Коронация, или Последний из романов
Часть 27 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На меня обрушились новые удары. Во рту стало солоно, зашатался зуб.
– В «Пытошную» их, пусть там сдохнут! – выкрикнул кто-то. – Чтоб другим неповадно было!
Это зловещее предложение пришлось остальным по вкусу.
Нас выволокли в коридор и потащили вниз по какой-то узкой лестнице. Я только уворачивался от пинков, зато Эндлунг ругался разными морскими словами и бился за каждую ступеньку. В конце концов нас пронесли на руках по тускло освещенному проходу без единого окна и швырнули в темную комнату. Я больно ударился спиной об пол, сзади захлопнулась железная дверь.
Когда глаза немного привыкли к мраку, я увидел в дальнем верхнем углу маленький серый прямоугольник. Держась за стену, приблизился. Это было окошко, но не дотянуться – высоко.
Повернувшись туда, куда, по моим расчетам, должны были бросить Эндлунга, я спросил:
– Они что, с ума посходили, эти господа? Какие еще квадраты? Какие блюстители?
Невидимый в темноте лейтенант закряхтел, сплюнул.
– … … … … … …, – произнес он с глубоким чувством слова, которых я повторять не буду. – Зуб с коронкой сломали. Квадраты – это все мужчины-негомосексуалисты, то есть в том числе и мы с вами. А «Блюстители», Зюкин, – это тайное общество, оберегающее честь династии и древних российских родов от позора и поношения. Неужто не слыхали? В позапрошлом году они заставили отравиться этого… ну как его… композитора… черт, фамилию не вспомню. За то, что оттапетил NN [Эндлунг назвал имя одного из молоденьких великих князей, которое я тем более повторять не стану]. А в прошлом году кинули в Неву старого бугра Квитковского, ударявшего по юным правоведам. Вот за этих-то самых «Блюстителей» нас и приняли. Хорошо еще, что на месте не растерзали. Стало быть, будем околевать в этом подвале от голода и жажды. Вот он, понедельничек, тринадцатое.
Лейтенант заворочался на полу, очевидно, устраиваясь поудобнее, и философски заметил:
– А нагасакский гадальщик напророчил мне смерть в морском сражении. Вот и верь после этого предсказаниям.
14 мая
Проснувшись, я едва смог распрямить члены. Спать на каменном полу, хоть бы даже и покрытом ковром, было жестко и холодно. Накануне я долго не мог успокоиться. То принимался ходить вдоль стен, то пробовал ковырять галстучной заколкой в замке – до тех пор, пока не почувствовал, что мои силы на исходе. Лег. Думал, не усну, и завидовал Эндлунгу, безмятежно похрапывавшему из темноты. Однако в конце концов сон сморил и меня. Не могу сказать, чтобы он был освежающим – очнулся я весь разбитый. А лейтенант по-прежнему сладко спал, подложив под голову локоть, и всё ему, толстокожему, было нипочем.
Позу, в которой почивал мой товарищ по несчастью, я смог рассмотреть, потому что в нашем узилище было уже не черным-черно, через окошко в темницу проникал серый, тусклый свет. Я поднялся и прихрамывая подошел поближе. Окошко оказалось зарешеченным и разглядеть через него что-либо не удалось. Очевидно, оно выходило в нишу, расположенную много ниже уровня улицы. А в том, что ниша выходит именно на улицу, сомнений не было – я разобрал приглушенный стук колес, конское ржание, свисток городового. Из всего этого следовало, что утро не такое уж раннее. Я достал из кармашка часы. Почти девять. Что думают в Эрмитаже по поводу нашего отсутствия? Ах, сегодня их высочествам будет не до нас – коронация. Да и потом, когда Павел Георгиевич расскажет о нашей с Эндлунгом миссии, это ничего не даст. Ведь Бэнвилл с Карром в том, что с нами случилось, невиновны. Неужто и в самом деле околевать в этом каменном мешке?
Я осмотрелся по сторонам. Высокий мрачный потолок. Голые стены, совсем пустые.
Вдруг, приглядевшись, я увидел, что стены вовсе не пустые – на них были развешаны какие-то непонятные предметы. Я подошел поближе и задрожал от ужаса. Впервые в жизни понял, что холодный пот – не фигура речи, а истинное явление натуры: непроизвольно дотронулся до лба, и он оказался весь липкий, мокрый и холодный.
