Летний этюд
Часть 8 из 11 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Десятилетие.
Мы еще разговариваем друг с другом? Слышим ли еще один другого? Нужно ли нам еще слышать друг друга? Голос Штеффи — звучит ли он еще у нас в ушах? А Белла? Она-то слышит нас?
Удержать мы не умели.
Удержать невозможно. Таково условие, люди идут на него, сами того не ведая, и не помнят о нем, пока все продолжается. Что же? Что продолжается? Вот то-то и оно: мы не спрашивали себя об этом. Не искали этому названия, принимали дар таким, каким он был преподнесен, не разбирали его на части. Довольствовались малым: срезали ранней весной ивовые лозы, ставили черенки в ведро и ждали, когда под водой появятся крупные светлые глазки, из которых затем вырастали тоненькие бледные корешки, и тогда можно было сажать эти прутики в обильно политую землю. Ну а там, глядишь, черенки еще в том же году брызнут листвой и года через два-три образуют густую чащу — раздолье для окрестных корзинщиков. Изведать такое. Своего рода акт созидания. Руки помнят его дольше, чем голова. Или вот нащупаешь под землей густой пучок крапивных корней, расшатаешь его и потихоньку, осторожно начинаешь тянуть. Под ложечкой так и замирает, когда тащишь стебель, а он не ломается. Или вот копаешь вдоль забора ямки, притом определенной глубины, чтобы вместить молодые кустики с комом, земли на корнях. Поливать их надо бережно-бережно. Приносишь землю со свежих кротовых холмиков на лужайке, набиваешь цветочные горшки, где выращиваешь рассаду мальв. Держишь левой рукой салат, а правой срезаешь листья у самой земли. А с иными сорняками и бороться бесполезно. И ведь мы часами могли на полном серьезе, без насмешки разговаривать об этом обо всем.
Первый деревенский праздник, помните? Большая палатка, раскинутая на лужайке перед деревней. Нам сказали тогда, что в субботу после обеда мы тоже могли бы внести вклад в культурную программу, приняв участие в Самодеятельной выставке. Чопорная молодая бургомистерша специально зашла поделиться своей задумкой. А задумала она базар, вроде того, что прошел недавно в окружном центре. Более скромного масштаба, конечно, сказала она, но почему бы и нет. Базар солидарности — это слово так и пестрело в газетах. Собранные вещи разместили потом на столах и стенах в конторе кооператива. Картины Клеменса висели рядом с портретами господина Биттерлиха, поражавшими фотографическим сходством. Господин Биттерлих относился к искусству как нельзя более серьезно. Он потерял ногу в танковом сражении на Курской дуге, был «свидетелем Иеговы» и с недавних пор обзавелся электрокардиостимулятором. Фройляйн Зеегер выставила на продажу зеленый суконный жилет и стенной ковер с яркой аппликацией в виде петуха. Искусно связанные крючком кухонные хваталки соседствовали с коваными стойками для газет и фонариками, вышитые кофейные скатерти — с плетеными безделушками. И среди всего этого наша доля — книги, тоже в какой-то мере самодельные. Школьный хор из Грос-Плессова расположился на лестнице и исполнил для горстки самодеятельных художников «Орешек темно-бурый» и «Ветер колышет цветные знамена», а потом хористы-школьники скупили почти все выставленные на продажу экспонаты. Даже книги, поскольку из деревни народу явилось раз-два и обчелся, ведь в тот же час в палатке начали отпускать пиво. Впрочем, бургомистерше было передано двести девяносто три марки взноса на солидарность, и она осталась вполне довольна. В небольшой заготовленной речи она поблагодарила самодеятельных энтузиастов, и люди в палатке искренне и долго хлопали. Все было на своем месте и по-своему правильно.
На праздничной лужайке высилась увенчанная цветами триумфальная арка, на ней надпись «Добро пожаловать!», но никто под аркой не проходил, все топали в обход. Только Крошка Мэри за компанию с Луизой непременно пожелала пройти под аркой, да не один раз — можно ли упустить такой случай! А потом — на американские горы. Мало того, Крошка Мэри готова была скупить все билеты — лишь бы выиграть огромную плюшевую собаку, но выиграла махонького ныряльщика из желтой резины с длинным шнурком, чтобы поднимать и опускать в ванне. Он пережил все катастрофы. Гром карусельной музыки, скрежет колеса счастья, хриплые возгласы зазывал, разноцветные лампочки, то вспыхивающие, то гаснущие над ярмарочным балаганом, — для Луизы и для Крошки Мэри все это была настоящая жизнь. Держась за руки, они сновали среди жилых фургончиков на краю праздничной лужайки, вытягивали шеи, пытаясь заглянуть в загадочную тьму там внутри, с ожиданием чуда разглядывали висевшее на веревке белье балаганщиков. Обе часами катались на каруселях, и с лица у них не сходило блаженно-отрешенное выражение, обе визжали, когда визжали все, Луиза ела жареные сосиски, сколько заблагорассудится, и ни разу не почувствовала себя плохо. Ян вскоре ушел. Эллен заранее знала, что тоже заскучает, как всегда на ярмарках, еще с детства, и при первых признаках скуки вошла в палатку.
