Мадонна с пайковым хлебом
Часть 35 из 39 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он оторвался от каких-то своих мыслей, переспросил. Она повторила вопрос.
— Я не в отпуск, это командировка. И все решилось в последние часы.
— Надолго?
Он пожал плечами:
— Как получится.
Он совсем чужой, подумала она. Опять нависла пауза, она смотрела, как, растопырив крылышки, дерутся на дорожке воробьи и как ветер заваливает их хвостики набок.
— Ты изменилась, — вдруг сказал он. — Косу обрезала. В угоду моде?
— Да. — Она скользнула взглядом по его лицу. — Все говорят, мне так лучше, мне к лицу.
— Все — это кто? — прищурился он.
— Все — это все.
Он полез в брючный карман, вытащил мятую пачку «Беломора». — Ты не куришь?
— Нет, не курю.
— Это хорошо. Многие женщины в войну стали курить.
— Нет, я не стала.
— Это хорошо, — повторил он, закуривая.
Господи, о чем мы говорим? Она как бы со стороны слышала эти пустые фразы, не идушие к делу вопросы и свои фальшивые ответы, его холодный голос и все ждала, что он вспомнит о сыне, спросит о нем.
Он посмотрел на часы, и она подумала, что вот сейчас он встанет и уйдет. Почему же мы сидим в этом дурацком Сквере и говорим друг другу бессмысленности, когда бегут, уходят в никуда драгоценные минуты? Нам пора уже встать, бежать за сыном, а потом пойти ко мне… Она представила, как понесет он сына, а она будет идти рядом…
— Все же могу я знать, почему ты ушла от моих?
Нина искоса взглянула на него. Этот вопрос был таким неуместным сейчас, что ее покоробило. Подобные вопросы задают потом, после того, как выяснят главное. Что понимала она под «главным», ей и самой было не очень-то ясно, но ведь писал же он: «встретимся и хорошо поговорим».
— А твой отец тебе не объяснил?
— Они избегают этой темы. Им неприятно.
— И мне неприятно. — Она видела, как нервно мнет он в пальцах мундштук папиросы.
— Думаю, просто ты хотела свободы.
По стеблю цветка ползла божья коровка, похожая на маленькую пуговку, где-то рядом жужжал шмель, седой одуванчик пускал по ветру свои парашютики… Нине показалось, что все это уже было когда-то — скамейка в старых трещинах, божья коровка и шмель, сейчас мазнет по щеке клейкая ниточка паутинки, и Ира Дрягина скажет: «Айда купаться?» Время опрокинулось и покатилось назад, в детство, и она точно знала, что сейчас произойдет: из-за газона выкатится красно-синий резиновый мяч, за ним — малыш на трехколесном велосипеде, он догонит мяч, потянется к нему рукой, упадет, и кровь из носа зальет ему рубашечку — как она испугалась тогда!
— Ну, что скажешь? Я угадал?
Она все ждала, когда же выкатится мяч, но уже знала: ничего этого не будет, ни мяча, ни малыша, просто сквер, где они сейчас сидели, очень похож на их любимый уголок в «Липках». Они его так и называли: «Наш уголок!.
— Ты очень изменилась, — сказал он.
— Да, я подурнела, я знаю.
— Ты внутренне изменилась. Как будто прошло много лет. А ведь прошло всего два года.
Но ведь и на самом деле прошло много лет, подумала она. Того, что пережито за два года, могло бы хватить на целую жизнь.
Она боялась смотреть на него, боялась, что опять вспыхнет в ней тревожная нежность к этому человеку, от которого она отвыкла и который сейчас казался чужим.
— Никита пишет? Так и не вернулся домой?
— Никита погиб.
— Боже мой! — Он потянулся к ней, сжал ее руку. — Совсем мальчик…
— Подорвался на мине.
— Нелепая, бессмысленная для мальчика смерть. — Виктор вздохнул, покачал головой. — Он должен был еще долго жить.
Нина тихонько высвободила руку из его кулака.
— Да, он должен был жить, но бессмысленной смерти на войне не бывает.
Она подняла с земли сухую веточку, принялась чертить ею на песке — вот домик, вот дерево, вот девочка Нина…
Виктор опять посмотрел на часы. И встал.
— Мне пора.
Она сжалась вся, надавила на палочку, палочка сломалась. Как — «пора»? Куда? Зачем же я отпрашивалась? «Даю три дня». Зачем мне эти дни?.. У нее было такое чувство, как будто ее оскорбили.
— Мне в самом деле пора, я ведь не один, мы приехали за боеприпасами. Вечероч я зайду к тебе, ты где живешь?
