Кошмары [сборник]
Часть 14 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Симплиций Симплициссимус»
Три года Хаген Диркс сиял, как яркая звезда на музыкальном небосклоне, по обе стороны Атлантики. Три года тряслись Ауершулеры, Эльманы, Хейфиц, Розен и Зидель; да и сам Фриц Крейслер почувствовал на своих горячих висках холодный ветерок от взмахов крыльев этого орла. Однако он лишь усмехался и говорил: «Лишь один был до меня, и лишь один будет после меня; и это – Диркс».
Он был там три года, а после исчез.
Он был не то чтобы уж очень юным скрипачом, как почти все остальные выпускники консерватории, способные заполнить концертные залы и взять публику штурмом. В пору громкого успеха ему было уже тридцать пять лет, и тридцать восемь – когда он оставил это поприще.
На самом деле он впервые выступал на публике в восемнадцать лет. Тогда это был, конечно, не провал, но и полным успехом это выступление нельзя было назвать. Потом он много лет играл повсюду, его имя было довольно известно. Однако он всегда оставался во втором ряду.
Потом началась война, и он ушел в солдаты. После войны снова играл, но все было по-прежнему: он так и не выбился наверх из второго класса.
Пожилой богатый господин, давший ему образование, был абонентом различных пресс-бюро и сумел пригласить для обсуждения серьезных критиков. Даже удивительно, как эти господа противоречили друг другу, хотя в одном придерживались единого мнения, а именно – в том, что музыканту чего-то недоставало. Только что именно это было – в этом критики не находили единодушия. На одном концерте его сказочная техника получила высокую оценку, но сильной личностью, способной заразить музыкой толпу, Хаген Диркс не предстал. В другой вечер его персона впечатлила всех, а вот техника оставляла желать лучшего. Разные качества перевешивали то в один раз, то в другой, и весы никак не могли обрести равновесие.
Старик, страстный любитель и большой знаток музыки, вынужден был признать, что критики оказались правы, причем все они. В чрезвычайно противоречивых обсуждениях преимуществ его протеже он настолько растерялся, что решил в один прекрасный день их перепроверить, и ради этого целый год путешествовал повсюду с молодым музыкантом и посещал каждый из его концертов. Результат на самом деле был таким же, как и писали газеты: каждый раз чего-то не хватало. Сегодня – одного, завтра – другого, но полного, большого, чистого удовольствия от искусства ему не дал ни один из концертов. Он хорошо знал, что его протеже, в мастерство которого он до сих пор так верил, был не просто одарен, а одарен в таком изобилии, что выпадает человеку лишь раз в сто лет. Тем не менее он никак не мог это объединить; всегда то одно, то другое оставалось в неподвластном ему – как и самому музыканту – дефиците. Он считал, что с годами равновесие придет само собой, но шли годы, и становилось не лучше, а только хуже. После войны эти постоянно меняющиеся недостатки стали прямо-таки пугающим явлением.
И вот однажды октябрьским вечером в Вене у Хагена Диркса внезапно случился огромный успех – он был велик, он демонстрировал недосягаемое искусство без остатка. И так происходило с тех пор каждый вечер, где бы он ни играл. Его приглашали в другие страны – в Испанию, в Голландию, в Скандинавию. Он стал первым немецким музыкантом, которого повторно пригласили в Лондон, а сразу после этого получил рекордную сумму гонорара в Америке. Его знали все, а те, кто хоть немного любил музыку, непременно ходили послушать его в те годы. В этот период музыкант был неутомим; всего два месяца в году он проводил в своем маленьком поместье на Нижнем Рейне, на протяжении десяти месяцев играя каждый вечер перед тысячами слушателей.
А потом он умер, совершенно неромантично и даже прозаично: разгоряченный после концерта, застыл на сквозняке в гримерке. У него случилось воспаление легких, и через четыре дня он скончался.
Это все, что знали о Хагене Дирксе. Большего не ведал никто.
Но о нем не забыли, о нет. Никто, кто слышал его в эти три года, не смог бы забыть его до конца жизни. Но даже когда и эти люди будут уже мертвы, он будет продолжать жить на страницах книг историков музыки, которые прилагали все усилия, чтобы увековечить феномен по имени Хаген Диркс – комету, озарившую музыкальный небосклон впервые со времен Паганини.
