Кожа времени. Книга перемен
Часть 4 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Очередной и неожиданный виток прогресса сделал вещи общедоступными и кратковременными. Вот мы и перестали за них цепляться. Ведь они так часто меняются, что не стоит к ним привязываться. Их легко заменить, забыть, выбросить или не покупать вовсе. Расчищая затоваренную жизнь, мы определяем, чем стоит владеть, а чем только пользоваться.
– Этот вопрос, – рассказывала мне знаток Израиля Рина Заславская, – остро стоял в первых кибуцах с их приматом обобществленной собственности над частной. В результате горячих, как это водится у евреев, споров был достигнут консенсус. Распад коллектива начинается с того, что у члена кибуца появляется собственный чайник.
Товар лицом
1
Когда стоимость гиганта интернет-торговли “Амазон” превысила триллион долларов, забеспокоились даже те, кто не знает, сколько нолей надо ставить после единицы. Его основатель и владелец Джефф Безос – самый богатый человек в мире. Он обошел двух других призеров – Билла Гейтса и Уоррена Баффита. Теперь во всей обозримой истории (то есть не считая Крёза) богаче Безоса был только Джон Рокфеллер, состояние которого равнялось двум процентам всей американской экономики.
Безумный успех “Амазона” нуждается не только в объяснении, но и в оправдании, ибо он изменил чуть ли не самый древний фундамент человеческого сообщества – торговлю.
Обмен товарами – язык понятный всем даже тогда, когда другого не было вовсе. Так, с дикарями велась немая торговля. Причалившие к берегу купцы выкладывали ножи, бисер и ткани, взамен которых им оставляли снедь и другие припасы.
Как бы ни изменился мир с тех пор, очевидным оставался принцип: товар лицом. Интернет вмешался в институт торговли, сделав его виртуальным. Мы тут ничего не можем потрогать, примерить и перелистать. Место осязания заняло зрение. Переворот, достойный гения поп-арта Энди Уорхола, который писал не суп “Кэмпбелл”, а банку с супом “Кэмпбелл”. Вот и мы, собравшись за покупками, прицениваемся не к вещи, а к ее изображению: покупаем кота в мешке, на котором нарисован кот.
Неполноценность такого обмена компенсируют народные массы, которые уже обзавелись, разочаровались или восхитились тем, что нам предстоит купить. Другими словами, мы покупаем, подчиняясь чужому и коллективному мнению. И это значит, что демократия вмешалась в торговлю, обставив каждую покупку собственным ритуалом.
Когда мне понадобилась настоящая, а не электрическая мясорубка взамен той неподъемной, харьковского завода, что я во хмелю подарил друзьям, категорически отказавшимся отдать подарок, я, естественно, обратился к “Амазону”. Отвергнув новинки кухонной техники, способные измельчить всё в труху и выжать из фарша последние соки, угробив в результате котлеты, я набрел на старинные, почти антикварные ручные мясорубки и познакомился с теми, кто ими пользуются. Это были дикие луддиты, умеющие начинять сосиски и готовить паштет из трижды прокрученной печенки с коньяком и сливками. Короче говоря, мой народ. Посоветовавшись и подружившись, я выбрал агрегат, который почтальон внес согнувшись, и наконец приготовил точно такие макароны по-флотски, какие подавали в пионерском лагере.
Но эта история со счастливым концом. Чаще всё кончается хламом. Интернет-торговля подкупает удобством и быстротой – купить проще, чем думать, прицениваться, торговаться. Бац – и вещь твоя. Чересчур доступная и от того малоценная, она обошлась без посредника, соскочив (материализовавшись) с экрана компьютера.
2
Меня, что естественно, мучают книги. Раньше каждая была штучным товаром, теперь я их покупаю чуть ли не на вес. Кстати, именно с книжной торговли и началась империя “Амазона”. Превратив интеллектуальный товар в копеечный, она уничтожила конкурентов. Книжных магазинов почти не осталось. А ведь лет десять назад на моем берегу Гудзона – от статуи Свободы до моста Джорджа Вашингтона – их было целых три. И в каждом у меня был любимый продавец. Не студент, томящийся от скуки в летние каникулы, а немолодой бородач в очках, знающий, где стоит каждая книга, зачем она нужна и какой мне не хватает.
Я встречал таких профессиональных книжников по обе стороны океана и до сих пор люблю слегка высокомерную интонацию людей, путающих библиотеку с личной жизнью. Таких почти не осталось. “Амазон” загнал их в книжное подполье – на уличные развалы и в лавочки букинистов, притулившихся к университетским кампусам.
Это, однако, не значит, что книг стало меньше. Прямо наоборот. Пользуясь безумной дешевизной (если брать подержанные издания, то платить часто приходится лишь за пересылку), я покупаю в среднем книгу в день, хотя и понимаю, что не успею с ними справиться. А всё потому, что купить проще, чем рассмотреть, одолжить или поставить обратно на магазинную полку. Неудивительно, что в нашем доме прогибается пол и скрипят балки.
Под влиянием изобилия, обидного для каждого автора, книжный рай, о котором я даже не смел мечтать в молодости, стал чистилищем, где книги годами надеются, что их вызволят. Боюсь, что зря ждут.