Она сказала, он удивленно посмотрел на нее.
— Это где? Я тут родился, но Глебучева Оврага не знаю.
Ты многого не знаешь, подумала она.
— Ты назад, на работу?
— Да, на работу. — Она тоже встала. И опять подала ему руку, он держал ее, прикрыв второй ладонью, смотрел на нее, "и она слышала, как что-то булькнуло у него в горле. Потом он пошел, чуть занося вперед правое плечо, и она смотрела ему в спину, мысленно просила: оглянись, ну, оглянись же! Прижала к щеке пальцы, которые еще помнили теплоту его ладоней, смотрела, как легко и свободно шагает он, как ловко подносит руку к козырьку фуражки, и душа ее рвалась к нему: оглянись же, оглянись! Если оглянешься, мы всю жизнь будем вместе!..
Он не оглянулся.
54
На работу она, конечно, не вернулась. Представила, как любопытная Фира вопросительно выгнет брови, а тактичная Зина ни о чем не спросит, но тоже удивится — ведь отпустили на три дня! И что она скажет Василию Васильевичу?.. Она отправилась домой.
Кроме полученной по карточкам селедки, в доме ничего не было, но можно наварить картошки, старую, правда, уже давно съели, а новая совсем мелкая, только завязалась в огороде — подрыть бы два- три куста, выбрать покрупнее…
Евгения Ивановна была дома, на работу ей вечером, как всегда, на сутки, и Нина подумала, что это очень кстати, они и сегодня и завтра весь день будут вдвоем.
— Рано ты что-то, не захворала ли?
Нина выбежала в сени, внесла селедку, метнулась к буфету, там оставался еще кусочек хлеба на ужин, но его было мало, и теперь она ругала себя, что остальной съела по дороге, могла бы и потерпеть.
— Нинк, ты чего? Случилось что?
Нина посмотрела на ходики — скоро ли за сыном — и принялась чистить селедку.
— Случилось, тетя Женя. Виктор приехал. Ну, мой муж.
Евгения Ивановна всплеснула руками.
— Чего ж ты молчишь? Ах, батюшки… — Она тоже засуетилась, забегала, схватила чугунок, помчалась во двор, на свой «огород», внесла чугунок с мелкой, величиной со сливу, молодой картошкой, в руке был пучок зеленого лука; сполоснула руки, из холщовой сумки, с которой ходила на работу, достала хлеб, отрезала половину, остальное сунула обратно.
— Ах ты батюшки, чего б еще? Мужик молодой, здоровый, что ему твоя селедка… Колбаски бы или холодца, да где взять… И вина надо бы.
Она опять выбежала, и ее долго не было, вернулась с горкой малосольных огурцов — конечно, выпросила у соседей. В комнате запахло укропом и чесноком, Нина не вытерпела, откусила от огурца раз и другой, а потом съела целиком. А Евгения Ивановна уже скоблила картошку, мыла ее, гремя соском рукомойника, и ворчала, что с этой проклятой войной и гостя встретить нечем, и за деньги не достанешь…
Ничего и не надо, подумала Нина, пусть увидит все, как есть.
— В Москве, сказывают, коммерческие магазины открыли, там все, кроме птичьего молока… Цены, правда, такие, что куском подавишься, а для такого случая можно бы купить.
Она вдруг сморщилась, выронила нож, постояла так, уставившись в одну точку, и не села, а упала на стул. Уткнулась в ладони, заплакала. Нина бросила селедку, подошла к ней.
— Не надо, тетя Женя. Ну, не надо! — Отвела назад «селедочные» руки, прижалась щекой к ее голове, чувствовала, как вся она вздрагивает от рыданий, на темный передник сыпались слезы. — Не надо, а то и я заплачу.
Оборвалась тоскливая нота, Евгения Ивановна притихла, утерлась передником, опять взялась за нож.
— Об своем горе поплакала. И об тебе. Увезет он тебя, и останусь одна-одинешенька.
Нина заглянула в ее заплаканные глаза:
— Куда увезет-то? Ему теперь на фронт! — А у самой вспыхнула надежда: вдруг и правда можно с ним до Москвы?!
Она прямо задохнулась от радости — ведь он военный, лейтенант, с ним можно, с ним пустят и без пропуска! Вспомнила, как ехала тогда с летчиками и как открывали они своим ключом дверь вагона. Я попрошусь, чтоб взял нас до Москвы, скажу, что больше не могу здесь… Она представила, как поезд въезжает в Москву… Может быть, там уже сняли светомаскировку и кругом огни…