Один из них уже занимался этим – В. Т. Райнингхаус, как раз тот старый богатый господин, что дал ему образование. Он знал его лучше любого другого человека и пытался на протяжении жизни своего протеже постичь тайну, хотя никогда не говорил об этом ни слова, даже ему самому. Старый патрон полагал, что раскрыл ее, и даже обмолвился об этом с некоторыми друзьями. Те молча слушали и посмеивались, считая эту историю выдумкой, но только по части фактов, которые старик дотошно собрал, отнюдь не из-за отсутствия внутренней взаимосвязи и несостоятельности сделанных выводов.
Старик порой сомневался сам в себе, поэтому никогда не доверял свою историю бумаге. И поэтому самые дотошные музыкальные историки до сих пор пытаются постичь тайну скрипача Хагена Диркса, чье музыкальное дарование полностью сформировалось к восемнадцати годам и в течение последующих четырнадцати, если не считать военные годы, не могло развиться до конца, проявляя всегда какой-нибудь изъян, причем каждый раз новый.
Но, по крайней мере, история старого господина и старших друзей музыканта могла бы пролить немного света, чтобы следующие поколения исследователей могли вступить в его круг по своему усмотрению. Вот она, эта история.
Господин Райнингхаус сопровождал своего протеже как-то вечером в концертный зал, в пору одного из первых публичных выступлений. Хаген Диркс, восемнадцати лет и двух месяцев от роду, был очень уверен в себе, преисполнен той бесконечно счастливой уверенности, что присуща большинству молодых деятелей искусств в первые годы.
Когда они переходили дорогу перед концертным залом, на глаза им попалась лежащая на камнях мостовой старая подкова. Господин Райнингхаус вспомнил смешной случай, который рассказал ему как-то чернокожий боксер Джонсон, приехавший тогда со своим менеджером на знаменитый турнир в Рено, где одолел чемпиона Джеффриса. Старый Райнингхаус рассмеялся и сказал так же, как менеджер Джонсона тогда: «Подними ее! Сунь в перчатку – может быть, принесет удачу!»
Но молодой скрипач лишь с презрением пнул подкову.
Затем в гримерке, за две минуты до выхода, он вдруг задумчиво сказал: «Кто знает, может быть, мне все же стоило взять ту подкову». В тот вечер у него, безусловно, был успех, однако не такой громкий, о каком они оба мечтали.
Именно тогда у молодого скрипача появилась мания, из-за которой он впоследствии таскал с собой в сумке любой талисман, который только мог подобрать. У него были ржавые гвозди, четырехлистный клевер, маленькие «чертовы пальцы». Он носил золотые крестики, талеры со святым Георгием, кусочки нефрита, образки Девы Марии и маленьких деревянных Будд – он испробовал все, о чем только слышал, и выбрасывал обереги после каждого концерта. Ему не нужно было читать отзывы критиков на следующее утро: он сам хорошо знал, чего ему не хватило в тот или иной вечер. И маленькое божество, которое он использовал накануне, было с негодованием низвергнуто со своего трона.
Не то чтобы он безоговорочно верил в чью-либо помощь свыше. Свое доверие он испытывал на каждом божке по отдельности, стремясь найти самого благосклонного: ну а вдруг поможет? Гибкость убеждений, присущая молодости, – вот что это, по сути, было; гибкость убеждений вкупе с нетленной надеждой. Как музыкант, Хаген был чем-то болен – и делал все, чтобы распознать эту болезнь. В первые годы он лихорадочно работал в самых разных направлениях: оттачивал технику, изучал все области, стремился получить знания где бы то ни было, чтобы расширить свое понимание. Он был скромен, хорошо воспитан, привлекателен и добр от природы, и ему везло, что все признанные звезды музыки, с кем он был знаком, привязывались к нему и с удовольствием давали всевозможные уроки и подсказки, чтобы по возможности сгладить кочки на его пути. Он делал все, что только мог, следовал каждому совету, но ничто не помогало. А что было нужно на самом деле, – этого-то и не хватало, но никто не понимал, чего именно, и меньше всех – он сам.