Вмешательство интернета принесло столько удобств, что мы не судим о жертвах. Между тем, упразднив обычную торговлю, компьютерная революция сократила коммуникацию обмена, придававшего первоначальный смысл центру нашей цивилизации – городу, возникшему между храмом и базаром. В лучшем случае – между Парфеноном и Агорой, в обычном – между универмагом и рынком.
3
Наблюдая за наступлением будущего, я не устаю удивляться той роли, которую во всех переменах играет прошлое. Прогресс тащит его за собой, оживляя архаику и делая ее модной. Любимый пример – американский базар, особенно в разгар осени, в праздник урожая.
Исчезнувший в эпоху супермаркетов, базар на моих глазах возродился и расцвел на многих углах, площадях и в переулках. А ведь страшно вспомнить, каким я застал Нью-Йорк сорок лет назад. Хлеб в нем был квадратным, мороженое – в ведре, селедка – на Брайтоне, и только вымирающие евреи Ист-Сайда знали, что́ такое соленые огурцы, торгуя ими из пахучих бочек. В городе не было ни одного рынка, кроме финансового.
К счастью, теперь всё изменилось. Стирается, о чем так мечтал Ленин, граница между городом и деревней. Последняя всё чаще навещает первый, а иногда и остается в нем. Сегодняшний Нью-Йорк помешан на своей еде и, стремясь добраться до свежего продукта, разводит его по месту проживания, предлагая яйца из бруклинских курятников и мед из ульев, расположившихся на крышах Квинса.
Всем этим занимается богема. Преодолев нездоровое увлечение искусством, нынешние хипстеры осели на земле и превратили окрестное сельское хозяйство в передвижную выставку даров принаряженной ими же природы.
Лучше всего за ней – и за ними – наблюдать на главном базаре города, захватившем Юнион-сквер. Когда-то здесь были театры, потом – отели, наконец – бесцветный парк. Сейчас здесь раскинулась буйная, почти средневековая ярмарка. Как ей и положено, она привлекает бродячих музыкантов, танцоров, жонглеров, ремесленников, художников и одного самурая, который по воскресеньям демонстрирует зевакам, как он мог бы разрубить любого пополам одним ударом катаны.
Превратившись в одно из самых веселых мест в городе, базар Юнион-сквер торгует всем тем, чем пренебрегают магазины. Возьмем, скажем, картошку, которую я люблю больше омаров. Если раньше американцы знали один ее вид – чипсы, то на Юнион-сквер можно купить четырнадцать сортов, как то: “фиолетовая величественная”, “пурпурная от викингов”, “Николя”, “горная роза” и “русская банановая”, как бы дико это ни звучало.
Булочными изделиями торгуют мои знакомые пекари-буддисты из магазина “Хлебом единым”. Он и правда годится на все случаи жизни: двадцать пять видов, и ни один не имеет ничего общего с прежним, квадратным. Еще удивительнее лоток с лесными грибами. А я-то думал, что в Америке их собираем только мы с женой. С яйцами не проще: тридцать долларов за штуку, зато страусиные. Даже мыло тут ручной выделки, кривое, но с ароматными травками. Мне больше всего понравилось розмариновое – им можно, если не дай бог придется, мыть баранину. Еще повсюду сыры богатой палитры: от козьего в яблочной шубке до коровьего из непастеризованного молока. И это, напомню, в стране, чей народ, по ядовитому замечанию де Голля, умел не только отправить человека на Луну, но и приготовить сразу два сыра – белый и желтый.
Покупатели на базаре тоже особенные: ухоженные старушки без косметики, деловитые повара из дорогих ресторанов, девушки вегетарианской конституции. И все с собаками, и никто не курит, и ни один не уходит без цветов. Пожалуй, нигде в Америке мне не удается встретить разом столько союзников в борьбе за вкусную еду и медленный образ жизни.
Такой базар – прямой антипод “Амазона”. Вывернувшись из выгодных объятий интернета, он возвращает торговле древний – непосредственный – характер общения. В процессе покупки вы вступаете в контакт не с посредником, а с производителем, торгующим своим и родным. Поэтому здесь никто не торопится, подолгу обсуждая с продавцами достоинства экзотических кур, уникального гибрида земляники с клубникой, которая наконец научилась пахнуть, как на Рижском взморье, и рецепты пирога из новейшего сорта яблок “медвяные хрустящие”.
Удел вторсырья
1
В Америке Солженицыну не нравилось многое – от засилья юристов до нашей “Третьей волны”. Но, воюя с главным, он не забывал и о мелочах. Так, например, Александра Исаевича раздражало исчезновение ремонтных мастерских.
– Ремонт, – писал Солженицын, – здоровое понятие, которое в Америке исчезает: едва попорченная вещь вынужденно выбрасывается и покупается новая – прямой разврат.
И действительно, оплаканное Солженицыным ремесло уходит из жизни вместе с прославленным Марком Твеном самодовольным американцем, не без оснований утверждавшим, что умеет “сделать любую вещь на свете”. Этот американский тип появился во внятном мире, где еще было известно, как устроены вещи, – наука, в которой мог при желании разобраться каждый. Но сегодня нам ближе король Артур, чем янки из Коннектикута. Нас окружают непонятные машины, про которые твердо известно только одно – где они включаются.
Раньше склонная к эксгибиционизму вещь так и норовила распахнуться перед посторонним. Она гордилась своим механизмом, ладом и красотой устройства. Теперь вывернувшееся наизнанку устройство хвалится не нутром, а наружностью – кожей, кожухом, упаковкой. С тех пор как механизм оказался доступным лишь пониманию специалистов, ремонт стал ненужной роскошью. Сделать заново дешевле, чем починить – часы, ботинки, телевизор.