На стенах в строгом геометрическом порядке располагались ржавые цепи с кандалами, чудовищные шипастые бичи, семихвостные плети и прочие орудия, предназначенные для бесчеловечных истязаний.
Нас действительно заточили в пыточный застенок!
Я не считаю себя трусом, но тут у меня вырвался настоящий вопль ужаса.
Эндлунг оторвал голову от локтя, сонно замигал, глядя по сторонам. Сказал зевая:
– Доброе утро, Афанасий Степаныч. Только не говорите мне, что оно никакое не доброе. Я это и так вижу по вашей перекошенной физиономии.
Я показал дрожащим пальцем на орудия пыток. Лейтенант так и замер с разинутым ртом, не завершив зевок. Присвистнул, легко поднялся и снял со стены сначала кандалы, потом страшный бич. Повертел и так, и этак, покачал головой.
– Ох, проказники. Взгляните-ка…
Я боязливо взял бич и увидел, что он не кожаный, а совсем легкий и мягкий, из шелка. Оковы тоже оказались бутафорскими, железные обручи для запястий и щиколоток изнутри были проложены толстой стеганой тканью.
– Зачем это? – недоуменно спросил я.
– Надо полагать, что этот кабинет предназначен для садически-мазохических забав, – с видом знатока пояснил Эндлунг.
– Каких забав?
– Зюкин, нельзя быть таким игнорамусом, при ваших-то талантах. Все люди делятся на две категории. – Он наставительно поднял палец. – Тех, кто любит мучить других, и тех, кто любит, чтобы его мучили. Первых зовут садистами, вторых мазохистами, уж не помню, почему. Вот вы, например, несомненный мазохист. Я читал, что именно мазохисты чаще всего идут в прислугу. А я, скорее, садист, потому что ужасно не люблю, когда меня колотят по мордасам, как вот давеча. Самые лучшие супружеские и дружеские пары образуются из садиста и мазохиста – один дает то, что потребно другому. То есть, проще говоря, я вас лупцую и всяко обижаю, а вам это как пряник. Понятно?
Нет, мне это было совсем непонятно, но я вспомнил загадочные слова вчерашней нимфы и предположил, что в странной теории Эндлунга, возможно, есть доля истины.
Относительно кнутов и цепей я успокоился, но и без того причин для терзаний у меня было сколько угодно.
Во-первых, собственная участь. Неужто нас и вправду собрались заморить здесь голодом и жаждой?
Мы подошли к внешней стене, лейтенант встал мне на плечи и долго кричал в окошко зычным голосом, но с улицы нас явно не слышали. Потом мы стали колотить в дверь. Изнутри она была обита войлоком, и удары выходили глухими. А снаружи не доносилось ни единого звука.
Во-вторых, меня угнетала глупость создавшегося положения. Вчера мадемуазель Деклик должна была установить местонахождение Линда. Сегодня Фандорин будет проводить операцию по освобождению Михаила Георгиевича, а я сижу тут, как мышь в мышеловке, и всё по собственной дурости.
Ну а в-третьих, очень хотелось есть. Ведь вчера не ужинали.
Я поневоле вздохнул.
– А вы, Зюкин, молодцом, – сказал несколько осипший от криков Эндлунг. – Я всегда про таких, как вы, говорил, что в тихом омуте черти водятся. И по красоткам ходок, и лихой товарищ, и не плакса. Хрена ли вам в лакейской службе? Переходите лучше к нам на «Ретвизан» старшим каптенармусом. Наши вас с дорогой душой примут – еще бы, великокняжеский дворецкий. Всем прочим кораблям нос утрем. Нет, право. Переведетесь с придворной службы в морские чиновники, это можно устроить. Будете приняты в кают-компании на равных, а то сколько можно в чужие чашки кофей разливать. Славно поплаваем, ей-богу. Я же помню, вы качку отлично переносите. Эх, Зюкин, не были вы в Александрии! – Лейтенант закатил глаза. – Himmeldonnerwetter, какие бордели! Вам там непременно понравится с вашим вкусом на петиток – попадаются такие финтифлюшечки, прямо на ладошку посадить, но при этом с полной оснасткой. Верите ли, талия – вот такусенькая, а тут всё вот этак и вот этак. – Он показал округлыми жестами. – Я-то сам всегда обожал женщин в теле, но понимаю и вас – в петитных тоже есть своя привлекательность. Расскажите мне про Снежневскую, как товарищ товарищу. – Эндлунг положил мне руку на плечо и заглянул в глаза. – Чем эта полька всех так проняла? Верно ли говорят, что в минуты страсти она издает некие особенные звуки, от которых мужчины сходят с ума, как спутники Одиссея от пения сирен? Ну же! – Он подтолкнул меня локтем и подмигнул. – Полли говорит, что во время их единственного свидания никаких особенных песнопений от нее не слышал, но Полли еще совсем щенок и вряд ли сумел распалить в вашей полечке истинную страсть, а вы мужчина опытный. Расскажите, что вам стоит! Все равно живыми мы отсюда не выберемся. Очень любопытно узнать, что за звуки такие. – И лейтенант пропел. – «Слышу, слышу звуки польки, звуки польки неземной».
