Кошмары [сборник]
Часть 34 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Видите ли, – начал он, – вам совершенно верно сказал капитан Дюфресн, или как его там звали: этот дом действительно заслужил звание «бунгало легиона». Здесь офицеры ели и пили; очень часто я приглашал и простых солдат сюда, на веранду. Верьте, что мне очень часто приходилось встречать интересных типов: людей, прошедших через огонь и воду и наряду с ними – детишек, ищущих лишь материнской ласки. Легион был для меня настоящим музеем, фолиантом, в котором я всегда находил новые сказки и приключения. Молодые все рассказывали мне; они были рады, когда им удавалось застать меня одного, и тогда раскрывали мне душу. Видите ли, это действительно правда, что легионеры любили меня не только за мое вино и за несколько дней отдыха у меня в доме.
Вы знаете этих людей и знаете, что они привыкли считать своей собственностью все, что только им попадается на глаза, что ни один офицер и ни один солдат не задумается в одно мгновение прикарманить себе то, что ему понравится и что плохо лежит. И что же, в течение двадцати лет только один легионер однажды украл у меня что-то, и товарищи убили бы его, если бы я сам не заступился. Вы этому не верите? Да и я сам не поверил бы этому, если бы кто-то другой рассказал мне это. Эти люди действительно любили меня, и любили потому, что чувствовали – и я искренно люблю их. Как так получилось? Как вам сказать? Понемногу. У меня нет ни жены, ни детей, и я живу здесь один долгие годы. Легион – это было единственное, что напоминало о родине, что хоть немножко делало для меня Светлый Поток немецким, несмотря на французский флаг. Я знаю, все приличные граждане у нас на родине зовут легион сбродом, считают легионеров жалкими отбросами нации, подонками каторги, пригодными только для смерти. Но отбросы, которые Германия выбрасывает на мои берега, эти подонки, никуда не годные на нашей прекрасно организованной родине, скрывают среди себя шлак таких редких цветов, что сердце мое радовалось при виде его. Шлак! За него не дал бы и гроша ювелир, который продает громадные бриллианты в толстых золотых кольцах богачам. Но дети собирают шлак на берегу. Дети и такие старые дураки, как я, да еще сумасшедшие писатели, как вы, которые то и другое вместе – дети и дураки! Для нас сей шлак имеет большую цену; мы не хотим, чтобы он пропал зазря. Но легионеры все же погибают. Неизбежно, один за другим. И та обстановка, при которой они погибают, терпя нечеловеческие муки и страдания, нечто такое, к чему нельзя привыкнуть, нельзя перенести. Мать еще может видеть, как умирают один за другим ее дети, двое или трое. Когда наступит конец, ее горе рано или поздно притупится. Но я отец легиона, видел, как умирают тысячи детей. Они умирали каждый месяц, каждую неделю. И я не мог ничем помочь, ничем. Вот видите ли, потому-то я и собиратель: я не в состоянии больше видеть, как умирают мои дети. И как они умирали!
Тогда французы не заходили еще так глубоко в страну, как нынче. Крайняя стоянка находилась лишь в трех днях езды отсюда вверх по Красной реке. Но даже в Эдгархафене и в окрестностях стоянки были опасны. Дизентерия и тиф свирепствовали в здешних краях, и это я еще не говорю о тропической анемии. Вам знакома эта болезнь – известно, как мрут от нее. Появляется легкий, едва заметный жар, от которого пульс бьется чуть-чуть скорее обыкновенного, но этот жар не проходит ни днем ни ночью. Аппетит уходит, больной становится капризным. Хочется спать, спать, пока наконец не появится призрак смерти, и больной радуется этому, ибо надеется выспаться вволю. Те, кто умерли от анемии, остались в выигрыше в сравнении с погибшими иным образом. Конечно, нет никакого удовольствия умереть от отравленной стрелы, но тут, по крайней мере, смерть приходит быстро. Немногие умерли так – быть может, один из тысячи. Такой участи могли лишь позавидовать другие, кто живыми попались в руки желтым собакам. Был некий Карл Маттис, немецкий дезертир, кирасир, капрал первого батальона, красивый парень, который не знал страха. Когда стоянка Гамбетты была осаждена неприятелем, он взялся с двумя другими легионерами пробиться сквозь неприятеля и принести известия в Эдгархафен. Однако ночью их перехватили, одного убили. Маттису прострелили колено; тогда он послал своего товарища дольше, а сам боролся против взвода китайцев, в течение двух часов прикрывая бегство товарища. Наконец они поймали Маттиса, связали ему руки и ноги и привязали его к стволу дерева, там, на плоском берегу реки. Три дня он там лежал, пока наконец его съели крокодилы, медленно, кусок за куском; и все-таки эти страшные животные были милосерднее своих двуногих земляков. Год спустя желтые поймали Хендрика Ольденкотта из Маастрихта, здоровенного детину под два метра ростом, чья невероятная сила и погубила его: будучи пьяным, переломил шею родному брату, как тростинку. Легион мог спасти его от каторги, но не от тех судий, которых он здесь нашел. Там, в саду, мы нашли его еще живого; китайцы разрезали ему брюхо, ворох кишок бросили в бочку с крысами – да так и оставили. Пока крысы рвали и глодали подачку, Хендрик мог следить за этим своими глазами. Несчастный промучился еще в госпитале три недели, пока наконец не умер. Я могу припомнить еще с десяток подобных инцидентов. Здесь забываешь, как плакать, но если бы я пролил хоть две слезы за каждого, мог бы налить ими такую большую бочку, каких нет в моем погребе. А рассказ в шкатулке – это та последняя слеза, что переполнила даже такую бочку.