Внутри была такая жарища и духота, что она мгновенно взмокла — либо поворачивай обратно, либо не обращай внимания. Ирена с Клеменсом отчаянно махали руками, звали к себе, они уже сидели за столом со строителями и их женами, обсуждая вчерашний футбольный матч между Югославией и ФРГ. Мужчины со знанием дела толковали о тактике тренера команды, подробнейшим образом разбирали каждый прием, каждый маневр. Госпожа Маковяк пожаловалась, что они чересчур много курили и пили во время первого тайма, когда ситуация складывалась не в пользу западных немцев. Она-то сама, конечно, легла спать, но разве уснешь, когда внизу галдят и без конца хлопают дверцей холодильника. В знак примирения Пауль Маковяк преподнес жене плитку шоколада. Поочередно, соблюдая строгий порядок, мужчины ставили всей компании по кружке пива, по рюмке водки и незамедлительно осушали эти кружки и рюмки с выражением гадливости на лице. Пауль Маковяк придвинулся к Клеменсу, решил поделиться своими мужскими тайнами, но, поскольку музыка гремела оглушительно, ему волей-неволей пришлось кричать, а всем остальным — волей-неволей слушать. Почти все маковяковские секреты относились к послевоенным годам, когда он, молодой парень, ходил по выходным в деревни, где в ту пору била ключом волнующе-привольная жизнь. Вперемешку с приступами неудержимого смеха он поведал Клеменсу, как толкнул одному малому, который хотел поразнюхать насчет жратвы, подметки в обмен на пыльник, перешитый из вермахтовского плаща. Вот и вся мужская тайна, Клеменс не знал, что сказать, а Ирена нервозно хихикнула. Эллен быстро повернулась и стала смотреть на танцплощадку. Настоящие, «взрослые» танцы пока не начались, но музыка уже играла, и дети сосредоточенно отплясывали, взявшись за руки. Эллен невольно следила за Крошкой Мэри, которая, спиною к ней, стояла рядом с Луизой возле танцплощадки, изнывая от желания поплясать. Вот Крошка Мэри взяла Луизу за руку, они шагнули на площадку, добросовестно заняли исходную позицию — рука об руку, друг против дружки, — прислушались, одинаково склонив головы, завертели попками, притопнули на пробу, попали в такт, включились в ритм и пошли, пошли. Где они только учатся! — сказала Дженни, в вырезе блузки у нее торчал огромный, яркий, как леденец, бумажный цветок — какой-то парень в тире «отстрелил» его и подарил ей. Хоть симпатичный? — спросила Ирена. Она принялась выискивать симпатичных ребят, но их было всего ничего. Удивительно ли, что все взгляды так и прилипли к Луизе. Капельмейстер, толстяк в белой рубашке и синем суконном жилете, дирижировал крохотной палочкой. Играли они всё, начиная с «Адельхайд, Адельхайд, подари мне гнома в сад» и кончая «Подавайте нам обратно кайзера Вильгельма», вдруг по знаку от двери музыка оборвалась, танцплощадку быстренько очистили и под овации зрителей в палатку торжественным маршем вступили четырнадцать бравых стрелков из Охотничьего общества, в зеленой форме, в охотничьих шляпах, уперев в правое бедро охотничий рог. Мы все почувствовали: это вершина праздника. Не каждый день услышишь все до одного охотничьи сигналы, поочередно сыгранные на роге, — от «Вместе с загонщиками вперед!» и «Кабан готов!» до «Улюлю!».
Мы были в восторге и, громко хлопая в ладоши, наблюдали, как егеря уселись за стол и принялись за выпивку, и сочли вполне естественным, что шеф Охотничьего общества в паре с бургомистершей открыл танцы. Как положено, мы внесли свою лепту в ядреные комментарии, но в глубине души чувствовали, что вообще-то не имеем на это права, в частности не имеем права и хихикать над двумя старушенциями, которые не пропускали ни единого танца: одна толстая и самоуверенная, вторая тощая, сгорбленная и робкая, одна в седых кудряшках, другая с махоньким пучком, обе изработанные, бесформенные. Сюда бы скрытую камеру! — сказала Ирена. Вот бы наснимали! А Эллен, чуточку резковато, ответила: Да ничего бы не наснимали. Главное все равно осталось бы за кадром.
Что, к примеру, нашла бы скрытая камера, думала Эллен, в появлении почтарки, которая, непринужденно раскланиваясь во все стороны, протискивалась между столами. Что бы увидела в лицах, которые повернулись к этой женщине, во взглядах, смотревших ей вслед? Ничего. Совершенно ничего. А ведь все в деревне, да и мы тоже, видели мужа почтарки, однорукого господина Шварца, нашего письмоносца, в разгар зимы он замерз в снегу на участке той статной темноглазой особы, которая не отворила ему дверь, не поверила, что он упал с велосипеда, сломал ногу и не мог двинуться. Она-то думала, он опять напился и решил продолжить с нею шашни. Ведь муж ее работал далеко от дома, на монтаже, и ни он, ни деревенское общество никогда бы не простили ей, впусти она почтальона еще раз. Вот она и не открыла ему, и он замерз, в трехстах метрах от ее двора, поначалу против нее возбудили процесс по обвинению в неоказании помощи, но скоро дело прекратили, ибо она действовала в неведенье фактов, тем самым инцидент был исчерпан; нашего недоумения никто не разделял, и мы поневоле признали, что не понимаем деревню. Чуть что — она сразу отгораживалась от нас и жила своей собственной загадочной жизнью. Не наше дело судить молодых парней, которые уже напились и горланили за столами. И грудастых женщин, втиснутых в дедероновые блузки диких расцветок, — обливаясь потом, они — шерочка с машерочкой — вихлялись на танцплощадке, а мужчины, словно так повелось от веку, на деревенских праздниках непременно должны были напиваться. Эллен замечала, что женщины обращались с подвыпившими мужьями как с большими неразумными детьми, ни одна не подавала виду, что ей противно, этим она непоправимо нарушила бы правила супружества. Эллен видела мелькнувшее в толпе землистое лицо Уве Поттека, видела его бывшую жену, которая сидела с новым мужем за столом трактористов. Убила бобра, сказала госпожа Маковяк, новый-то пьет почитай каждый день. Да и старый тоже пьет. Нынче, уж во всяком случае, полно будет мертвецки пьяных. Только бы пришлые не полезли по сараям и не начали в соломе орудовать спичками.