Ни о каких страстных звуках, якобы издаваемых Изабеллой Фелициановной, мне, разумеется, ничего известно не было, а если б и было, то я не стал бы откровенничать на подобные материи, что и постарался выразить соответствующим выражением лица.
Эндлунг огорченно вздохнул:
– Значит, врут? Или скрытничаете? Ну ладно, не хотите говорить, и не надо, хоть это и не по-товарищески. У моряков этак секретничать не принято. Знаете, когда месяцами не видишь берега, хорошо посидеть в кают-компании, рассказывая друг дружке всякие такие истории…
Издалека, будто из самих земных недр, ударил могучий гул колоколов.
– Половина десятого, – взволнованно перебил я лейтенанта. – Началось!
– Несчастный я человек, – горько пожаловался Эндлунг. – Так и не увижу венчания на царство, даром что камер-юнкер. В прошлую коронацию я еще из Корпуса не вышел. А до следующей уж не доживу – царь моложе меня. Так хотелось посмотреть! У меня и билет на хорошее место запасен. Аккурат напротив Красного крыльца. Сейчас, поди, как раз из Успенского выходят?
– Нет, – ответил я. – Из Успенского это когда еще будет. Я обряд в доскональности знаю. Хотите, расскажу?
– Еще бы! – воскликнул лейтенант и подобрал ноги по-турецки.
– Стало быть, так, – начал я, припоминая коронационный артикул. – Сейчас к государю с паперти Успенского собора обращается митрополит Московский Сергий и вещает его величеству о тяжком бремени царского служения, а также о великом таинстве миропомазания. Пожалуй, что уже и закончил. На самом почетном месте, у царских врат, среди златотканых придворных мундиров и расшитых жемчугом парадных платий белеют простые мужицкие рубахи и алеют скромные кокошники – это доставленные из Костромской губернии потомки героического Ивана Сусанина, спасителя династии Романовых. Вот государь и государыня по багряной ковровой дорожке шествуют к тронам, воздвигнутым напротив алтаря, и особый трон установлен для ее величества вдовствующей императрицы. Император нынче в Преображенском мундире с красной лентой через плечо. Государыня в серебряно-белой парче, ожерелье розового жемчуга, а шлейф несут четыре камер-пажа. Царский трон – древней работы, изготовлен еще для Алексея Михайловича и именуется Алмазным, потому что в него вставлены 870 алмазов, да еще рубины и жемчужины. Первейшие сановники империи держат на бархатных подушках государственные регалии: меч, корону, щит и скипетр, увенчанный прославленным бриллиантом «Орлов». – Я вздохнул, зажмурился и увидел перед собой священный камень, как наяву. – Он весь чистый-чистый, прозрачнее слезы и немножко отливает зелено-голубым, как морская вода на солнце. В нем почти 200 каратов, формой он как половинка яйца, только больше, и прекрасней бриллианта нет на всем белом свете…
Эндлунг слушал, как завороженный. Я, признаться, тоже увлекся и еще долго расписывал такому благодарному слушателю весь ход великой церемонии, то и дело сверяясь по часам, чтобы не забегать вперед. И как раз, когда я сказал: «Но вот государь и государыня, поднявшись на Красное крыльцо, свершают пред всем народом троекратный земной поклон. Сейчас грянет артиллерийский салют», – вдали и в самом деле грянул гром, не прекращавшийся в течение нескольких минут, ибо, согласно церемониалу, пушки должны были произвести 101 выстрел.