Старик придвинул к себе шкатулку и открыл ее. Он стал перебирать марки, вынул одну из них и протянул мне:
– Вот, посмотрите, это – главный герой рассказа.
На круглой перламутровой марке красовался портрет легионера в мундире. Полное лицо солдата имело заметное сходство с ликом Христа на крышке шкатулки. На оборотной стороне марки были выписаны те же инициалы, что и на дощечке над головой Распятого: K.V.K.S.II.C.L.E. Тут я сообразил, как это следует читать: «К. фон К., солдат второго класса иностранного легиона».
– Верно, – сказал старик. – Вот именно. Карл фон К… – Тут он осекся. – Нет, имени не скажу. Впрочем, если пожелаете, можете легко его найти в старых реестрах мореходов. Он был морским кадетом, прежде чем приехал сюда – пришлось бросить службу и покинуть отечество. Ах, этот морской кадет обладал золотыми сердцем и характером! «Морским кадетом» его продолжали называть все – и товарищи, и начальство. Это был отчаянный юноша, который знал, что жизнь его погублена, и который из дней своих делал спорт, ставя их на карту снова и снова. В Алжире он один защищал целый форт; когда все начальники пали, он взял на себя командование десятью легионерами и двумя дюжинами солдат и вел оборону в продолжение нескольких недель, пока не пришло подкрепление. Тогда он в первый раз получил нашивки; три раза он получал их и вскоре после этого вновь терял. Вот это-то и скверно в легионе: сегодня сержант, завтра опять солдат. Пока эти люди в походе, дело идет хорошо, но неограниченная свобода не переносит городского воздуха, эти люди сейчас же затевают какую-нибудь нехорошую историю. Морской кадет отличился еще тем, что он бросился за генералом Барри в Красное море, когда тот нечаянно упал с мостков. Под ликующие крики экипажа он вытащил его из воды, не обращая внимания на громадных акул… Его недостатки? Он пил, как и все легионеры. И, как все они, волочился за бабами и иногда забывал попросить для этого разрешения… А кроме того, ну, да, он третировал туземцев гораздо более жестко, чем это было необходимо. Но вообще это был молодец, для которого не было яблока, висящего слишком высоко. И он был очень способный; через каких-нибудь два месяца он лучше говорил на тарабарском языке желтых разбойников, чем я, просидевший бесконечное число лет в своем бунгало. И манеры, которым он выучился у себя в детстве, он не забыл даже в легионе. Его товарищи находили, что я в нем души не чаю. Этого не было, но он мне нравился, и он был мне ближе, чем все другие. В Эдгархафене он прожил целый год и часто приходил ко мне; он опорожнил много бочек в моем погребе. Он не говорил «благодарю» после четвертого стакана, как делаете это вы. Да пейте же. Бана, налей!