Пафос починки был уместен только в той механической вселенной, которую удобно было сравнивать с хитроумной машиной, требующей смазки, ласки и текущего ремонта. Разочаровавшаяся в этом образе Америка сегодня склонна выбрать иной символ веры. Не ремонт мира, а его восстановление – recycling, как называется в Америке утилизация вторсырья.
Ремонт – это продленная старость, отсроченная смерть. Как врач – человека, мастер лечит вещь, что, конечно, не избавляет от неизбежного. Ведь ремонт имеет дело с линейным временем, ведущим только вперед – от рождения к смерти.
Зато, как и указывает само слово, re-cycling связан с мифологическим временем, которое так и называется: “циклическое”. Как стрелки по циферблату, циклическое время движется по кругу, отвечая на смерть возрождением. Попадая в его оборот, каждый предмет обнаруживает не структуру, а состав, не механические детали, а химические элементы.
Перед лицом смерти любой ремонт – косметический, зато благая весть recycling обещает вечную жизнь. Для вещи это – страшный суд: на перерабатывающих вторсырье заводах она проходит сквозь “огонь, воду и медные трубы”, чтобы вернуться из механического мира в органический, став семенем новых промышленных всходов. В круговороте циклического времени вещь после смерти попадает не на свалку, этот индустриальный ад, а в чистилище природы.
В таком контексте ремонт – лишний, он задерживает здоровый метаболизм цивилизации. К тому же ремонт вызывается экономической, а переработка отходов – этической необходимостью. В первом случае мы жалеем то, что сделано нами: вещь. Во втором – то, что сделано не нами: сырье. Отдавая дань уважения чужому труду, мы ремонтируем вещь. Перерабатывая ее, возвращаем долги не человеку, а Земле.
Так утилизация мусора сумела увязать себя с теологией. Вся грандиозная концепция recycling рождена мечтой свернуть в сторону, сбежать от прямолинейного хода прогресса в мир вечно повторяющихся явлений, где человек и природа кружатся в языческом хороводе, важном ритуале экологической религии.
2
В других странах переработка отходов скорее практическая, чем этическая необходимость. Но в необъятной Америке всегда можно не без выгоды устроить свалку где угодно, кроме Манхэттена. Провинциальные города с радостью сдают землю под курганы отходов. Набив их до отказа, они насыпают сверху почву, засевают травой и устраивают самоокупающиеся парки. Это не только красиво, но и экономически оправдано. Из всех отходов в США выгодно перерабатывать только бумагу и картон. Покупая писчебумажные изделия, вы можете выбрать те, где с гордостью указано, что они целиком состоят из макулатуры. Всё остальное – стекло, пластмассу, резину – дешевле похоронить, чем использовать заново. Но это там, где есть место. В Европе его нет, поэтому там переработка мусора – державная затея, гражданская обязанность и моральный долг.
Лучше всего, как утверждает статистика, эта система работает в Германии. И дело не столько в германской дисциплине, сколько в тевтонской любви к своей природе. Немцы ведут свое происхождение из леса. И когда их флору стали губить кислотные дожди, страна возвела алтарь экологии и принялась на нее молиться. Неудивительно, что, прожив неделю в Берлине, я научился, как в голодной юности, сдавать пустые бутылки, а также сортировать мусор и разносить его по четырем разноцветным контейнерам. В процессе я познакомился и даже подружился с соседями, которые одобрительно смотрели на поддающегося обучению иноземца.
Примерно то же происходит во всех странах Европы, где recycling стал нормой жизни и мерой цивилизации. Разбираться с мусором – это как чистить зубы: индивидуальная гигиена, оказавшаяся сразу привычкой и доблестью. Об этом не говорят, но помнят. Зато в Японии – и помнят, и говорят. Наша соотечественница, прожившая много лет в Токио, сумела приспособиться ко всему. И к комнате в шесть татами, и к болотной влажности, из- за которой каждое утро надо выжимать матрацы, и к дурным ценам на укроп и свеклу, превращающим борщ в праздничное блюдо, и к многообразной письменности, и к самому языку с мелодическим, то есть неуловимым ударением. Чего она не могла простить Японии, так это мусора.
– Правила, – причитала она, – иезуитские и бесконечные: горючий мусор нужно отделять от того, что сплющивается, по пятницам выносить тряпки, бумагу – каждый день, объедки обращать в компост. Но хуже всего, что за тобой следят: если что перепутаешь, забудешь и не выполнишь, настучат на работу.
Насильная чистота придает японскому дому очарование девственности. Самое опрятное помещение в доме – сортир, которому классик японской прозы Танидзаки посвятил целую оду. Тем удивительнее, что, попав туда, где частное сменяется общим, многие перестают стесняться. В скоростном поезде “Синкансэн”, связывающем Токио с Осакой, все стремятся занять места, откуда можно увидеть Фудзияму. Но, насладившись утонченным зрелищем, пассажиры с легкой душой, освеженной пейзажем, швыряют на пол грязные салфетки и пустые банки.
Когда я жил в кампусе Токийского университета, то встречал каждое утро на берегу пруда, вырытого в форме иероглифа “кокоро”, что означает “сердце”. Видимо, в связи с этим в зеленой воде вместе с золотыми рыбками плавали использованные презервативы.