– Как замечательно вы всё описали, – с чувством произнес Эндлунг. – Будто видел всё собственными глазами, даже лучше. Я только не понял про лаковый ящик и человека, который крутит ручку.
– Я сам не очень про это понимаю, – признался я, – однако собственными глазами видел в «Дворцовых ведомостях» извещение, что коронация будет запечатлена на новейшем синематографическом аппарате, для чего нанят специальный манипулятор – он будет крутить ручку, и от этого получится нечто вроде движущихся картинок.
– Чего только не придумают… – Лейтенант тоскливо покосился на серое оконце. – Ну вот, перестали палить, и теперь слышно, как бурчит в брюхе.
Я сдержанно заметил:
– В самом деле, очень хочется есть. Неужто мы умрем от голода?
– Ну что вы, Зюкин, – махнул рукой мой напарник. – От голода мы не умрем. Мы умрем от жажды. Без пищи человек может выжить две, а то и три недели. Без воды же мы не протянем и трех дней.
У меня и в самом деле пересохло в горле, а в нашей камере между тем становилось душновато. Женское платье Эндлунг снял уже давно, оставшись в одних кальсонах и обтягивающей нательной рубахе в сине-белую полоску, так называемой «тельняшке». Теперь же он снял и тельняшку, и я увидел на его крепком плече татуировку – весьма натуралистичное изображение мужского срама с разноцветными стрекозьими крылышками.
– Это мне в сингапурском борделе изобразили, – пояснил лейтенант, заметив мой смущенный взгляд. – Еще мичманишкой был, вот и умудрил. На спор, для куражу. Теперь на приличной барышне не женишься. Так, видно, и помру холостяком.
Последняя фраза, впрочем, была произнесена без малейшего сожаления.
Всю вторую половину дня я нервно расхаживал по камере, все больше мучаясь голодом, жаждой и бездействием. Время от времени принимался кричать в окно или стучать в дверь – без какого-либо результата.
А Эндлунг в благодарность за описание коронации занимал меня бесконечными историями о кораблекрушениях и необитаемых островах, где моряки различных национальностей медленно умирали без пищи и воды.
Уже давно стемнело, когда он завел душераздирающий рассказ про одного французского офицера, который был вынужден съесть товарища по несчастью, корабельного каптенармуса.
– И что вы думаете? – оживленно говорил полуголый камер-юнкер. – После лейтенант Дю Белле показал на суде, что мясо у каптенармуса оказалось нежнейшее, с прослойкой сальца, а на вкус вроде поросятины. Суд лейтенанта, конечно, оправдал, учтя чрезвычайность обстоятельств, а также то, что Дю Белле был единственным сыном у старушки матери.
На этом месте познавательный рассказ прервался, потому что дверь камеры вдруг бесшумно отворилась, и мы оба замигали от яркого света фонаря.
Расплывчатая тень, возникшая в проеме, произнесла голосом Фомы Аникеевича:
– Прошу прощения, Афанасий Степанович. Вчера, конечно, я узнал вас под рыжей бородой, но мне и в голову не пришло, что дело может закончиться так скверно. А нынче на приеме в Грановитой палате я случайно услышал, как двое здешних завсегдатаев шептались и смеялись, поминая некую острастку, которую они задали двум «Блюстителям». Я и подумал, уж не про вас ли это. – Он вошел в темницу и участливо спросил. – Как же вы тут, господа, без воды, еды, света?
– Плохо! Очень плохо! – вскричал Эндлунг и кинулся нашему избавителю на шею. Полагаю, что Фоме Аникеевичу такая порывистость, проявленная потным господином в одних кальсонах, вряд ли могла прийтись по вкусу.
– Это камер-юнкер нашего двора Филипп Николаевич Эндлунг, – представил я. – А это Фома Аникеевич Савостьянов, дворецкий его высочества московского генерал-губернатора. – И, покончив с необходимой формальностью, скорей спросил о главном. – Что с Михаилом Георгиевичем? Освобожден?
Фома Аникеевич развел руками:
– Об этом мне ничего неизвестно. У нас собственное несчастье. Князь Глинский застрелился. Такая беда.
– Как застрелился? – поразился я. – Разве он не дрался с лордом Бэнвиллом?
– Сказано – застрелился. Найден в Петровско-Разумовском парке с огнестрельной раной в сердце.
– Значит, не повезло корнетику. – Эндлунг стал натягивать платье. – Англичанин не промазал. Жаль. Славный был мальчуган, хоть и бардаш.