Потом кадет отправился в форт Вальми, который был тогда самой дальней нашей стоянкой. Туда надо плыть четыре дня в джонке, по бесконечным извилинам Красной реки. Но если провести прямую линию по воздуху, это вовсе не так далеко, на моей австрийской кобыле я проделал бы этот путь в восемнадцать часов. Он стал редко приезжать ко мне, но я сам иногда ездил туда, тем более что у меня был еще один друг, которого я навещал. Это был Хонг-Док, который сделал эту шкатулку. Вы улыбаетесь? Китаец – мой друг? А между тем так оно и было. Поверьте, и здесь можно найти людей, которые ничем не отличаются от нас самих; конечно, их немного, но Хонг-Док был одним из них. Быть может, еще лучше нас. Форт Вальми – да, мы как-нибудь туда съездим, там нет больше легионеров, теперь там моряки. Это старинный, невероятно грязный народ, над ним царит французская крепость на горе, на берегу реки. Узкие улицы в глубокой грязи, жалкие домишки – таков этот город в настоящее время. Раньше, пару веков тому назад, это был, вероятно, большой красивый город, пока с севера не пришли китайцы и не разрушили его – о, эти проклятые китайцы, столько хлопот с ними! Руины вокруг города в шесть раз больше его самого; для желающих строить материалу там в настоящее время сколько угодно, и он очень дешевый. Среди этих ужасных развалин стояло на самом берегу реки большое старое строение, чуть не дворец: дом Хонг-Дока. Он стоял там еще с незапамятных времен; вероятно, китайцы пощадили его в силу какого-нибудь религиозного страха. Там жили цари этой страны, предки Хонг-Дока. У него были сотни предков и еще сотни – гораздо больше всех владетельных домов Европы вместе взятых, и все-таки он знал их всех. Знал их имена, знал, чем они занимались. Это были князья и цари, но что касается Хонг-Дока, то он был резчиком по дереву, как его отец, его дед и его прадед. Дело вот в чем: хотя китайцы и пощадили его дом, они отняли все остальное, и бывшие владыки стали так же бедны, как их самые жалкие подданные. И вот старый дом стоял запущенным среди больших кустов с алыми цветами, пока не приобрел нового блеска, когда в страну пришли французы. Отец Хонг-Дока не забыл истории своей страны, как забыли ее те, кто должны были бы быть его подданными. И вот, когда белые овладели страной, он первый приветствовал их на берегу Красной Реки; оказал французам неоценимые услуги, и в благодарность за это ему дали землю и скот, назначили известное жалованье и сделали кем-то вроде губернатора этого края. Это было последним маленьким лучом счастья, упавшим на старый дом – теперь он представляет собой груду развалин, как и все, что окружает его. Легионеры разгромили его и не оставили камня на камне; это было их местью за морского кадета, так как убийца его бежал. Хонг-Док, мой хороший друг, и был его убийцей. Вот его портрет.
Старик протянул мне еще одну марку. На одной стороне марки латинскими буквами было написано имя Хонг-Дока, а на другой – портрет знатного китайца в местном народном костюме. Он был сделан поверхностно, небрежно, гораздо хуже остальных изображений на марках. Эдгар Видерхольд прочел на моем лице удивление.
– Да, эта марка расписана небрежно – одна-единственная из всех. Странно, как будто Хонг-Док не хотел уделить своей собственной персоне хоть сколько-нибудь внимания. Но зато посмотрите этот маленький шедевр. – Он поддел ногтем указательного пальца другую марку.
На ней была нарисована юная девушка, которая могла показаться и нам, европейцам, прекрасной; она стояла у большого куста и в левой руке держала маленький веер. Это было настоящее произведение искусства, доведенное до совершенства. На оборотной стороне марки было имя этой женщины: От-Шэн.
– Это третье действующее лицо драмы в форте Вальми, – продолжал старик, – а вот несколько второстепенных действующих лиц, статистов.
Он придвинул ко мне дюжины две марок, на обеих сторонах их были нарисованы большие крокодилы во всевозможных положениях: одни плыли по реке, другие спали на берегу, иные широко разевали свою пасть, другие били хвостом или высоко поднимались на передних лапах. Некоторые из них были стилизованы, но по большей части они были изображены очень реально и просто; во всех изображениях была видна необыкновенная наблюдательность художника. Старик вынул еще несколько марок и протянул их мне.
– Вот место действия, – сказал он.
На одной я увидел большой каменный дом – очевидно, дом художника; на других были изображены комнаты и отдельные места сада. На последней был вид на Светлый поток и на Красную реку. Один из видов был тот, что открывается с веранды Видерхольда. Каждая из перламутровых пластинок вызывала мой искренний восторг, и я невольно встал на сторону художника – против морского кадета. Я протянул было руку, чтобы взять еще несколько марок.