Психология фейсбука
1
Одни говорят, что фейсбук – как семечки, другие – как водка, третьи сравнивают его с замочной скважиной: что ни покажут, всё интересно. Сам я не вижу противоречия. Все аналогии верны, но ни одна не исчерпывает психологического феномена, объяснить который труднее, чем описать.
Вот ты, еще не совсем проснувшись, еще досматривая бледнеющий в предрассветной мгле кусок рассыпающегося сна, находишь на ощупь машинку для мгновенной и бессмысленной связи и включаешься в неумолкающий гул фейсбука.
В сущности, он и сам напоминает сны, только чужие. В них царит та же хаотическая комбинация дневных впечатлений, лишенная повествовательной логики и явленная нам в не проясненных чистым разумом обрывках. Содержание тут с успехом заменяет форма. Прыгающая лента якобы новостей делится продуктами чужой жизнедеятельности, которые тебя не интересуют, но гипнотизируют. Завлекает сама молниеносность этих телеграмм растрепанного духа. Они прыгают перед сонными глазами, обходясь без контроля воли.
Раз втянувшись, попадаешь в зависимость от ненужного, заменяющего необходимое и привычное. Кто мог подумать, что нашу вечную любовь к умным книгам и толстым журналам перехватит поток банального сознания.
Фейсбук демократизировал письмо, утопив его в информационном болоте. Равенство победило иерархию авторской славы и редакционной политики. Для фейсбука все писатели равны просто потому, что они пользуются понятным алфавитом и хоть какой-нибудь грамматикой. Это – культура пещерного века: она тоже остается на стене. Небрежная, как граффити, протоплазма словесности опережает литературу на пути к кризису. Фейсбук заменяет художественный вымысел реальностью факта и сплетни. Пусть первый не выдерживает проверки, а вторая – ее и не требует, нам все равно интересно следить за бойким перестуком постов, отвлекающих от собственных дел.
Конечно, как это всегда бывает, фейсбук выстраивает свою иерархию блогеров. Лучшие выходят за пределы жанра, либо возвращаясь в книгу (Татьяна Толстая), либо открывая ее для себя (Джон Шемякин). Остальные, а к ним относятся миллиарды клиентов Цукерберга, живут в фейсбуке, а не только пишут в него.
Может быть, в этом и соблазн? Жизнь, пойманная врасплох, вырвавшись из сплошного потока бытия, трепещет и бьется. Торопливо выдернутая, неосмысленная и не приглаженная, она оставляет грубый и бесспорный в своей подлинности след.
Старые китайцы никогда не писали срезанные цветы в вазе, они у них всегда растут, составляя пейзаж, а не натюрморт. Так и тут: если книга – гербарий, то фейсбук – заросший пустырь.
В Америке мне долго таких не хватало. В стране, где нестриженый газон извещает о смерти хозяина, никто не знает о разнотравье заброшенных дач. Летом на Рижском взморье я забирался в них по уши, чтобы скопить на зиму горький аромат буйных растений, из которых твердо я мог опознать только крапиву, но она в Америке не жжется и не годится в суп.
2
Моя жизнь в фейсбуке началась с фильма “Социальные сети”, который я так и не посмотрел. Меня просто заинтересовал компьютерный феномен, о котором можно снять кино. В этом было допотопное преклонение искусства перед могуществом новой технологии.
Раньше про нее тоже снимали фильмы, только немые. В одном грабители ворвались в богатую квартиру. Дама в шляпе с рыданиями отдает негодяям драгоценности из заветной шкатулки (“Мое приданое” – кричат титры). Но в это время ее муж, солидный толстяк в котелке, тайком от бандитов пробирается в гостиную к укрытому за вазоном телефонному аппарату и вызывает помощь. Усатые полицейские хватают озадаченных бандитов, которые не ждали такой прыти от техники. Последний кадр запечатлевает истинного героя фильма – телефон.
Боясь, что я, вроде этих самых грабителей, проспал очередной прорыв научно-технической революции, я подписался на фейсбук и быстро оброс друзьями, которых, не вынося фамильярности, предпочитаю называть “френдами”. Сперва я брал всех, кто просился, радуясь представителям самых разных профессий. В первый призыв попали клоуны и дальнобойщики, офицеры и священники, оперные певицы и лесники, дрессировщики и восьмиклассники.
– Голос народа, – радовался я, твердо зная, что иначе мне его из Америки не расслышать.
Когда набралось пять тысяч и лимит остановил экспансию, я стал разборчивым, но было поздно. Чужие во всех отношениях переполняли мою ленту, пестревшую глубоко посторонними сюжетами: вышивание на пяльцах, умение заводить мотор на морозе и переносить беременность без слёз. Я всё терпел, беря пример с ушедших в народ разночинцев, но тут грянул Крым.
Прошу понять меня правильно: изучая историю, я всегда стремился выслушать другую сторону. Мне интересно мнение убежденных фашистов и сталинистов, сторонников рабства и защитников крепостного права. Другое дело, что я не хочу приглашать их в свой дом, даже виртуальный. В самом деле: гости сидят за любовно накрытым столом, китайский чай, домашняя наливка, в камине хрустят березовые поленья, журчит Вивальди, все на “вы” – и тут входит Гиммлер, или Ягода, или Моторола.