Физически он был совершенно здоров, никогда не болел. Он подвергал свое тело любым нагрузкам, занимался разными видами спорта, даже теми, что могли представлять опасность для его рук. Во время каникул он посещал санатории один за другим, пробовал самые смелые курсы лечения, чтобы устранить проблему, которую ошибочно связывал с состоянием своих нервов. Но ничего не получалось – совсем ничего.
И все ж оставалась надежда: что-то где-то в какой-то момент исцелит его…
Шли годы, но ничего не происходило. Однажды – а потом снова и снова – ему пришла мысль, что женщина могла бы ему помочь. Но «большая любовь» помогла ему так же мало, как ржавый гвоздь или комар в янтаре.
– Вы знаете, – говорил господин Райнингхаус, – возможно, это было потому, что он был недоверчив и подозрителен с самого начала. Он не верил в святую силу любви! Все его истории с женщинами очень быстро заканчивались, и я даже думаю, что он выбрасывал их, как золотые крестики и счастливые монетки, сразу после концерта. Затем он постепенно выдохся. Не то чтобы его выступления были плохими, они оставались все еще достаточно интересными. Они оставались тем, чем были всегда, – успешными на одиннадцать частей из двенадцати. Но так не пойдет! Без той последней двенадцатой части – что толку от самой крепкой лестницы в рай, когда у нее не хватает верхней ступеньки?!
Надежда Хагена Диркса слабела. Она не погасла совсем, вспыхивая час от часу, но лишь на краткий миг, все реже и реже. В течение долгих месяцев он чувствовал, что никогда не сможет достичь высот, ради которых, казалось, только и стоило жить.
Так случилось, что война оказалась для него своего рода спасением, вырвала из этого порочного круга. Он сразу же записался добровольцем, смог несколько раз отличиться и вскоре стал офицером. Даже частые ранения не мешали ему снова и снова возвращаться на фронт. Затем он поступил на службу в авиационный корпус, успешно прошел обучение и вскоре прослыл одним из самых одаренных и смелых боевых летчиков. Примечательно, что во время вылетов он никогда не брал с собой ни один из своих талисманов, отрекшись ото всех верований, якобы приносящих удачу вместе со сменой фрака на солдатскую шинель. Раньше у него всегда в кармане был припрятан какой-нибудь амулет, а теперь – ничего. Все побрякушки, которые присылали ему на фронт поклонницы, он немедленно передаривал, частенько говоря при этом одариваемому: «Может быть, это полезно, я не знаю. Во всяком случае, попробуй». Когда его спрашивали, почему он не хочет попробовать сам, он только пожимал плечами. «Не хочу!» – был его ответ. И ни слова больше.
Однако это происходило не потому, что он вдруг возвысился над своими прежними суевериями. Он все еще, как всегда, верил в возможность таинственной помощи того или иного талисмана. Скорее всего, он намеревался испытать талисманы и исключить всякое магическое мошенничество с их стороны. Раньше – да, речь шла об искусстве! Но теперь – исключительно о его жизни. Поэтому его новая профессия была так предпочтительна; уже на третий год войны он сообщил своему старому другу о своем решении остаться в армии даже после заключения мира и никогда не возвращаться к сцене. Эта мысль настолько укрепилась в нем, что он упорно отказывался участвовать в любых концертах для Красного Креста или других благотворительных организаций.
Тем не менее он не изменял своей скрипке. Она сопровождала его по всем фронтам; он часто играл, когда у него возникало желание. Иногда для группы товарищей, но чаще всего – в одиночестве. То, что он выражал своей игрой, была жажда… и еще надежда.
Но эта последняя надежда, казалось, покинула его, когда был заключен мир. Армия была распущена, офицеры обивали пороги, чтобы хоть где-то найти себе место. Так делал и Хаген Диркс. Пел ту же песенку, что и другие: дайте только шанс проявить себя, тогда уж я покажу, на что способен. Но над ним смеялись: на одну должность претендовали десятки человек, а он был единственным, кто имел хорошую профессию и мог легко проводить день за днем. Даже шутку сочинили: «играючи» – и потешались.