– Нет, – сказал старик, – подождите. Вы должны осмотреть все по порядку, как это полагается…
…Итак, Хонг-Док был моим другом, равно как и его отец. Оба они работали на меня в течение многих лет, и я был чуть ли не единственным их заказчиком. Разбогатев, они продолжали заниматься своим искусством с той только разницей, что за свои произведения они не брали больше денег. Отец дошел даже до того, что решил выплатить мне все до последнего гроша обратно из тех денег, которые я ему давал за его работу, и я должен был согласиться принять их, как мне ни было это неприятно, чтобы только не обидеть его. Таким образом все мои шкафы наполнились произведениями искусства совсем даром. Я-то и познакомил морского кадета с Хонг-Доком, я взял его с собой к нему в гости – знаю, что вы хотите сказать: морской кадет был большим любителем женщин, а От-Шэн была вполне достойна того, чтобы добиваться ее ласки, – не правда ли? И я должен был предвидеть, что Хонг-Док не отнесется к этому спокойно? Нет, я ничего не мог предвидеть. Быть может, вы могли бы предусмотреть это, но не я, потому, что я слишком хорошо знал Хонг-Дока. Когда все это случилось и Хонг-Док рассказал мне, сидя здесь на веранде, – о, он рассказывал гораздо спокойнее и тише, чем я теперь говорю, – то мне до последней минуты казалось это настолько невозможным, что я не верил ему, покуда наконец воды реки не предъявили мне доказательство, которое не могло оставлять больше никаких сомнений. Часто я раздумывал над этим, и мне кажется, что я нашел те побудительные причины, под влиянием которых Хонг-Док сделал то, что сделал. Но кто может безошибочно читать мысли в мозгу, где, быть может, сохранились наклонности тысяч предыдущих поколений, пресытившихся властью, искусством и великой мудростью опиума? Нет, нет, я не мог ничего предвидеть. Если бы меня тогда кто-нибудь спросил: «Что сделает Хонг-Док, если морской кадет соблазнит От-Шэн или одну из его новых жен?» – то я, наверное, ответил бы: «Он не поднимет даже голову от своей работы. Или же, если он будет в хорошем настроении духа, он подарит кадету От-Шэн». Так и должен был бы поступить Хонг-Док, которого я хорошо знал, именно так, а не иначе. Хо-Нам, другая его жена, изменила ему однажды с одним китайским переводчиком; он нашел ниже своего достоинства сказать им обоим хоть одно слово по этому поводу. В другой раз его обманула сама От-Шэн. Таким образом, вы видите, что у него вовсе не было какого-нибудь особенного пристрастия к этой жене и что не это руководило им. Миндалевидные глаза одного из моих индусов, который ездил со мной в форт Вальми, понравились маленькой От-Шэн, и хотя они не могли сказать друг другу ни одного слова, тем не менее очень скоро поняли друг друга. Хонг-Док застал их в своем саду, но он даже не тронул своей жены и не позволил мне наказать моего слугу. Все это так же мало волновало его, как лай какой-нибудь собаки на улице – на это едва только удостаивают поворотить голову.
Не может быть и речи о том, чтобы человек с таким ненарушимым философским самообладанием, как Хонг-Док, хоть на мгновение вышел из себя и поддался внезапной вспышке чувств. К довершению всего тщательное расследование, которое мы произвели после его бегства с женами и слугами, установило, что Хонг-Док действовал совершенно обдуманно и заранее до мелочей подготовился к своей страшной мести. Оказалось, что морской кадет в течение трех месяцев ходил в каменный дом на реке чуть не ежедневно и поддерживал все это время связь с От-Шэн, о чем Хонг-Док узнал уже через несколько недель от одного из своих слуг. Несмотря на это, он оставил в покое обоих и воспользовался этим временем для того, чтобы хорошенько обдумать свою месть и дать созреть плану, который, наверное, зародился у него в голове уже с первого мгновения.
Но почему же поступок морского кадета он принял как самое ужасное оскорбление, тогда как такой же поступок моего индусского слуги вызвал у него улыбку? Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что мне удалось найти сокровенный ход его мыслей. Конечно, Хонг-Док не верил в Бога, он верил только в учение великого философа, но был глубоко убежден в том, что его род избранный, что он стоит на недосягаемой высоте над всеми в стране, – в этом он был убежден и имел на это основание. С незапамятных времен его предки были властелинами, неограниченными самодержцами. Наши владетельные князья, если они хоть сколько-нибудь благоразумны, прекрасно сознают, что в их странах или государствах существуют тысячи людей, которые гораздо умнее и образованнее их. Хонг-Док и его предки были так же твердо убеждены в противном: непроходимая пропасть отделяла их от их народа. Они одни были властелинами, остальные были последними рабами. Только они одни образованны и умны, а подобных себе они видели только изредка, когда в стране появлялись иностранные послы, приезжавшие из соседних стран за морем, или издалека, с юга из Сиама, или из-за гор, из Китая. Мы сказали бы: предки Хонг-Дока были богами среди людей. Но сами они понимали это иначе: они чувствовали себя людьми среди зверей. Чуете разницу? Когда на нас лает собака, то мы едва удостаиваем повернуть голову.