Потом вступил хор, заглушил соло госпожи Маковяк. Деревенские спрашивали, не знали ли мы старую госпожу Кролль — если идти от «кота», домишко у нее аккурат по левую руку, один из первых в деревне. Мы знали старуху Кролль шапочно, она ведь несколько месяцев пластом лежала, ну а что она недавно померла, это мы слыхали. Ладно. А чем дело кончилось, нам известно? Нет? Ну, история прямо как из психушки. Так вот. Старуха Кролль померла, тут-то и объявились наконец ейный сынок да невестка из города, верней, прикатили с шиком. Новый «вартбург» и все такое. Правда, из похоронного бюро раньше приехали, и старуха Кролль была уже на кладбище — насчет этого, само собой, люди позаботились. Думаете, сыночек хотел напоследок увидеть мать — да ни Боже мой! Он и в дом-то родной вошел так, словно в жизни не бывал в этаких хибарах. А жена его — ну вообще! Ковыляла на каблучищах, что твоя цапля-модница. Сын-то, он, кажись, в безопасности служит, что ли. Вечно вокруг себя страсть сколько туману напущает. Ни с кем не разговаривает — эвон как о безопасности печется. Да шут с ним, пусть как хочет. Ясное дело. Я просто говорю. Ну, в общем… старуха Кролль была женщина уважительная, аккуратная, это все знают. Все подтвердят. А сказать вам, как они с ней обошлись? Вы не поверите. Вот провалиться мне на этом месте: на следующий же день, как парочка укатила, явился грузовик с двумя дюжими мужиками. Эти бугаи шасть в хибару старухи Кролль и мигом все там вычистили. Они сами этак сказывали: Давай-ка вычистим энтот хлев. В общем, взялись они за дело и все старухины вещички на свой окаянный грузовик и пошвыряли, посуду хорошую тоже, простынки справные из ейного приданого — новехонькие! — швейную машинку, старый «Зингер», в полном порядке, шкаф, стол, стулья — ну все-все. Ничего не пощадили. А потом что? Да вы слушайте, слушайте: потом они свезли все это добро на свалку и там вывалили, ни больше ни меньше. Вот. Сделали дело, зашли в магазин, распили по две бутылки пива — и восвояси. Ну а дальше-то что было? Рассказывай уж до конца! Не спеши, все в свой черед. Дальше вся деревня кинулась на свалку, всяк выискал себе из старухина имущества то, что еще могло пригодиться. Я лично взял жене — она ведь до последнего дня ходила за старухой Кролль — зингеровскую машинку, которая ей давно была обещана. И вот там я своими глазами видал такое, что Господь, коли он все же есть, нипочем молодому Кроллю не простит: как ветер дунул, узлы да свертки, что валялись кучей, раскрылись, и полетели оттуда семейные фотографии старухи Кролль, все ейные бумаги и документы и письма ейного жениха еще с первой мировой. Знаете, что я подумал? Волей-неволей подумал: как заблудшие души. Сам не знаю почему. Так или иначе, сыну все это оказалось без надобности. Не нужна ему память. Вот, сами гляньте: свадебное объявление старухи Кролль, двадцать пятый год. А это — еще одно, о рождении ейного чистоплюя сынка. Ханса Йоахима. Май двадцать седьмого. А теперь скажите мне на милость, что ж с этаким человеком делается-то.
Вскоре мы ушли. Луиза примолкла. А правда, что ж это с ним? — спросила она после долгой паузы. Вот так сыновья. Кто и когда обрубил пуповину, связывающую их с прошлым. Как сумели истребить в них все уважение, до последней капли. Каждый из нас думал о письмах и памятках жизни госпожи Кролль, воочию видел, как они метались по бесприютной свалке, не находя упокоения.
Помните? Не сговариваясь, мы собрались у Ирены и Клеменса. Свободные художники на плоту, насмешливо сказал Клеменс. Белла, тоже случившаяся там, сказала: Я спрыгну. Возьму когда-нибудь и спрыгну. А куда? — спросила Эллен. В воду? Какая разница, сказала Белла. Научусь плавать, только и всего. Сказать вам, спросила Ирена, что сейчас думает Эллен? Сказать? Она думает: будь я моложе. Дженни фыркнула: И нацелилась, да промахнулась; а Луиза испуганно, по-птичьи вертела головой, переводя взгляд с одного на другого. Клеменс сказал: Н-да. До чего ж этим художникам хочется, чтоб их любили. Господи. И зачем только?