Он искал и ничего не находил. Не оставалось ничего другого, как вернуться на сцену.
И вот пришла пора встать туда же, где стоял он пятнадцать долгих лет назад, с той лишь разницей, что тогда он был молод. Сегодня же…
Сегодня он играл, чтобы заработать на жизнь. Он жил так скромно, как это было вообще возможно, ограничивая себя во всем, чтобы как можно меньше выступать перед публикой. Его преимущества как серьезного музыканта вскоре принесли ему достаточные ангажементы – он был тем, кем был всегда: добротным вторым сортом. И в то же время его прежний досадный дефицит был все более очевиден.
Примерно в это же время, через два года после войны, он встретил Инге Астен. Он был с ней около восьми недель; была ли между этими двумя настоящая любовь, господин Райнингхаус не мог определить с полной уверенностью. Он полагал, по крайней мере, что для Хагена Диркса это было мимолетное увлечение, едва ли родившее более глубокое чувство. Здесь его исследования не увенчались в итоге почти ничем, но, с другой стороны, благодаря им все-таки обнаружился целый ряд интересных фактов об этой юной особе.
Фройляйн Инге Астен явилась в мюнхенский пансион богемы. Документов у нее не было; она бежала из Риги, когда там захватили власть большевики. Ее мать попала под шальную пулю на улице, отец и два брата были до смерти замучены в тюрьме. Она жила в Мюнхене продажей ювелирных украшений, как и многие другие бежавшие прибалты и русские в те годы. Она общалась с несколькими молодыми художниками и музыкантами, с которыми познакомилась в пансионе, в их числе был и Хаген Диркс.
Ее возраст явно не превышал двадцати лет. Она была чрезвычайно голубоглазой, чрезвычайно светлой блондинкой, с лицом цвета персика, присущим ее северной расе. Ничего из всего того ужасного, что с ней случилось, не отразилось на ее чертах, пусть даже она в глубине души хранила страшные воспоминания.
Она почти никогда не говорила об этом. Лишь с большим трудом дама, державшая пансион, выведала у нее детали: это было нужно для того, чтобы беженка имела как можно больше положительных данных, чтобы получить возможность остаться в Мюнхене на более долгий срок. Тогда молодая девушка в присутствии соответствующего должностного лица рассказала настолько ужасные вещи, что оба слушателя почувствовали дурноту. И все это без капли волнения, спокойно, просто и тихо… но так, что ни на миг не возникало сомнения в абсолютной истинности всех этих ужасов. Затем, когда хозяйка пансиона со своей протеже спускалась из полицейского кабинета на лифте, ей пришло в голову, что Инге Астен говорила только о судьбе своей семьи, их отношениях и дружбе, но не сказала ни единого слова о себе. Она сообщила только то, что видели ее глаза, но ничего сверх этого – ничего о том, что же случилось с ней самой. Она все же спросила ее об этом позже. Юная прибалтийка была очень молчалива; казалось, она отвечает, только чтобы не быть грубой со старой женщиной, которая проявила к ней дружеское участие. Из ее неопределенных ответов ничего нельзя было понять наверняка, но и бередить еще больше открытые раны не хотелось. Тем не менее у старушки сложилось явное ощущение, что произошедшее с ее протеже было гораздо хуже, чем все рассказанное чиновникам. Она поняла – по нескольким оброненным словам, – что девушку мучила и насиловала целая шайка мерзавцев. Это внезапное осознание было столь сильным, что она ясно увидела перед собой эту страшную картину и, не удержавшись, высказала свою догадку вслух, бурно и поспешно, а девушка лишь кивнула головой. Затем Инге Астен взяла ее за руку своей дрожащей рукой.
– Не спрашивайте меня! – взмолилась она.
Старушка кивнула и, прижав ее к себе, поцеловала. Она всхлипывала и плакала, а Инге утирала слезы с ее щек.