Но вот с севера появились варвары с черными флагами. Они завладели страной, разрушили город и окрестные селения. Только перед домом властелина они остановились и не тронули никого, кто принадлежал к его семье. Из тихой и мирной страна превратилась в место, где раздаются крики, где убивают и борются, но перед дворцом на берегу Красной реки все замолкло. И предки Хонг-Дока с тем же презрением относились к диким шайкам, напавшим на страну с севера, с каким они относились к своему собственному народу – ничто не заполняло непроходимой пропасти. Это были такие же животные, как и другие; они одни только были людьми, которые знают, что есть философия.
Все это было до тех пор, пока молния не прорезала туман, нависший над рекой. С далеких берегов пришли белые люди, и отец Хонг-Дока с радостным изумлением должен был признать, что это были люди. Правда, он чувствовал разницу между собой и этими чужестранцами, но разница та была совершенно незначительная в сравнении с той, которая чувствовалась между ним и его народом. И, как и многие другие более знатные тонкинцы, он сейчас же решил, что у него несравненно больше общего с чужестранцами, чем со своим народом. Вот почему он с первого мгновения оказывал помощь новым пришельцам.
В таких понятиях вырос Хонг-Док, сын князя, который сам должен был властвовать. Как и отец, он видел в европейцах людей, а не неразумных животных. Но теперь, когда блеск старого дворца возобновился, у него было больше времени присмотреться к этим чужеземцам, разобраться в той разнице, которая существовала между ним и ими и между ними самими. От постоянного общения с легионом его чутье в этом отношении стало таким же безошибочным, как и мое: он безошибочно узнавал в солдате господина и в офицере холопа, несмотря на золотые нашивки. Нигде образование не служит таким показателем происхождения и отличительным признаком господина от холопа, как на Востоке. Он хорошо видел, что все эти воины стоят на недосягаемой высоте над его народом, но не над ним. Если его отец и смотрел на каждого белого как на равного себе, то он, Хонг-Док, относился к белым уже иначе: чем ближе и лучше он их узнавал, тем реже он находил среди них людей, которых ставил на одну доску с собой. Правда, все они были удивительные, непобедимые воины, и каждый из них в отдельности стоил сотни столь страшных китайцев – но была ли в этом особая заслуга? Хонг-Док презирал военное ремесло, как и всякое другое. Все белые умели читать и писать – их собственные знаки, конечно, – но это ему было безразлично; однако едва ли нашелся бы хоть один из них, который знал бы, что такое философия. Хонг-Док ожидал найти в них какую-нибудь другую, хотя и чуждую для него, но глубокую премудрость, однако ж ничего не нашел. В сущности, эти белые знали о причине всех причин меньше любого курильщика опиума. Было еще одно обстоятельство, которое сильно подорвало уважение Хонг-Дока к белым: это их отношение к своей религии. Не сама религия не нравилась ему. К христианскому культу он относился совершенно так же, как и ко всякому другому, который был ему известен. Нельзя сказать, что наши легионеры набожны, и ни один добросовестный священник не согласился бы дать ни одному из них Святые Дары. И все-таки в минуты большой опасности из груди легионера может вырваться несвязная молитва, мольба о помощи. Хонг-Док заметил это и вывел заключение, что эти люди действительно верят, что им поможет какая-то неведомая сила. Но он продолжал свои исследования – я, кажется, забыл сказать вам, что Хонг-Док говорил по-французски лучше меня, – он подружился с полковым священником в форте Вальми. И то, что он узнал у него, еще больше укрепило в нем сознание своего превосходства. Я хорошо помню, как он однажды, сидя со мной в своей курительной комнате, с усмешкой сказал мне, что теперь он знает, насколько реально христиане относятся к своему культу. Потом он прибавил, что и сами христианские пастыри не имеют понятия о символическом.