Можно еще рассказывать и рассказывать, все ведь пока продолжалось; Эллен, к примеру, вышла в сад, где было темно и пахло жасмином, Ян отправился следом, хотел сказать ей, чтоб она не наделала глупостей; она ответила, что, когда она вполне резонно грустит, он всегда обвиняет ее в глупости, и так далее. Время истекло, а они даже не почувствовали, зато чувствовали то время, которое истекало сейчас. Но что же случилось? — вот какой вопрос задавал себе каждый из нас и, наверно, отвечал: Ничего особенного. Эллен и Ян сквозь маленькие деревенские окошки заглядывали с улицы в освещенную комнату, где сидели люди, что еще две минуты назад были их друзьями и опять станут ими две минуты спустя. Сидели в стилизованной крестьянской горнице, в которой им не место; носили юбки и блузки из крестьянских тканей, которые им не к лицу. Ели жаренное на гриле мясо, запивали его красным вином и говорили о снабжении стройматериалами окрестных городков, что, в общем-то, их не касалось. История шла своим чередом. Людей вроде нас, думала Эллен, она отсылает в этой стране на острова. И надо радоваться, если мы их сохраним. Только ведь мы не островитяне.
Разговор, начавшийся между тем в комнате, каким-то мудреным образом оказался под стать ее мыслям. Западные радиостанции только что сообщили о серии экспериментов, проведенных «белохалатными» социологами над людьми с улицы: благодаря авторитарности поведения и технически убедительной постановке эксперимента они добились, чтобы эти люди пытали электроимпульсами других, которых не видели, но слышали их крики. Вообще-то никого не пытали. Крики — это имитация. И тока в проводах тоже не было — суть не в этом. Суть в том, что подопытные кролики во все это верили. И тем не менее продолжали, повинуясь приказу эксперта, продолжали, пока сами не доходили до нервного срыва. Лишь единицы отказались наращивать электрический импульс выше определенного уровня. Но ни один не усомнился и тем более не взбунтовался против мнимых ученых в белых халатах. Что же это? — недоумевали мы, и каждый спрашивал себя, как бы поступил он сам. Что-то вроде стыда не позволило нам долго об этом говорить. Ведь все было ясно как день: если люди додумались до подобных экспериментов, если дозволено их проводить и если такое именуется наукой — это начало конца. Что тут обсуждать?
С тем же успехом мы могли еще разок сыграть в одну из своих игр, что нередко бывало замечательно, веселило душу и даже взбадривало. На том мы и уперлись. Решили силой вернуть былую непринужденность, вновь обрести свободу вышучивать себя и других, вновь проникнуться уверенностью, что никто никому не желает зла. Ничего хорошего не вышло. Игра знакомая: один выходит за дверь, остальные выбирают в своем кругу человека, о котором пойдут расспросы. К примеру, стоящий за дверью спрашивает: На какую дорогу похож этот человек? На какое растение? На какое блюдо? Улицу? Ручей? Животное? Еще куда ни шло, когда Белла так вот, обиняками, назвала Эллен коровой — кое-что тут было, все рассмеялись, зануд-то среди нас не было, толстокожестью мы, правда, похвастать не могли, но хотя бы делали хорошую мину, это же входило в игру. И всем очень понравилось, что Крошка Мэри, подыскивая растение для Луизы, назвала мальву. Все было вполне нормально. Однако порой заходили и слишком далеко. Перешагивали незримую границу, как, например, Ян, которого Ирена спросила, на какую дорогу похож искомый человек, а он как из ружья пальнул: На лабиринт. После чего Ирена мгновенно узнала себя и долго громко смеялась. Внезапно — вы тоже почувствовали? — мы в светлой комнате очутились как бы на сцене, а за окнами, за цветущими геранями, расплющивал об стекло нос безмолвный неподкупный зритель. Никаких козней он не строил, даже не насмешничал и не возмущался. Он просто был здесь. Разве могли мы упрекнуть его в том, что он все испортил? Что нам пришлось оборвать игру? Что он раскусил наши уловки с переодеванием и притворством, понял, что это последние заслоны перед осознанием, что впереди ждет Ничто? Мы, конечно, не выставили себя на посмешище, заикнувшись об этом Ничто. Напротив, мы опять зарылись в несбыточные прожекты. Сообща написать книгу. О чем? Детектив, конечно, прямо здесь и сейчас. Не сходя с места набросали шесть вариантов начала. Нашли интригующее имя коллективному автору, для чего каждый пожертвовал слог или букву собственного имени — как, бывало, старые мастера ставили свое имя после названия мастерской. Но сегодня времена другие, сказала Белла. Мы не настолько свободны. Бог весть почему в книгу попал перечень моментов и обстоятельств, перед которыми мы смирились, а он вышел длинный. Затем попробовали составить список того, перед чем мы никогда не смиримся, ни при каких условиях. Тут нам туговато пришлось с подбором аспектов, применимых к любому из нас, и из-за этого наконец-то опять разгорелся здоровый спор.