Так начался френдицид, который усилился с приходом Трампа к власти. Выгоняя несогласных, я утешал себя тем, что в реале мы живем по тем же правилам. Кто же станет звать к себе идейных врагов, политических противников и тех, кто говорит “ложит”?
– Этот вопрос, – рассказывала мне знаток Израиля Рина Заславская, – остро стоял в первых кибуцах с их приматом обобществленной собственности над частной. В результате горячих, как это водится у евреев, споров был достигнут консенсус. Распад коллектива начинается с того, что у члена кибуца появляется собственный чайник.
Товар лицом
1
Когда стоимость гиганта интернет-торговли “Амазон” превысила триллион долларов, забеспокоились даже те, кто не знает, сколько нолей надо ставить после единицы. Его основатель и владелец Джефф Безос – самый богатый человек в мире. Он обошел двух других призеров – Билла Гейтса и Уоррена Баффита. Теперь во всей обозримой истории (то есть не считая Крёза) богаче Безоса был только Джон Рокфеллер, состояние которого равнялось двум процентам всей американской экономики.
Безумный успех “Амазона” нуждается не только в объяснении, но и в оправдании, ибо он изменил чуть ли не самый древний фундамент человеческого сообщества – торговлю.
Обмен товарами – язык понятный всем даже тогда, когда другого не было вовсе. Так, с дикарями велась немая торговля. Причалившие к берегу купцы выкладывали ножи, бисер и ткани, взамен которых им оставляли снедь и другие припасы.
Как бы ни изменился мир с тех пор, очевидным оставался принцип: товар лицом. Интернет вмешался в институт торговли, сделав его виртуальным. Мы тут ничего не можем потрогать, примерить и перелистать. Место осязания заняло зрение. Переворот, достойный гения поп-арта Энди Уорхола, который писал не суп “Кэмпбелл”, а банку с супом “Кэмпбелл”. Вот и мы, собравшись за покупками, прицениваемся не к вещи, а к ее изображению: покупаем кота в мешке, на котором нарисован кот.
Неполноценность такого обмена компенсируют народные массы, которые уже обзавелись, разочаровались или восхитились тем, что нам предстоит купить. Другими словами, мы покупаем, подчиняясь чужому и коллективному мнению. И это значит, что демократия вмешалась в торговлю, обставив каждую покупку собственным ритуалом.
Когда мне понадобилась настоящая, а не электрическая мясорубка взамен той неподъемной, харьковского завода, что я во хмелю подарил друзьям, категорически отказавшимся отдать подарок, я, естественно, обратился к “Амазону”. Отвергнув новинки кухонной техники, способные измельчить всё в труху и выжать из фарша последние соки, угробив в результате котлеты, я набрел на старинные, почти антикварные ручные мясорубки и познакомился с теми, кто ими пользуются. Это были дикие луддиты, умеющие начинять сосиски и готовить паштет из трижды прокрученной печенки с коньяком и сливками. Короче говоря, мой народ. Посоветовавшись и подружившись, я выбрал агрегат, который почтальон внес согнувшись, и наконец приготовил точно такие макароны по-флотски, какие подавали в пионерском лагере.
Но эта история со счастливым концом. Чаще всё кончается хламом. Интернет-торговля подкупает удобством и быстротой – купить проще, чем думать, прицениваться, торговаться. Бац – и вещь твоя. Чересчур доступная и от того малоценная, она обошлась без посредника, соскочив (материализовавшись) с экрана компьютера.
2
Меня, что естественно, мучают книги. Раньше каждая была штучным товаром, теперь я их покупаю чуть ли не на вес. Кстати, именно с книжной торговли и началась империя “Амазона”. Превратив интеллектуальный товар в копеечный, она уничтожила конкурентов. Книжных магазинов почти не осталось. А ведь лет десять назад на моем берегу Гудзона – от статуи Свободы до моста Джорджа Вашингтона – их было целых три. И в каждом у меня был любимый продавец. Не студент, томящийся от скуки в летние каникулы, а немолодой бородач в очках, знающий, где стоит каждая книга, зачем она нужна и какой мне не хватает.
Я встречал таких профессиональных книжников по обе стороны океана и до сих пор люблю слегка высокомерную интонацию людей, путающих библиотеку с личной жизнью. Таких почти не осталось. “Амазон” загнал их в книжное подполье – на уличные развалы и в лавочки букинистов, притулившихся к университетским кампусам.
Это, однако, не значит, что книг стало меньше. Прямо наоборот. Пользуясь безумной дешевизной (если брать подержанные издания, то платить часто приходится лишь за пересылку), я покупаю в среднем книгу в день, хотя и понимаю, что не успею с ними справиться. А всё потому, что купить проще, чем рассмотреть, одолжить или поставить обратно на магазинную полку. Неудивительно, что в нашем доме прогибается пол и скрипят балки.
Под влиянием изобилия, обидного для каждого автора, книжный рай, о котором я даже не смел мечтать в молодости, стал чистилищем, где книги годами надеются, что их вызволят. Боюсь, что зря ждут.
Вмешательство интернета принесло столько удобств, что мы не судим о жертвах. Между тем, упразднив обычную торговлю, компьютерная революция сократила коммуникацию обмена, придававшего первоначальный смысл центру нашей цивилизации – городу, возникшему между храмом и базаром. В лучшем случае – между Парфеноном и Агорой, в обычном – между универмагом и рынком.