Печальнее всего то, что он был прав; я не мог возразить ему ничем. Мы, европейцы, верим, но в то же время не верим. А таких христиан, которые веру своих отцов превозносят как прекрасное воплощение глубоких символов – таких в Европе днем с огнем не сыщешь, ну а здесь, в Тонкине, их, пожалуй, нет совсем. Но это-то и представлялось восточному ученому самым естественным, неизбежным для образованных людей. И когда он этого совершенно не нашел даже у священника, не воспринимавшего простых по его разумению вещей, то потерял в значительной степени уважение к белым. В некотором отношении европейцы стояли выше его, но в таких областях, которые не имели для него никакой цены. В другом же они были ему равны; но во всем, что представлялось ему наиболее важным, в глубоком и отвлеченном миросозерцании, они стояли несравненно ниже его. И это презрение с течением лет превратилось в ненависть, которая все возрастала по мере того, как чужестранцы становились властелинами его страны, завоевывая ее шаг за шагом и загребая всю власть. Ему уже не оказывали больше тех почестей, какие оказывали его отцу, а потом и ему самому; он чувствовал, что заблуждался, что исконная роль старого каменного дома на Красной реке отыграна. Не думаю, что философ почувствовал горечь, потому что он привык принимать жизнь такой, какой она есть; напротив, сознание своего превосходства было для него источником радостного удовлетворения. Отношения, которые с годами создались между ним и европейцами, были самого простого свойства: он по возможности отдалился от них, но внешне вроде бы держался наравне с ними. Но в душу свою, в свои мысли, которые скрывались за высоким желтым лбом, он не позволял больше никому не заглядывать, а если время от времени он разрешал это мне, то это происходило оттого, что я всегда проявлял искренний интерес к его искусству.
Таков был Хонг-Док. Его ни на одно мгновение не могло вывести из самообладания то обстоятельство, что одна из его жен вступила в связь с китайским переводчиком или с моим индусским слугой. Если бы эта маленькая вольность имела последствия, то Хонг-Док просто велел бы утопить ребенка, но не из ненависти или из чувства мести, а из тех же побуждений, из которых топят ненужных щенков. И если бы морской кадет попросил его подарить ему От-Шэн, то Хонг-Док сейчас же исполнил бы его просьбу.
Но морской кадет вошел в его дом, как равный ему, и украл жену, как холоп. С первого же вечера Хонг-Док заметил, что этот легионер из другого материала, а не из того, из которого состоит большая часть его товарищей; это я увидал уже по тому, что он был с ним менее сдержан, чем с другими. А потом – так мне кажется – морской кадет, вероятно, обращался с Хонг-Доком так же, как он обращался бы с хозяином замка в Германии, жена которого ему понравилась. Он пустил в ход всю свою обольстительную любезность, и ему, конечно, удалось подкупить Хонг-Дока, как он всегда подкупал меня и своих начальников: не было никакой возможности противостоять этому умному, жизнерадостному и хорошему человеку. И он обворожил Хонг-Дока до такой степени, что тот сошел с своего трона – он, властелин, художник, мудрый ученик Конфуция, – и подружился с легионером, и полюбил его сильнее, чем кого-либо другого.
Но вот один из слуг донес ему на его жену, и он увидел из окна, как морской кадет и От-Шэн наслаждаются любовью в его саду.
Так вот для чего приходил он сюда. Не для того, чтобы видеть его, но для нее, для женщины, для какого-то животного. Хонг-Док узрел в этом позорную измену, почувствовал себя глубоко оскорбленным… о, только не как европейский супруг. Нет, его оскорбило то, что этот чужестранец притворился его другом и что он, Хонг-Док, сам подарил ему свою дружбу. Он был возмущен тем, что при всей свое гордой мудрости разыграл дурака по отношению к этому подлому солдату, который втихомолку, как слуга, украл у него жену; что он осквернил свою любовь, подарив ее человеку, который стоял так неизмеримо ниже его. Вот чего не мог перенести этот гордый желтый дьявол.
Однажды вечером слуги принесли его ко мне в бунгало. Он вышел из носилок и с улыбкой поднялся на веранду. Как всегда, он принес мне подарки, маленькие веера дивной работы. На веранде сидело несколько офицеров. Хонг-Док очень любезно поздоровался с ними, сел и сидел молча; едва ли он произнес и три слова, пока наконец через час не ушли все гости. Он подождал, пока не заглох топот их лошадей на берегу реки, потом начал очень спокойно, очень кротко, словно сообщая мне самую приятную новость:
– Я приехал, чтобы сообщить вам кое-что. Я распял морского кадета и От-Шэн.