Ничего не случилось; кто станет задним числом искать промахи или трения, зайдет в тупик, — из фактов и событий попросту ушел смысл, это передалось людям, и они уже не могли принимать себя всерьез. Каждый нутром чувствовал взгляд Безмолвного Гостя. Мало того, что не удалась игра этого вечера, не удалась и более крупная игра. А может, и ставки чуточку занизили. Оставили себе лазейку, каждый оставил, тайком от других, будто еще некоторое время можно следовать своим вновь обнаруженным склонностям и ждать, что ты вновь понадобишься в другом месте и для другого дела — «важного», как они по-прежнему могли бы сказать. Совершенно отчетливо, даже с какой-то подавленностью, они при всей насыщенности жизни чувствовали в себе невостребованные резервы, излишек способностей и качеств, которые сами они считали полезными и нужными, у которых было свое прошлое и, как они по-прежнему надеялись, есть будущее, но нет настоящего. Они относили лично к себе то, что было симптомом времени. Это их не использовали. Ненужные, просидели они всю летнюю ночь в низкой комнате Ирены и Клеменса, гардины на окнах гармонировали со скатертями на столах, старинная посуда и утварь имели здесь свое, тщательно подобранное место, на стенах висели картины, писанные Клеменсом, — длинноногие цапли на лужайке или поднимающийся в алое вечернее небо шар-гондольфьер. Картин лучше этих, думал он, мне уже не написать, даже если торчать за мольбертом круглые сутки. А Безмолвный Гость, может фавн или Оберон собственной персоной, давно уж взмахнул волшебной палочкой и сделал их всех куклами в кукольном доме. Они это чувствовали, спрашивали себя, в чем их вина, доказывая тем самым, что не достигли еще дна времен, что сидели пока в своем гондольфьере. И не согласны выходить из него, хотя гондола давным-давно опустилась на землю. Боялись, что не приспособятся к наземным условиям? Мимолетное настроение, завладевшее ими ненадолго, в серый час между ночью и днем: они ведь переутомились. Призраки, сказала Ирена нарочито веселым голосом, вам не кажется, что мы все вроде как призраки? — Отнюдь, отрезала Эллен. — Дома сгорели, но случилось это гораздо позже. Было еще несколько летних сезонов, и каждый из них грозил стать подражанием предыдущему. Еще долго они прекрасно уживались, обменивались рецептами, цветочными семенами, пили по вечерам красное вино и рассказывали друг другу сны, умалчивая о таких, которые могли бы их выдать.
Уже светало, когда все вышли из дому. Не то от вина, не то от слез красный серп луны раздвоился в глазах у Эллен, и она громко воскликнула: Ой, смотрите! Две луны! — Да, мама, да! — снисходительно сказала Дженни. Ирена обняла ее: Ты ведь не обиделась на призраков, нам-то с тобой ссориться незачем. Эллен холодно подумала: а собственно, почему. Она разом отрезвела. И тут их окликнула Эрна Шепендонк: Неужто не видите? В Тарнове коровник горит!
И они увидели. Значит, пожарная сирена, которую якобы слышала Луиза — среди ночи! говори, да не заговаривайся! — все же не обман слуха. Тихая улица была полна черных призрачных фигур. Все неотрывно смотрели на восток. Красная каемка на краю неба была не от первых лучей восходящего солнца, а от пожара, из нее вертикально вверх огромным черным столбом поднимался дым. На миг в глазах Эллен и в глазах Ирены отразился одинаковый ужас: а вдруг и мы тоже. Каждая видела кошмарную картину в глазах другой, и, ощутив это сродство, обе потупились.
18
У домов, как у людей, бывают периоды слабости. Дома могут быть сильнее людей, которые в них живут, и служить им опорой, хотя бы некоторое время. Дома могут стать слабее своих обитателей и испытывать потребность в их заботе и уходе, нуждаться в постоянном внимании. Опасность возникает, когда периоды слабости у тех и других совпадают.
Коровник, теперь-то мы знаем, был первым сигналом. А какой ужас охватил округу, когда стало известно, что животные, которых люди спасали с риском для жизни, снова бросились в огонь. Рано утром — мы еще стояли на улице — с пожара вернулся на мопеде Шепендонков сын Юрген, закопченный, с опаленными волосами. Перво-наперво он осушил одну за другой две бутылки пива, умылся под насосом. А потом заговорил, отрывисто, как бы выплевывая слова. Они успели войти в коровник, эти, животноводы. И он с ними. Успели отвязать скотину. И вы думаете, быки поднялись? С места не сдвинулись, и поднять их было невозможно, никакими силами. Мы уж и вилами их кололи, сказал Юрген Шепендонк и заплакал. И в пах пинали. Одни тащили за веревку, другие сзади толкали. Все зря. Скотина-то упиралась, каталась по полу. И кричала. По-звериному. И выгнать ее на улицу не было никакой возможности. А кого поначалу все же выгнали, опять кинулись в огонь. Женщины из кооператива разбежались, смотреть на это не могли. Детей заперли в домах, а сами как были в ночном белье, так и высыпали на дорогу. Скотина-то по дороге мчалась. Бригадир тамошний сидит сейчас во дворе, голову руками стиснул. Говорить с ним никак нельзя. Его даже пожарные не трогают. А запах, сказал Юрген Шепендонк. Господи Боже мой. Вы туда не ходите. Кому не надо, лучше туда не ходить.
Что же лишило животных инстинкта? Разве дикие стада в прерии не бежали от пожара? Что же погнало в огонь домашний скот? Было раннее утро, Эллен сварила на всех кофе, который они молча выпили. Недоброе предчувствие больше не отпускало их.
Однажды, опять-таки утром, немного спустя, Луиза проснулась с отчетливым ощущением, что день болен. И сразу начала собирать силы противодействия. Она способна мобилизовать невероятно много сил, если заранее знает, что они ей потребуются. Позднее они с Беллой рассказывали, каким зловещим показался им с самого утра этот свинцово-душный день. Обе твердо знали, что-то случится, но избегали говорить об этом вслух. Не иначе как что-то вытолкнуло с орбиты Землю, заряженную этим зловещим зноем.