3
Наблюдая за наступлением будущего, я не устаю удивляться той роли, которую во всех переменах играет прошлое. Прогресс тащит его за собой, оживляя архаику и делая ее модной. Любимый пример – американский базар, особенно в разгар осени, в праздник урожая.
Исчезнувший в эпоху супермаркетов, базар на моих глазах возродился и расцвел на многих углах, площадях и в переулках. А ведь страшно вспомнить, каким я застал Нью-Йорк сорок лет назад. Хлеб в нем был квадратным, мороженое – в ведре, селедка – на Брайтоне, и только вымирающие евреи Ист-Сайда знали, что́ такое соленые огурцы, торгуя ими из пахучих бочек. В городе не было ни одного рынка, кроме финансового.
К счастью, теперь всё изменилось. Стирается, о чем так мечтал Ленин, граница между городом и деревней. Последняя всё чаще навещает первый, а иногда и остается в нем. Сегодняшний Нью-Йорк помешан на своей еде и, стремясь добраться до свежего продукта, разводит его по месту проживания, предлагая яйца из бруклинских курятников и мед из ульев, расположившихся на крышах Квинса.
Всем этим занимается богема. Преодолев нездоровое увлечение искусством, нынешние хипстеры осели на земле и превратили окрестное сельское хозяйство в передвижную выставку даров принаряженной ими же природы.
Лучше всего за ней – и за ними – наблюдать на главном базаре города, захватившем Юнион-сквер. Когда-то здесь были театры, потом – отели, наконец – бесцветный парк. Сейчас здесь раскинулась буйная, почти средневековая ярмарка. Как ей и положено, она привлекает бродячих музыкантов, танцоров, жонглеров, ремесленников, художников и одного самурая, который по воскресеньям демонстрирует зевакам, как он мог бы разрубить любого пополам одним ударом катаны.
Превратившись в одно из самых веселых мест в городе, базар Юнион-сквер торгует всем тем, чем пренебрегают магазины. Возьмем, скажем, картошку, которую я люблю больше омаров. Если раньше американцы знали один ее вид – чипсы, то на Юнион-сквер можно купить четырнадцать сортов, как то: “фиолетовая величественная”, “пурпурная от викингов”, “Николя”, “горная роза” и “русская банановая”, как бы дико это ни звучало.
Булочными изделиями торгуют мои знакомые пекари-буддисты из магазина “Хлебом единым”. Он и правда годится на все случаи жизни: двадцать пять видов, и ни один не имеет ничего общего с прежним, квадратным. Еще удивительнее лоток с лесными грибами. А я-то думал, что в Америке их собираем только мы с женой. С яйцами не проще: тридцать долларов за штуку, зато страусиные. Даже мыло тут ручной выделки, кривое, но с ароматными травками. Мне больше всего понравилось розмариновое – им можно, если не дай бог придется, мыть баранину. Еще повсюду сыры богатой палитры: от козьего в яблочной шубке до коровьего из непастеризованного молока. И это, напомню, в стране, чей народ, по ядовитому замечанию де Голля, умел не только отправить человека на Луну, но и приготовить сразу два сыра – белый и желтый.
Покупатели на базаре тоже особенные: ухоженные старушки без косметики, деловитые повара из дорогих ресторанов, девушки вегетарианской конституции. И все с собаками, и никто не курит, и ни один не уходит без цветов. Пожалуй, нигде в Америке мне не удается встретить разом столько союзников в борьбе за вкусную еду и медленный образ жизни.
Такой базар – прямой антипод “Амазона”. Вывернувшись из выгодных объятий интернета, он возвращает торговле древний – непосредственный – характер общения. В процессе покупки вы вступаете в контакт не с посредником, а с производителем, торгующим своим и родным. Поэтому здесь никто не торопится, подолгу обсуждая с продавцами достоинства экзотических кур, уникального гибрида земляники с клубникой, которая наконец научилась пахнуть, как на Рижском взморье, и рецепты пирога из новейшего сорта яблок “медвяные хрустящие”.
Удел вторсырья
1
В Америке Солженицыну не нравилось многое – от засилья юристов до нашей “Третьей волны”. Но, воюя с главным, он не забывал и о мелочах. Так, например, Александра Исаевича раздражало исчезновение ремонтных мастерских.
– Ремонт, – писал Солженицын, – здоровое понятие, которое в Америке исчезает: едва попорченная вещь вынужденно выбрасывается и покупается новая – прямой разврат.
И действительно, оплаканное Солженицыным ремесло уходит из жизни вместе с прославленным Марком Твеном самодовольным американцем, не без оснований утверждавшим, что умеет “сделать любую вещь на свете”. Этот американский тип появился во внятном мире, где еще было известно, как устроены вещи, – наука, в которой мог при желании разобраться каждый. Но сегодня нам ближе король Артур, чем янки из Коннектикута. Нас окружают непонятные машины, про которые твердо известно только одно – где они включаются.
Раньше склонная к эксгибиционизму вещь так и норовила распахнуться перед посторонним. Она гордилась своим механизмом, ладом и красотой устройства. Теперь вывернувшееся наизнанку устройство хвалится не нутром, а наружностью – кожей, кожухом, упаковкой. С тех пор как механизм оказался доступным лишь пониманию специалистов, ремонт стал ненужной роскошью. Сделать заново дешевле, чем починить – часы, ботинки, телевизор.