– В «Пытошную» их, пусть там сдохнут! – выкрикнул кто-то. – Чтоб другим неповадно было!
Это зловещее предложение пришлось остальным по вкусу.
Нас выволокли в коридор и потащили вниз по какой-то узкой лестнице. Я только уворачивался от пинков, зато Эндлунг ругался разными морскими словами и бился за каждую ступеньку. В конце концов нас пронесли на руках по тускло освещенному проходу без единого окна и швырнули в темную комнату. Я больно ударился спиной об пол, сзади захлопнулась железная дверь.
Когда глаза немного привыкли к мраку, я увидел в дальнем верхнем углу маленький серый прямоугольник. Держась за стену, приблизился. Это было окошко, но не дотянуться – высоко.
Повернувшись туда, куда, по моим расчетам, должны были бросить Эндлунга, я спросил:
– Они что, с ума посходили, эти господа? Какие еще квадраты? Какие блюстители?
Невидимый в темноте лейтенант закряхтел, сплюнул.
– … … … … … …, – произнес он с глубоким чувством слова, которых я повторять не буду. – Зуб с коронкой сломали. Квадраты – это все мужчины-негомосексуалисты, то есть в том числе и мы с вами. А «Блюстители», Зюкин, – это тайное общество, оберегающее честь династии и древних российских родов от позора и поношения. Неужто не слыхали? В позапрошлом году они заставили отравиться этого… ну как его… композитора… черт, фамилию не вспомню. За то, что оттапетил NN [Эндлунг назвал имя одного из молоденьких великих князей, которое я тем более повторять не стану]. А в прошлом году кинули в Неву старого бугра Квитковского, ударявшего по юным правоведам. Вот за этих-то самых «Блюстителей» нас и приняли. Хорошо еще, что на месте не растерзали. Стало быть, будем околевать в этом подвале от голода и жажды. Вот он, понедельничек, тринадцатое.
Лейтенант заворочался на полу, очевидно, устраиваясь поудобнее, и философски заметил:
– А нагасакский гадальщик напророчил мне смерть в морском сражении. Вот и верь после этого предсказаниям.
14 мая
Проснувшись, я едва смог распрямить члены. Спать на каменном полу, хоть бы даже и покрытом ковром, было жестко и холодно. Накануне я долго не мог успокоиться. То принимался ходить вдоль стен, то пробовал ковырять галстучной заколкой в замке – до тех пор, пока не почувствовал, что мои силы на исходе. Лег. Думал, не усну, и завидовал Эндлунгу, безмятежно похрапывавшему из темноты. Однако в конце концов сон сморил и меня. Не могу сказать, чтобы он был освежающим – очнулся я весь разбитый. А лейтенант по-прежнему сладко спал, подложив под голову локоть, и всё ему, толстокожему, было нипочем.
Позу, в которой почивал мой товарищ по несчастью, я смог рассмотреть, потому что в нашем узилище было уже не черным-черно, через окошко в темницу проникал серый, тусклый свет. Я поднялся и прихрамывая подошел поближе. Окошко оказалось зарешеченным и разглядеть через него что-либо не удалось. Очевидно, оно выходило в нишу, расположенную много ниже уровня улицы. А в том, что ниша выходит именно на улицу, сомнений не было – я разобрал приглушенный стук колес, конское ржание, свисток городового. Из всего этого следовало, что утро не такое уж раннее. Я достал из кармашка часы. Почти девять. Что думают в Эрмитаже по поводу нашего отсутствия? Ах, сегодня их высочествам будет не до нас – коронация. Да и потом, когда Павел Георгиевич расскажет о нашей с Эндлунгом миссии, это ничего не даст. Ведь Бэнвилл с Карром в том, что с нами случилось, невиновны. Неужто и в самом деле околевать в этом каменном мешке?
Я осмотрелся по сторонам. Высокий мрачный потолок. Голые стены, совсем пустые.
Вдруг, приглядевшись, я увидел, что стены вовсе не пустые – на них были развешаны какие-то непонятные предметы. Я подошел поближе и задрожал от ужаса. Впервые в жизни понял, что холодный пот – не фигура речи, а истинное явление натуры: непроизвольно дотронулся до лба, и он оказался весь липкий, мокрый и холодный.