Йонас, безоружный, вялый, разлегся в тени огромного каштана. И уснул. Потом Белла увидела, что Луиза куда-то смотрит и в глазах у нее испуг, щеку передернуло. На лице ужас, отвращение. Луиза взмахнула рукой: дескать, не смотри! — но Белла оглянулась и тоже увидела его, этот живой труп. Из-под земли мучительно выбиралась верхняя половина крота, нижней половины не было, ее сожрали черви, так и кишевшие в нем. Белла почувствовала, что волосы у нее встали дыбом. Йонас спит? Она схватила лопату и одним ударом снесла голову несчастному зверьку. Потом как одержимая засыпала его землей, шатаясь отошла к дому, и ее вырвало. Белле и такое по плечу, сказала Луиза. Она не брезглива. Бледные как смерть, стояли они потом в Луизиной комнате и видели в зеркале себя, два окна и лужайку перед домом. И тут в зеркале мелькнула маленькая красная пожарная машина; когда они выбежали на крыльцо, она уже исчезла в туче пыли. Обе метнулись в дом, вверх по лестнице, к слуховому окну, и оттуда увидели дым — он поднимался от «котовьей» головы. Что-то горело. Дом Эллен и Яна, прошептала Луиза. И они в это уверовали. Уверовали оттого, что похолодели. Внутренний голос, твердивший, что это логично, что пробил час, еще укрепил эту уверенность. Луиза вынула из духовки противень с пирогом, Белла подхватила на руки Йонаса, и они помчались.
Путь осознания занимает доли секунды, это каждый подтвердит. Она словно давно приготовилась к худшему, словно достаточно было услышать, как Ян совершенно чужим голосом выкрикнул: Эллен! — и ее пронзил ужас: вот оно! Пальцы затряслись, она никак не могла застегнуть молнию на юбке. Ну давай, скорее! Поле горит!
Поле. Не дом. Но стена дыма катилась прямо на них, искры летели тучей. Не дай Бог, хоть одна попадет на камышовую кровлю! В мгновение ока перед ними пронеслась картина пожара, уничтожающего их дом. За первой искрой — первый язычок пламени у конька, маленький, с ладонь. И вот уж целый квадратный метр крыши охвачен веселой пляской огня. А там, ясное дело, свечкой вспыхивает весь дом. Вплоть до балочного каркаса — смрадный, закопченный, дымящийся, он выдержит натиск пламени.
Прямо сейчас? — думала Эллен. Как же так? Что-то стремилось утвердиться. Требовало возмездия. За что — каждый в глубине души понимал. Сумеем ли мы помочь тебе, дом? Мы сделаем все, что в наших силах. Ян приволок из-за сарая шланг, начал поливать крышу, хилой тоненькой струйкой. Эллен увидела, как Дженни метнулась через дорогу, туда, где на дальнем краю огромного жнивья два трактора в туче пыли перепахивали стерню. Эллен бросилась к телефону, застучала по рычагу: глухо. Как всегда в эту пору — трактора оборвали кабель. В деревню! — крикнул Ян. За пожарными! — Скорее вывести машину из сарая. Мимо по дороге промчался Клеменс, с ведрами, лицо очумелое. Ирена, у калитки, что-то кричит, машет руками. На улице причитают хуторские, глаза у всех прикованы к горящему полю. Выжимаем сцепление. Вперед. По пути ее остановил мужчина в спецовке, вскочил в машину. Скорей! — крикнул он. На тракторную станцию! Он сидел молча, она чувствовала его напряжение, только раз, когда срезала поворот, он буркнул: Ну-ну. Живыми-то доберемся, а?
Эллен словно окаменела. В душе у нее неописуемым жаром пылал дом. Это был первородный, могучий жар — даже когда дом горел по-настоящему, огонь был слабее. Реальные картины и события поблекли в зареве пылающего дома. Кажется, мужчина крикнул: Стой! Она вроде бы остановилась у конторского барака, ровно настолько, чтобы он успел выпрыгнуть из машины и уже на бегу крикнуть ей: Я пришлю подмогу. Езжайте к бургомистру! Должно быть, она поехала дальше, какие-то лица скользнули мимо, удивленные, любопытные, перепуганные. Дом пылал. Кажется, она затормозила возле ратуши, второй бургомистр крикнул с крыльца: Что случилось? Кажется, она крикнула в ответ: У нас поле горит! Нужны пожарные! Второй бургомистр поспешно исчез в доме, а она вновь нажала на газ. Мимоездом увидела, как Пауль Маковяк распахивает большущие красные ворота пожарного депо, а какое у него было выражение лица? Уж не то ли самое, очень редкое для мужчины? И не слышала ли она, выезжая из деревни, две минуты спустя первую пожарную сирену? В душе у нее все пылал дом. Кто это там — парни со школьными сумками, на велосипедах? Она затормозила. Быстро, влезайте. Нужна помощь. Ребята побросали велосипеды в кювет, не задавая вопросов, вскочили в машину. Дом пылал, дом стоял в огне.
Слишком хорошо нам жилось. Так не положено. Все потом признались друг другу, что думали об этом. Но что может вспыхнуть душа дома, они тогда не понимали. Получили отсрочку, а такое бывает редко.