Пафос починки был уместен только в той механической вселенной, которую удобно было сравнивать с хитроумной машиной, требующей смазки, ласки и текущего ремонта. Разочаровавшаяся в этом образе Америка сегодня склонна выбрать иной символ веры. Не ремонт мира, а его восстановление – recycling, как называется в Америке утилизация вторсырья.
Ремонт – это продленная старость, отсроченная смерть. Как врач – человека, мастер лечит вещь, что, конечно, не избавляет от неизбежного. Ведь ремонт имеет дело с линейным временем, ведущим только вперед – от рождения к смерти.
Зато, как и указывает само слово, re-cycling связан с мифологическим временем, которое так и называется: “циклическое”. Как стрелки по циферблату, циклическое время движется по кругу, отвечая на смерть возрождением. Попадая в его оборот, каждый предмет обнаруживает не структуру, а состав, не механические детали, а химические элементы.
Перед лицом смерти любой ремонт – косметический, зато благая весть recycling обещает вечную жизнь. Для вещи это – страшный суд: на перерабатывающих вторсырье заводах она проходит сквозь “огонь, воду и медные трубы”, чтобы вернуться из механического мира в органический, став семенем новых промышленных всходов. В круговороте циклического времени вещь после смерти попадает не на свалку, этот индустриальный ад, а в чистилище природы.
В таком контексте ремонт – лишний, он задерживает здоровый метаболизм цивилизации. К тому же ремонт вызывается экономической, а переработка отходов – этической необходимостью. В первом случае мы жалеем то, что сделано нами: вещь. Во втором – то, что сделано не нами: сырье. Отдавая дань уважения чужому труду, мы ремонтируем вещь. Перерабатывая ее, возвращаем долги не человеку, а Земле.
Так утилизация мусора сумела увязать себя с теологией. Вся грандиозная концепция recycling рождена мечтой свернуть в сторону, сбежать от прямолинейного хода прогресса в мир вечно повторяющихся явлений, где человек и природа кружатся в языческом хороводе, важном ритуале экологической религии.
2
В других странах переработка отходов скорее практическая, чем этическая необходимость. Но в необъятной Америке всегда можно не без выгоды устроить свалку где угодно, кроме Манхэттена. Провинциальные города с радостью сдают землю под курганы отходов. Набив их до отказа, они насыпают сверху почву, засевают травой и устраивают самоокупающиеся парки. Это не только красиво, но и экономически оправдано. Из всех отходов в США выгодно перерабатывать только бумагу и картон. Покупая писчебумажные изделия, вы можете выбрать те, где с гордостью указано, что они целиком состоят из макулатуры. Всё остальное – стекло, пластмассу, резину – дешевле похоронить, чем использовать заново. Но это там, где есть место. В Европе его нет, поэтому там переработка мусора – державная затея, гражданская обязанность и моральный долг.
Лучше всего, как утверждает статистика, эта система работает в Германии. И дело не столько в германской дисциплине, сколько в тевтонской любви к своей природе. Немцы ведут свое происхождение из леса. И когда их флору стали губить кислотные дожди, страна возвела алтарь экологии и принялась на нее молиться. Неудивительно, что, прожив неделю в Берлине, я научился, как в голодной юности, сдавать пустые бутылки, а также сортировать мусор и разносить его по четырем разноцветным контейнерам. В процессе я познакомился и даже подружился с соседями, которые одобрительно смотрели на поддающегося обучению иноземца.
Примерно то же происходит во всех странах Европы, где recycling стал нормой жизни и мерой цивилизации. Разбираться с мусором – это как чистить зубы: индивидуальная гигиена, оказавшаяся сразу привычкой и доблестью. Об этом не говорят, но помнят. Зато в Японии – и помнят, и говорят. Наша соотечественница, прожившая много лет в Токио, сумела приспособиться ко всему. И к комнате в шесть татами, и к болотной влажности, из- за которой каждое утро надо выжимать матрацы, и к дурным ценам на укроп и свеклу, превращающим борщ в праздничное блюдо, и к многообразной письменности, и к самому языку с мелодическим, то есть неуловимым ударением. Чего она не могла простить Японии, так это мусора.
– Правила, – причитала она, – иезуитские и бесконечные: горючий мусор нужно отделять от того, что сплющивается, по пятницам выносить тряпки, бумагу – каждый день, объедки обращать в компост. Но хуже всего, что за тобой следят: если что перепутаешь, забудешь и не выполнишь, настучат на работу.
Насильная чистота придает японскому дому очарование девственности. Самое опрятное помещение в доме – сортир, которому классик японской прозы Танидзаки посвятил целую оду. Тем удивительнее, что, попав туда, где частное сменяется общим, многие перестают стесняться. В скоростном поезде “Синкансэн”, связывающем Токио с Осакой, все стремятся занять места, откуда можно увидеть Фудзияму. Но, насладившись утонченным зрелищем, пассажиры с легкой душой, освеженной пейзажем, швыряют на пол грязные салфетки и пустые банки.
Когда я жил в кампусе Токийского университета, то встречал каждое утро на берегу пруда, вырытого в форме иероглифа “кокоро”, что означает “сердце”. Видимо, в связи с этим в зеленой воде вместе с золотыми рыбками плавали использованные презервативы.