Марсель Оллэраунд связал их обоих вместе – Хагена Диркса и Инге Астен. Его звали не так; он использовал это имя только для варьете. Морис Бенедикт – так он называл себя в гражданской жизни, но все говорили, что он звался по-другому, когда прибыл несколько лет назад из Будапешта. Так или иначе, фамилия Оллэраунд[6] ему шла: он пытался усидеть на всех стульях. Он изучал медицину и даже сдал экзамены, ничуть, впрочем, не заботясь о практике. Он играл на полудюжине инструментов, дирижировал и сочинял музыку; ко всему еще рисовал, писал маслом, гравировал, сочинял стихи и пьесы. Также он проводил сеансы гипноза, но средства существования добывал в варьете – в роли мима. Со скрипачом их связывала дружба еще с войны, когда они оба были пилотами.
Однажды Диркс вручил ему освященный крестик, который прислала ему одна из поклонниц. Марсель был настроен скептически.
– Не возьму, – сказал он. – Ты уже дарил мне звезду Давида – а толку-то от нее!
– Хотя бы попытайся, в конце концов! – смеялся Диркс. – Каждый раз твой мундир превращается в лохмотья, но никто не может похвастать таким везеньем, как ты! Чудо, что тебя еще не пристрелили. Попробуй же – возможно, именно это тебе подойдет.
Марсель, ворча, забрал крестик. Тот день у него заладился, и с тех пор у него все всегда ладилось. Он больше никогда не вынимал крестик из жилетного кармана и приносил на нем священные клятвы.
Когда спустя годы он снова встретил скрипача в Мюнхене, то сразу заметил: что-то не так. Вскоре выяснилось, что именно.
– Так бывает, – смиренно заключил Диркс. – Чему быть, тому не миновать. Судьба!
– Судьба! – воскликнул Марсель. – Она – ветреная особа. Знавал я однажды одну такую – Инес ее звали. Великая шлюха… Могла взять у человека деньги и выставить прямо за порог. Но свое ремесло знала хорошо – сделала его почти искусством. У нее была лучшая в Европе коллекция японских порнографических гравюр; ее будуар поражал воображение. Не существовало самых диких извращений, какие бы там не практиковались, никогда не существовало большего распутства, чем у нее. Великая Инес…
– Ты думаешь, мне это интересно? – спросил скрипач.
– Погоди, – сказал Марсель, – это тебя заинтересует. – И он продолжал петь осанну жрице любви; рассказал о ее библиотеке, спальне и всем прочем. – Она единственная, кто работал, используя научный подход. Она два года служила секретаршей у Ломброзо и как бы не дольше у Крафт-Эбинга в Вене. Ее знали все психиатры Европы, многие отправляли к ней своих пациентов. Был у Инес такой бзик – исцелять хворающих.
– От чего? – спросил Диркс.
– Ты еще спрашиваешь! – ответил Марсель. – От потери мужественности – от чего же еще? У каждого психиатра приемная забита такими людьми, причем со многими из них они сами не знают, что делать. Такие зачастую молоды, совершенно здоровы физически, полны сил, но какие-то колесики дали сбой и больше не крутятся. Если причина может быть установлена, то помочь им легко… ну или объявить, почему излечение невозможно. Но если же совершеннейший сорванец здоров и силен и всю жизнь вертелся, как угорь в пруду, а потом вдруг замер, и парень ужасно хочет, но не может… Если это связано, в общем, с нервами, с неврастенией, с предполагаемой навязчивой идеей, тогда это – чистая лотерея. Но именно такие безнадежные случаи излечивала Инес. Это был ее конек и гордость. Она разговаривала с такими людьми часами. Затем запиралась, никого не принимала и ломала голову. И придумывала – уже на следующий день, но иногда на поиск решения уходили недели – какое-нибудь дикое безумие. Что-то совершенно невозможное, иногда смешное и абсурдное, иногда невероятно грязное, иногда почти по-детски наивное, но всегда что-то такое, после чего человеку казалось, что без этого не стоит жить. Уверен, эта женщина была в состоянии даже Абеляра сделать счастливым, однако в этом случае нам, разумеется, не удалось бы насладиться прекрасными посланиями к Элоизе[7].
Скрипач рассмеялся:
– Бог ты мой! До сих пор мои пассии на меня не жаловались! Я на самом деле не понимаю, зачем мне эта твоя чаровница!