На сей раз, сказал Фриц Шепендонк, мы отделались легким испугом. Ведь все могло обернуться куда хуже, в два счета. Нет, сказала тетушка Вильма, это уж было бы вовсе несправедливо, это уж никак нельзя. К тому времени все они сидели на кухне у Яна и Эллен и ели пирог, который притащила Луиза; сама Луиза — бледная, лицо дергается — была не в силах рассказать про крота, а вот Белла, у ней не заржавеет, взяла и выложила. Да, сказала Эрна Шепендонк, приметы… но не окажись они здесь и не вступи в борьбу с огнем, еще неизвестно… Кто начал первый, выяснить не удалось, втайне каждый надеялся, что он, и вполне возможно, что осенило сразу нескольких. Возможно, Фриц Шепендонк, увидев, как Клеменс мчится с ведрами, машинально схватился за лопату, вполне возможно, что он-то и помчался первый на поле, а за ним Клеменс, сдернув лопату со стены Янова дома. Ян увидел их и смекнул, что они задумали — сами-то они еще не поняли этого до конца, — схватил лопату и побежал следом. А за ним — хуторские, в большинстве женщины, кто с чем, чтобы забивать огонь. Как-то сама собой выстроилась цепочка, никто и не думал командовать, было, наверно, совсем тихо, только огонь потрескивал да изредка кто-нибудь кашлял, поперхнувшись дымом, ведь поначалу дым шел прямо на них. Слышался, конечно, и глухой стук лопат, которыми сбивали невысокое пламя. Люди не дали себя запугать. Превозмогли страх и минутную слабость, собрались с силами и пошли на огонь. Устояли перед дымом. Так, поди, и было, сказал Фриц Шепендонк. Да какая теперь разница? Вздумай кто удрать… ну уж нет. И все равно. Тетушка Вильма твердила свое: Чудо все ж таки очень кстати пришлось. И ведь приспело, аккурат в нужный момент.
Что правда, то правда: ветер вдруг переменился. Дым понесло в противоположную сторону. И в тот же миг на край поля выехал трактор, Дженни стояла на подножке; трактор начал распахивать полосу земли между линией огня и домом. Чуть подальше шел второй. Вспаханная полоса была уже достаточно широка. Теперь каждый, и Ирена тоже, мог видеть, что опасность миновала. Она пошла на кухню к Эллен и поставила чайник. Одновременно, хотя и с разных сторон, появились Луиза, Белла и Йонас (с пирогом, заметьте. — Ты что же, думала, если дом сгорит, мы сядем есть твой пирог?! — Да, Клеменс. Именно так я и думала. — Мы согласились, что она была не столь уж и неправа) и на дороге — Эллен с машиной. Ребята высыпали из автомобиля и присоединились к цепочке, которая сторожила огонь. Трактора развернулись. Одна за другой прибыли из окрестных деревень пожарные машины. И на поле, которое только что горело, оказалось вдруг полным-полно праздных людей, даже оба бургомистра. Все наперебой заговорили, замахали руками. Йонас объявил, что вводит в операцию свой спецотряд, который ради таких случаев всегда при нем. Ветер погнал было огонь на выгоревший участок, но пламя не нашло пищи и погасло.
Эллен и Ирена примолкли. Ни та, ни другая не рассказали, как Эллен переступила порог дома, сгоревшего у нее в душе. Как она, глядя на плиточный узор в сенях, не могла понять, где находится и что с нею: то ли ей приснился необычайно яркий сон, то ли сейчас перед нею необычайно блеклая явь. Как она потом распахнула кухонную дверь, а там Ирена, у окна, спиной к ней, и чайник свистит. Как Ирена вздрогнула, обернулась. Как они кинулись друг к другу. Обнялись. Заплакали. Засмеялись. Как Эллен выключила газ. Ирена спросила, где у нее кофе, и Эллен сняла банку с полки над столом: Вот.
А тут, как уже сказано, подошли Луиза и Белла со своим пирогом.
19
Что ты делаешь, Штеффи? Куда плывешь? Куда тебя уносит? Больница, слышу я по телефону, опять больница, говорят, гепатит, только кто ж поверит. Завтра я напишу тебе, что ты должна поверить. Сегодня, лишь сегодня, я не стану врать. Сегодня я буду говорить с тобой начистоту, как с мертвой. Вот ведь времена, думаю я порой, только с мертвыми и можно поговорить начистоту. Завтра я напишу, что лекарство, которое тебе будут вливать через капельницу, целительное, пусть оно спокойно растекается по твоим жилам, путь действует. Лучше всего, напишу я тебе, если бы ты могла внутренне поучаствовать в том, как целебная жидкость омывает и успокаивает воспаленные клетки — я так и напишу «воспаленные», а не «злокачественные». Я пообещаю вскоре навестить тебя, тогда мы посмотрим друг на друга, и наши глаза заговорят иным языком, не тем, каким говорят губы.
Нынче, Штеффи, мы послушаем дождь. Он идет с раннего утра. Проснувшись, я увидела в глазок ставни, как прозрачные капли торопливо, одна за другой, сбегают с бахромчатого края камышовой кровли. Чистая, светлая радость. Ты еще не звонила. Мне уже не терпелось приняться за работу. По какой-то ассоциации — не помню, какой именно, — я зациклилась на слове «испытание». Для меня испытание кончилось, испытательный срок позади. Все, что я делаю или не делаю, имеет смысл. Такие фразы возникают в мыслях, когда вызываемый ими ужас уже вполне переносим. Я не уверена, что хотела бы знать все твои непроизнесенные фразы.
— Я думаю. О мертвых ничего, кроме хорошего. Чтоб не мешали. Чтоб вы могли себя принудить. И нас тоже. Откуда этот страх перед моими фразами?