На стенах в строгом геометрическом порядке располагались ржавые цепи с кандалами, чудовищные шипастые бичи, семихвостные плети и прочие орудия, предназначенные для бесчеловечных истязаний.
Нас действительно заточили в пыточный застенок!
Я не считаю себя трусом, но тут у меня вырвался настоящий вопль ужаса.
Эндлунг оторвал голову от локтя, сонно замигал, глядя по сторонам. Сказал зевая:
– Доброе утро, Афанасий Степаныч. Только не говорите мне, что оно никакое не доброе. Я это и так вижу по вашей перекошенной физиономии.
Я показал дрожащим пальцем на орудия пыток. Лейтенант так и замер с разинутым ртом, не завершив зевок. Присвистнул, легко поднялся и снял со стены сначала кандалы, потом страшный бич. Повертел и так, и этак, покачал головой.
– Ох, проказники. Взгляните-ка…
Я боязливо взял бич и увидел, что он не кожаный, а совсем легкий и мягкий, из шелка. Оковы тоже оказались бутафорскими, железные обручи для запястий и щиколоток изнутри были проложены толстой стеганой тканью.
– Зачем это? – недоуменно спросил я.
– Надо полагать, что этот кабинет предназначен для садически-мазохических забав, – с видом знатока пояснил Эндлунг.
– Каких забав?
– Зюкин, нельзя быть таким игнорамусом, при ваших-то талантах. Все люди делятся на две категории. – Он наставительно поднял палец. – Тех, кто любит мучить других, и тех, кто любит, чтобы его мучили. Первых зовут садистами, вторых мазохистами, уж не помню, почему. Вот вы, например, несомненный мазохист. Я читал, что именно мазохисты чаще всего идут в прислугу. А я, скорее, садист, потому что ужасно не люблю, когда меня колотят по мордасам, как вот давеча. Самые лучшие супружеские и дружеские пары образуются из садиста и мазохиста – один дает то, что потребно другому. То есть, проще говоря, я вас лупцую и всяко обижаю, а вам это как пряник. Понятно?
Нет, мне это было совсем непонятно, но я вспомнил загадочные слова вчерашней нимфы и предположил, что в странной теории Эндлунга, возможно, есть доля истины.
Относительно кнутов и цепей я успокоился, но и без того причин для терзаний у меня было сколько угодно.
Во-первых, собственная участь. Неужто нас и вправду собрались заморить здесь голодом и жаждой?
Мы подошли к внешней стене, лейтенант встал мне на плечи и долго кричал в окошко зычным голосом, но с улицы нас явно не слышали. Потом мы стали колотить в дверь. Изнутри она была обита войлоком, и удары выходили глухими. А снаружи не доносилось ни единого звука.
Во-вторых, меня угнетала глупость создавшегося положения. Вчера мадемуазель Деклик должна была установить местонахождение Линда. Сегодня Фандорин будет проводить операцию по освобождению Михаила Георгиевича, а я сижу тут, как мышь в мышеловке, и всё по собственной дурости.
Ну а в-третьих, очень хотелось есть. Ведь вчера не ужинали.
Я поневоле вздохнул.
– А вы, Зюкин, молодцом, – сказал несколько осипший от криков Эндлунг. – Я всегда про таких, как вы, говорил, что в тихом омуте черти водятся. И по красоткам ходок, и лихой товарищ, и не плакса. Хрена ли вам в лакейской службе? Переходите лучше к нам на «Ретвизан» старшим каптенармусом. Наши вас с дорогой душой примут – еще бы, великокняжеский дворецкий. Всем прочим кораблям нос утрем. Нет, право. Переведетесь с придворной службы в морские чиновники, это можно устроить. Будете приняты в кают-компании на равных, а то сколько можно в чужие чашки кофей разливать. Славно поплаваем, ей-богу. Я же помню, вы качку отлично переносите. Эх, Зюкин, не были вы в Александрии! – Лейтенант закатил глаза. – Himmeldonnerwetter, какие бордели! Вам там непременно понравится с вашим вкусом на петиток – попадаются такие финтифлюшечки, прямо на ладошку посадить, но при этом с полной оснасткой. Верите ли, талия – вот такусенькая, а тут всё вот этак и вот этак. – Он показал округлыми жестами. – Я-то сам всегда обожал женщин в теле, но понимаю и вас – в петитных тоже есть своя привлекательность. Расскажите мне про Снежневскую, как товарищ товарищу. – Эндлунг положил мне руку на плечо и заглянул в глаза. – Чем эта полька всех так проняла? Верно ли говорят, что в минуты страсти она издает некие особенные звуки, от которых мужчины сходят с ума, как спутники Одиссея от пения сирен? Ну же! – Он подтолкнул меня локтем и подмигнул. – Полли говорит, что во время их единственного свидания никаких особенных песнопений от нее не слышал, но Полли еще совсем щенок и вряд ли сумел распалить в вашей полечке истинную страсть, а вы мужчина опытный. Расскажите, что вам стоит! Все равно живыми мы отсюда не выберемся. Очень любопытно узнать, что за звуки такие. – И лейтенант пропел. – «Слышу, слышу звуки польки, звуки польки неземной».