Хотя Хонг-Доку совсем несвойствен был юмор, при этом донельзя странном сообщении я подумал только, что это какая-нибудь подколка. И мне настолько понравился его сухопарый простой тон, что я сейчас же подхватил его и спросил так же спокойно:
– В самом деле? А что вы еще с ним сделали?
Он ответил:
– Еще? Зашил губы.
Тут я расхохотался:
– Ах, чего вы только не придумаете! Какие же любезности вы еще оказали обоим? И почему вы все это сделали?
Хонг-Док продолжал спокойно и серьезно, но улыбка не сходила с его лица.
– Почему? Я застал их in fl agrante delicto[32].
Термин так понравился ему, что он повторил его несколько раз. Он где-то услышал его или вычитал, и ему казалось необыкновенно смешным, что мы, европейцы, придаем такое значение накрытию вора на месте преступления. Он сказал это с ударением, с такой интонацией, которая особенно подчеркивала его презрение:
– Flagrante… Не правда ли, в таких случаях в Европе обманутый супруг имеет право наказать похитителя своей чести?
Эта слащавая насмешка была проникнута такой уверенностью, что я не нашелся, как ему ответить. Он продолжал все с той же любезной улыбкой, словно рассказывал нечто самое обыкновенное:
– Вот я его и наказал. Так как он христианин, я счел за лучшее избрать христианский образ казни; мне казалось, что ему больше всего такая участь понравится. Не так ли?
Юмор улетучивался. Мне в голову не приходило, что все это правда; но у меня было какое-то безотчетное чувство, которое угнетало меня, и хотелось, чтобы Хонг-Док поскорее перестал шутить. Я, конечно, поверил ему, что морской кадет и От-Шэн находятся в связи, и думал, что этим примером он снова хотел доказать всю абсурдность наших европейских понятий о чести и нравственности. И я ответил ему в тон:
– Конечно. Вы совершенно правы. Уверен, морской кадет оценил ваше внимание.
Но Хонг-Док с некоторой грустью покачал головой:
– Нет, не думаю. По крайней мере, он не сказал на сей счет ни слова – только кричал.
– Он кричал?
– Да, – ответил Хонг-Док меланхолично, – он очень много кричал. Гораздо больше От-Шэн. Он все молился своему Богу, а молитву прерывал криками. Кричал хуже всякой собаки, которую режут. Право, было очень мерзко. Пришлось приказать зашить ему рот.
Мне надоела эта шутка, и я хотел скорее довести ее до конца.
– Это все? – прервал я его.
– Собственно говоря, все. Я велел их схватить, связать и раздеть. Ведь его Бог был также нагой, когда его распинали, не правда ли? Потом им зашили губы и распяли, а потом я велел бросить их в реку. Вот и все.
Я был рад, что он кончил:
– Ну, а дальше-то что же?
Я ждал объяснения всего этого.
Хонг-Док посмотрел на меня во все глаза и сделал вид, будто не понимает, что я хочу от него. Он сказал с притворным состраданием к самому себе и даже продекламировал эти слова как бы в насмешку:
– О, это была только месть несчастного обманутого супруга.
– Хорошо, – сказал я, – хорошо! Но скажите же мне наконец, к чему вы все это ведете! В чем шутка?
– Шутка? – Он самодовольно засмеялся, словно это слово было донельзя кстати. – О, пожалуйста, подождите немного.
Он откинулся в кресле и умолк. У меня не было ни малейшего желания спрашивать его дальше, и я последовал его примеру; пусть рассказывает свою историю до конца, как это ему вздумается. Так мы сидели с полчаса, никто из нас не произносил ни слова. В комнате часы пробили шесть.
– Вот теперь вы увидите, в чем шутка, – сказал Хонг-Док тихо. Потом он обернулся ко мне: – Не прикажете ли вы слуге принести ваш бинокль?
Я сделал знак Бане. Но Хонг-Док не дождался бинокля; он встал и сильно перегнулся через перила. Вытянув руки вправо по направлению Красной реки, он провозгласил тоном фокусника:
– Посмотрите, посмотрите, вот она – шутка!