— Вот как. У тебя есть свое мнение. Ну ладно. Только что, сортируя приправы, я без уверток подумала о твоей смерти и с огромной радостью описала бы тебе сейчас, какие приправы и в каком количестве кладу в картофельный суп — горчицу, Штеффи, не забывай добавить чайную ложечку горчицы! Я ведь знаю, ты тоже жадна до мелочей, в которых прячется жизнь. Но ты не узнаешь, как усиливается эта жадность к старости.
— И к смерти.
— Когда умираешь молодой, как ты. Поэтому я расскажу тебе еще несколько подробностей. Например, во двор недавно въехал «вартбург», и двое мужчин в потоках дождя побежали к черному ходу, наш электрик и монтер из окружного центра, им приспичило подключить новый счетчик и пустить в ванной горячую воду. Теперь она есть, и уже через час я к ней привыкла. Я держала им фонарик и слушала мрачные истории про электричество, которыми они потчевали друг друга. Для них «ток» — это дикая необузданная тварь, которой они твердой рукой вправляют мозги. Ты не поверишь, до чего сильные удары тока подчас выдерживает электрик. По их словам, все дело в подходе. Нужно попросту беспрепятственно пропустить «ток» через себя, тогда, мол, у него не будет повода вредить. А потом, когда я сидела над своими бумагами, занимаясь преинтересной работой — набросками, я невольно подумала: здесь ведь тоже все дело в инертности. Пропускать через себя ток, понемногу уменьшать сопротивление, наконец совсем от него отказаться. Не перестаешь удивляться, что высокие напряжения можно потом преобразовать в энергию.
— Некоторые говорят, каждому выделен вполне определенный запас энергии, который можно истратить быстро или, наоборот, обходиться с ним бережливо, растягивать на подольше. А когда этот запас кончается, тело изыскивает предлог, чтобы уйти.
— Домыслы это. Правда, экономной ты, Штеффи, не была. Скорей уж, расточительной.
— Что тебя раздражало.
— Иногда. Иногда меня раздражало, как ты разменивалась.
— Потому что ты — всегда! — тайком спрашивала себя: что остается?
— Что остается, Штеффи? Что остается. Я вижу, как мы таем, будто под слишком сильным излучением — картина под стать эпохе, я знаю. В сравнении с нашими очертания наших дедов кажутся мне прочнее. Я вижу, как наши очертания расплываются. Нам, похоже, не дано обрести четкие контуры. Чего мы только не пробовали, чтобы закрепить себя, в какие только шкуры не влезали, где только не искали убежища. Наша древняя тяга к пещерам, к теплу, к сообществу чересчур слаба перед космической стужей, которая врывается к нам. И все множество фотографий, на которых мы запечатлеваем множество наших лиц, менее прочно и добротно, чем одна-единственная чопорная фотография наших дедов.
— Ты знаешь, именно фотографиями я хотела прикрыть дыры в стенах нашей пещеры. С неизменным волнением и величайшим восторгом я следила, как в ванночке с проявителем проступает картинка. Порой думала о людях, которые будут рассматривать эти фотографии после моей смерти.
— Запечатленные образы — вот что остается. И теперь мне хочется увидеть тебя. Улыбнись, тогда я тебя увижу. А теперь не пугай меня, спрячься.
— Что же ты видишь, без меня?
— Зеленое сияние, оно идет от яблони под окном мансарды, она фильтрует свет. Я вижу, что листья еще не развернулись.
— Это было в апреле.
— Вижу медового цвета доски, которыми обшита мансарда.
— Мне так нравилась эта обшивка.
— И горит она здорово. Вижу деревянные перила лестницы, красивой четкой дугою она ведет наверх. А теперь вижу твою улыбку. И тебя. Ты сидишь на верхней ступеньке. Лицо в тени.
— Я сказала, хорошо бы пожить в такой комнатке.
— Я знала, что тебе никогда не жить в такой комнатке. Видела свое преимущество.
— Я сказала, что после операции жила как никогда полнокровно.
— Я этому поверила. Глупо, даже почувствовала укол зависти. Так я тебе и сказала.
— Мне это не показалось глупым. Отчего ты никогда не подпускала меня к себе по-настоящему?
— Передо мной стоят в зеленом кувшине семь красных роз. Я надрезала стебли, подлила свежей воды и жду, когда они распустятся. Ты забыла письмо, которое я написала тебе перед Пасхой? Мы никогда о нем не говорили.
— Письмо о твоей жуткой зиме. Я не забыла его, но, пожалуй, не совсем поняла.
— Совсем, до конца, и я его сейчас не понимаю.
— Особенно твою боль. И разочарование. У меня были иные чаяния, не такие, как у тебя.
— Не странно ли, что мы забываем боль и наслаждение. Но время, потраченное на беспамятную боль, не кажется мне пропавшим зря. Кстати, силою боли можно мерить силу надежды, которая наверняка еще была. Ты это знала?
— Постигла на практике. Научилась.
— Надежда и жизнь — одно и то же, сказал нам твой врач, поверьте. Он, мол, видел, как люди скоропостижно умирают от безнадежности, хотя по клиническому диагнозу могли бы еще жить и жить. Другие, сказал он, выпрыгивают из окна или глотают таблетки. И если можно обмануть тебя, надо пойти на этот обман.
— Чтоб ловчей обмануть меня насчет моего диагноза, ты взамен раскрыла мне свою душу.