизу посмотрел на нее:
— Ну-с, ножку дивную продень…
И сразу она вспомнила свой сон точно таким было у него лицо, когда он столкнул сапогом на них черную груду земли.
Он поднялся, вытер платком руки.
— У тебя такое лицо — обиделась, что не пришел вчера?