– Не она! – прервал его Марсель. – В твоем случае она вряд ли тебе поможет. Но дело – в одинаковом результате. Возьмем мужчину – ты наверняка повидал сотни их за эти годы. Что-то не в порядке: внезапно или постепенно что-то прекращает функционировать. Иногда он смеется, иногда воет – зависит от типа его темперамента. Прибегает к помощи друзей, врачей. Мечется вокруг в поисках излечения. Пробует тысячу и одно средство. Глотает любые советы и любые лекарства – все более несчастный и отчаявшийся. И никто не может выяснить, в чем сбой. До тех пор, возможно, как появится некий фрейдист и приподнимет завесу, но я тебе говорю – я предпочитаю метод Инес. Метод психоанализа отнимает чертовски много времени, и я наблюдал всего несколько примеров исцеления, причем там все было уж слишком очевидно. Чем тебе это может помочь? Но эта Инес не беспокоилась насчет комплекса Эдипа и нарциссизма, у нее не было ни малейшего намерения искать сорняки в садах душ и выпалывать их. Она позволяла им расти, как они росли, чем буйнее, тем лучше. Она рыскала вокруг с волшебной палочкой и искала. Находила источник и рыла глубоко, позволяя воде фонтанировать и заставляя мертвый сад цвести вновь. Этот тайный источник иногда выглядел мрачно, часто был очень грязным и ядовитым, но кажется, что нечистоты, грязь и кровь были лучшими удобрениями. Так было всегда – он брал свое начало в самой душе и был для этого тела единственно верным средством. Теперь смотри: с твоим искусством что-то не так! У тебя все эти годы дела обстоят так же, как у того мужчины из моего примера, как у всех бедных парней, покинутых своей мужественностью. Ты смеялся и плакал. Работал, лечился, отравлял свою жизнь, бегал кругом, спрашивал совета. Ты злоупотреблял лекарствами до полного отвращения. Потом ржавые гвозди, нефрит, талеры, иконы – каждая несуразица тебе годилась; чего только не перепробовал! Ты измучился, одурел, отчаялся. И ничего не помогало, до этого часа – ничего! Не так ли?
Хаген Диркс вздохнул.
– Так и есть, – сказал он. – Ты знаешь такую Инес для обессилевшего скрипача?
Доктор Марсель Оллэраунд покачал головой:
– Может быть, может быть. Я знаю, как она работала. Как она сперва все обдумывала, как по памяти черпала из собственного опыта, скрупулезно сравнивала и изучала мелкие обстоятельства и как, подобно сомнамбуле, уходила в себя, глубоко погружаясь в какие-то непонятные мысли. Так она находила то, что напрасно искал легион всемирно известных профессоров, – горькое лекарство для своих больных.
– И ты, ты хочешь?..
– Да, я хочу этого! – Марсель кивнул. – Я хочу попробовать. Как ты знаешь, я не был посвящен в специальную практику Инес. Стань эти наполовину мужчины полноценными мужчинами – боже мой! – мне было бы в высшей степени наплевать. Но я думаю, что стоит приложить усилия, чтобы сделать из половины музыканта Хагена Диркса целое! И именно поэтому я буду стараться.
– Прекрасно! – Скрипач засмеялся. – Очень мило с твоей стороны. А с моей что-то требуется, как думаешь?..
Доктор Оллэраунд покачал головой.
– Нет, – тихо сказал он. – Достаточно того, что ты не находишь все это нелепым… Я не знаю, удастся ли. Но я попробую, нравится тебе это или нет.
Два дня спустя он представил своему другу Инге Астен.
– Она как-то связана с нашим экспериментом? – спросил скрипач.
Марсель ответил:
– Я не знаю. Может, да, может, нет. Впрочем, не бери в голову. Будь добр, сыграй для нее или подари пару билетов на концерт – она не может позволить себе их купить, но заслуживает подобного скромного спонсорства.
В тот же вечер он уехал на месяц в Гамбург, чтобы закончить свои гастроли мима.
Все это господин В. Т. Райнингхаус выведал у старой дамы, державшей пансион, у доктора Бенедикта-Оллэраунда, а также еще у некоторых людей, проживавших в пансионе и сыгравших свою роль в том или ином эпизоде.