Психология фейсбука
1
Одни говорят, что фейсбук – как семечки, другие – как водка, третьи сравнивают его с замочной скважиной: что ни покажут, всё интересно. Сам я не вижу противоречия. Все аналогии верны, но ни одна не исчерпывает психологического феномена, объяснить который труднее, чем описать.
Вот ты, еще не совсем проснувшись, еще досматривая бледнеющий в предрассветной мгле кусок рассыпающегося сна, находишь на ощупь машинку для мгновенной и бессмысленной связи и включаешься в неумолкающий гул фейсбука.
В сущности, он и сам напоминает сны, только чужие. В них царит та же хаотическая комбинация дневных впечатлений, лишенная повествовательной логики и явленная нам в не проясненных чистым разумом обрывках. Содержание тут с успехом заменяет форма. Прыгающая лента якобы новостей делится продуктами чужой жизнедеятельности, которые тебя не интересуют, но гипнотизируют. Завлекает сама молниеносность этих телеграмм растрепанного духа. Они прыгают перед сонными глазами, обходясь без контроля воли.
Раз втянувшись, попадаешь в зависимость от ненужного, заменяющего необходимое и привычное. Кто мог подумать, что нашу вечную любовь к умным книгам и толстым журналам перехватит поток банального сознания.
Фейсбук демократизировал письмо, утопив его в информационном болоте. Равенство победило иерархию авторской славы и редакционной политики. Для фейсбука все писатели равны просто потому, что они пользуются понятным алфавитом и хоть какой-нибудь грамматикой. Это – культура пещерного века: она тоже остается на стене. Небрежная, как граффити, протоплазма словесности опережает литературу на пути к кризису. Фейсбук заменяет художественный вымысел реальностью факта и сплетни. Пусть первый не выдерживает проверки, а вторая – ее и не требует, нам все равно интересно следить за бойким перестуком постов, отвлекающих от собственных дел.
Конечно, как это всегда бывает, фейсбук выстраивает свою иерархию блогеров. Лучшие выходят за пределы жанра, либо возвращаясь в книгу (Татьяна Толстая), либо открывая ее для себя (Джон Шемякин). Остальные, а к ним относятся миллиарды клиентов Цукерберга, живут в фейсбуке, а не только пишут в него.
Может быть, в этом и соблазн? Жизнь, пойманная врасплох, вырвавшись из сплошного потока бытия, трепещет и бьется. Торопливо выдернутая, неосмысленная и не приглаженная, она оставляет грубый и бесспорный в своей подлинности след.
Старые китайцы никогда не писали срезанные цветы в вазе, они у них всегда растут, составляя пейзаж, а не натюрморт. Так и тут: если книга – гербарий, то фейсбук – заросший пустырь.
В Америке мне долго таких не хватало. В стране, где нестриженый газон извещает о смерти хозяина, никто не знает о разнотравье заброшенных дач. Летом на Рижском взморье я забирался в них по уши, чтобы скопить на зиму горький аромат буйных растений, из которых твердо я мог опознать только крапиву, но она в Америке не жжется и не годится в суп.
2
Моя жизнь в фейсбуке началась с фильма “Социальные сети”, который я так и не посмотрел. Меня просто заинтересовал компьютерный феномен, о котором можно снять кино. В этом было допотопное преклонение искусства перед могуществом новой технологии.
Раньше про нее тоже снимали фильмы, только немые. В одном грабители ворвались в богатую квартиру. Дама в шляпе с рыданиями отдает негодяям драгоценности из заветной шкатулки (“Мое приданое” – кричат титры). Но в это время ее муж, солидный толстяк в котелке, тайком от бандитов пробирается в гостиную к укрытому за вазоном телефонному аппарату и вызывает помощь. Усатые полицейские хватают озадаченных бандитов, которые не ждали такой прыти от техники. Последний кадр запечатлевает истинного героя фильма – телефон.
Боясь, что я, вроде этих самых грабителей, проспал очередной прорыв научно-технической революции, я подписался на фейсбук и быстро оброс друзьями, которых, не вынося фамильярности, предпочитаю называть “френдами”. Сперва я брал всех, кто просился, радуясь представителям самых разных профессий. В первый призыв попали клоуны и дальнобойщики, офицеры и священники, оперные певицы и лесники, дрессировщики и восьмиклассники.
– Голос народа, – радовался я, твердо зная, что иначе мне его из Америки не расслышать.
Когда набралось пять тысяч и лимит остановил экспансию, я стал разборчивым, но было поздно. Чужие во всех отношениях переполняли мою ленту, пестревшую глубоко посторонними сюжетами: вышивание на пяльцах, умение заводить мотор на морозе и переносить беременность без слёз. Я всё терпел, беря пример с ушедших в народ разночинцев, но тут грянул Крым.
Прошу понять меня правильно: изучая историю, я всегда стремился выслушать другую сторону. Мне интересно мнение убежденных фашистов и сталинистов, сторонников рабства и защитников крепостного права. Другое дело, что я не хочу приглашать их в свой дом, даже виртуальный. В самом деле: гости сидят за любовно накрытым столом, китайский чай, домашняя наливка, в камине хрустят березовые поленья, журчит Вивальди, все на “вы” – и тут входит Гиммлер, или Ягода, или Моторола.
Так начался френдицид, который усилился с приходом Трампа к власти. Выгоняя несогласных, я утешал себя тем, что в реале мы живем по тем же правилам. Кто же станет звать к себе идейных врагов, политических противников и тех, кто говорит “ложит”?