Ни о каких страстных звуках, якобы издаваемых Изабеллой Фелициановной, мне, разумеется, ничего известно не было, а если б и было, то я не стал бы откровенничать на подобные материи, что и постарался выразить соответствующим выражением лица.
Эндлунг огорченно вздохнул:
– Значит, врут? Или скрытничаете? Ну ладно, не хотите говорить, и не надо, хоть это и не по-товарищески. У моряков этак секретничать не принято. Знаете, когда месяцами не видишь берега, хорошо посидеть в кают-компании, рассказывая друг дружке всякие такие истории…
Издалека, будто из самих земных недр, ударил могучий гул колоколов.
– Половина десятого, – взволнованно перебил я лейтенанта. – Началось!
– Несчастный я человек, – горько пожаловался Эндлунг. – Так и не увижу венчания на царство, даром что камер-юнкер. В прошлую коронацию я еще из Корпуса не вышел. А до следующей уж не доживу – царь моложе меня. Так хотелось посмотреть! У меня и билет на хорошее место запасен. Аккурат напротив Красного крыльца. Сейчас, поди, как раз из Успенского выходят?
– Нет, – ответил я. – Из Успенского это когда еще будет. Я обряд в доскональности знаю. Хотите, расскажу?
– Еще бы! – воскликнул лейтенант и подобрал ноги по-турецки.
– Стало быть, так, – начал я, припоминая коронационный артикул. – Сейчас к государю с паперти Успенского собора обращается митрополит Московский Сергий и вещает его величеству о тяжком бремени царского служения, а также о великом таинстве миропомазания. Пожалуй, что уже и закончил. На самом почетном месте, у царских врат, среди златотканых придворных мундиров и расшитых жемчугом парадных платий белеют простые мужицкие рубахи и алеют скромные кокошники – это доставленные из Костромской губернии потомки героического Ивана Сусанина, спасителя династии Романовых. Вот государь и государыня по багряной ковровой дорожке шествуют к тронам, воздвигнутым напротив алтаря, и особый трон установлен для ее величества вдовствующей императрицы. Император нынче в Преображенском мундире с красной лентой через плечо. Государыня в серебряно-белой парче, ожерелье розового жемчуга, а шлейф несут четыре камер-пажа. Царский трон – древней работы, изготовлен еще для Алексея Михайловича и именуется Алмазным, потому что в него вставлены 870 алмазов, да еще рубины и жемчужины. Первейшие сановники империи держат на бархатных подушках государственные регалии: меч, корону, щит и скипетр, увенчанный прославленным бриллиантом «Орлов». – Я вздохнул, зажмурился и увидел перед собой священный камень, как наяву. – Он весь чистый-чистый, прозрачнее слезы и немножко отливает зелено-голубым, как морская вода на солнце. В нем почти 200 каратов, формой он как половинка яйца, только больше, и прекрасней бриллианта нет на всем белом свете…
Эндлунг слушал, как завороженный. Я, признаться, тоже увлекся и еще долго расписывал такому благодарному слушателю весь ход великой церемонии, то и дело сверяясь по часам, чтобы не забегать вперед. И как раз, когда я сказал: «Но вот государь и государыня, поднявшись на Красное крыльцо, свершают пред всем народом троекратный земной поклон. Сейчас грянет артиллерийский салют», – вдали и в самом деле грянул гром, не прекращавшийся в течение нескольких минут, ибо, согласно церемониалу, пушки должны были произвести 101 выстрел.
– Как замечательно вы всё описали, – с чувством произнес Эндлунг. – Будто видел всё собственными глазами, даже лучше. Я только не понял про лаковый ящик и человека, который крутит ручку.