Я взял бинокль и стал смотреть в него по указанному направлению. Далеко-далеко я заметил посреди реки маленькую точку. Она все приближалась, наконец я увидел, что это маленький плот. На плоту – двое людей, оба нагие… Я бросился к крайнему углу веранды, чтобы лучше видеть. На спине лежала женщина, ее черные волосы свешивались в воду – то была От-Шэн. А на ней лежал мужчина – его лица я не видел, но мог различить только рыжеватый оттенок его волос. Да, это был морской кадет! Длинными железными гвоздями были насквозь прибиты руки к рукам, ноги к ногам; тонкие темные струйки крови текли по белым доскам. Вдруг я увидел, как он высоко поднял голову и стал ею трясти в бессильной ярости. Наверное, он подавал мне знаки… они еще живы, живы!
Я уронил бинокль, на минуту растерялся. Но только на минуту – потом я закричал или даже зарычал, как безумный, на моих людей:
– Вниз! По лодкам!
Я бросился через веранду – тут я наткнулся на Хонг-Дока, все еще улыбающегося. Казалось, словно он спрашивал:
– Ну, что же, как вам нравится моя шутка?
Знаете, меня часто высмеивали за мои длинные ногти, но клянусь, в это мгновение они мне очень пригодились. Я схватил этого желтого негодяя за горло и стал трясти изо всех сил. И я чувствовал, как когти мои глубоко вонзались в эту проклятую глотку.
Потом я его отпустил, и он, как мешок, свалился на землю. Как одержимый, бросился я с лестницы, за мной побежали слуги. Я прибежал к берегу и отвязал цепи у первой лодки. Один из индусов вскочил на борт, но тут же провалился до пояса и очутился в воде: средняя доска в днище была вынута. Мы бросились к следующей лодке, потом к третьей – ко всем, которые стояли у пристани, но все были до краев наполнены водой, из всех были вынуты доски. Я крикнул людям, чтобы они приготовили большую джонку, и мы влезли в нее сломя голову. Но и в джонке оказались большие пробоины, и мы ходили в ней по колено в воде; не было никакой возможности хоть на один метр отъехать от берега на таком судне.
– Это сделали люди Хонг-Дока, – крикнул мой управляющий, – я видел, как они тут, по берегу, шныряли!
Мы снова выскочили на берег. Я отдал приказ выволочь на берег одну из лодок, выкачать из нее воду и скорее прибить новую доску к ее днищу. Люди бросились в воду, стали тащить, надрываясь от тяжести этой махины. Я кричал на них и по временам смотрел на реку.
Плот проплывал совсем близко от берега, на расстоянии каких-нибудь пятнадцати метров. Я протянул руки, как бы желая схватить плот руками… что, говорите? Переплыть? О да, если бы речь шла о Рейне или Эльбе… но плыть по Светлому Потоку! И ведь все это происходило в июне, имейте в виду. Воды кишели крокодилами; особенно активны эти твари были на закате солнца. Эти страшные животные плавали вокруг плота; я видел даже, как один крокодил положил передние лапы на край маленького плота и, приподнимаясь на них, стал обнюхивать своей черной мордой распятые тела. Крокодилы почуяли добычу – и увились за плотом вниз по течению.
И снова морской кадет затряс головой. Я крикнул ему, что мы идем на помощь, что скоро мы подоспеем. Но казалось, будто река сговорилась с Хонг-Доком: ее глинистое дно вцепилось в лодку и не пускало ее. Я спрыгнул в воду и стал тянуть вместе с людьми. Мы тянули изо всех сил, но нам едва удалось сдвинуть лодку на один дюйм. А солнце спускалось все ниже к горизонту, и маленький плот уходил все дальше и дальше, вниз по течению.
Наконец управляющий догадался привести лошадей. Мы впрягли их в лодку и стали стегать. Лодка подалась и вскоре очутилась на поверхности воды, но она все еще давала течь, и люди начали прибивать новые доски. Когда мы наконец отчалили, то было уже совсем темно и давно наступила ночь.
Я сел на руль, шесть человек тяжело налегли на весла. Трое человек стояли на коленях и черпаками выбрасывали воду, которая продолжала быстро набираться в лодку. Скоро ноги наши по щиколотку промокли; я должен был снять с весел двух гребцов, а потом еще двух, чтобы люди поспевали вычерпывать воду. Мы подвигались вперед бесконечно медленно. У нас были с собой большие смоляные факелы, и мы освещали ими воду, разыскивая плот. Но мы ничего не нашли. Раза два нам казалось, что мы видим его, но когда мы приближались, то оказывалось, что это ствол дерева или аллигатор. Мы искали несколько часов – без толку.