– Я сам не очень про это понимаю, – признался я, – однако собственными глазами видел в «Дворцовых ведомостях» извещение, что коронация будет запечатлена на новейшем синематографическом аппарате, для чего нанят специальный манипулятор – он будет крутить ручку, и от этого получится нечто вроде движущихся картинок.
– Чего только не придумают… – Лейтенант тоскливо покосился на серое оконце. – Ну вот, перестали палить, и теперь слышно, как бурчит в брюхе.
Я сдержанно заметил:
– В самом деле, очень хочется есть. Неужто мы умрем от голода?
– Ну что вы, Зюкин, – махнул рукой мой напарник. – От голода мы не умрем. Мы умрем от жажды. Без пищи человек может выжить две, а то и три недели. Без воды же мы не протянем и трех дней.
У меня и в самом деле пересохло в горле, а в нашей камере между тем становилось душновато. Женское платье Эндлунг снял уже давно, оставшись в одних кальсонах и обтягивающей нательной рубахе в сине-белую полоску, так называемой «тельняшке». Теперь же он снял и тельняшку, и я увидел на его крепком плече татуировку – весьма натуралистичное изображение мужского срама с разноцветными стрекозьими крылышками.
– Это мне в сингапурском борделе изобразили, – пояснил лейтенант, заметив мой смущенный взгляд. – Еще мичманишкой был, вот и умудрил. На спор, для куражу. Теперь на приличной барышне не женишься. Так, видно, и помру холостяком.
Последняя фраза, впрочем, была произнесена без малейшего сожаления.
Всю вторую половину дня я нервно расхаживал по камере, все больше мучаясь голодом, жаждой и бездействием. Время от времени принимался кричать в окно или стучать в дверь – без какого-либо результата.
А Эндлунг в благодарность за описание коронации занимал меня бесконечными историями о кораблекрушениях и необитаемых островах, где моряки различных национальностей медленно умирали без пищи и воды.
Уже давно стемнело, когда он завел душераздирающий рассказ про одного французского офицера, который был вынужден съесть товарища по несчастью, корабельного каптенармуса.
– И что вы думаете? – оживленно говорил полуголый камер-юнкер. – После лейтенант Дю Белле показал на суде, что мясо у каптенармуса оказалось нежнейшее, с прослойкой сальца, а на вкус вроде поросятины. Суд лейтенанта, конечно, оправдал, учтя чрезвычайность обстоятельств, а также то, что Дю Белле был единственным сыном у старушки матери.
На этом месте познавательный рассказ прервался, потому что дверь камеры вдруг бесшумно отворилась, и мы оба замигали от яркого света фонаря.
Расплывчатая тень, возникшая в проеме, произнесла голосом Фомы Аникеевича:
– Прошу прощения, Афанасий Степанович. Вчера, конечно, я узнал вас под рыжей бородой, но мне и в голову не пришло, что дело может закончиться так скверно. А нынче на приеме в Грановитой палате я случайно услышал, как двое здешних завсегдатаев шептались и смеялись, поминая некую острастку, которую они задали двум «Блюстителям». Я и подумал, уж не про вас ли это. – Он вошел в темницу и участливо спросил. – Как же вы тут, господа, без воды, еды, света?
– Плохо! Очень плохо! – вскричал Эндлунг и кинулся нашему избавителю на шею. Полагаю, что Фоме Аникеевичу такая порывистость, проявленная потным господином в одних кальсонах, вряд ли могла прийтись по вкусу.
– Это камер-юнкер нашего двора Филипп Николаевич Эндлунг, – представил я. – А это Фома Аникеевич Савостьянов, дворецкий его высочества московского генерал-губернатора. – И, покончив с необходимой формальностью, скорей спросил о главном. – Что с Михаилом Георгиевичем? Освобожден?
Фома Аникеевич развел руками:
– Об этом мне ничего неизвестно. У нас собственное несчастье. Князь Глинский застрелился. Такая беда.
– Как застрелился? – поразился я. – Разве он не дрался с лордом Бэнвиллом?
– Сказано – застрелился. Найден в Петровско-Разумовском парке с огнестрельной раной в сердце.
– Значит, не повезло корнетику. – Эндлунг стал натягивать платье. – Англичанин не промазал. Жаль. Славный был мальчуган, хоть и бардаш.