Коронация, или Последний из романов
Часть 10 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Третья подача была из разряда таких, взять которые невозможно. Я даже толком не разглядел мяча – лишь быструю молнию, пронесшуюся над кортом. Фандорин все же каким-то чудом успел зацепить мяч ракеткой, но крайне неудачно: белый шарик неуклюже взлетел вверх и стал падать прямо на сетку.
Ксения Георгиевна с торжествующим возгласом выбежала вперед, готовая вколотить легкий мяч в площадку. Размахнулась – и с хрустом припечатала мяч, который опять угодил в верх сетки, только на сей раз не перевалился к противнику, а откатился под ноги ее высочеству.
На лице великой княжны появилось смятение – гейм выходил какой-то странный. Должно быть, из-за этого самого смятения ее высочество на последней подаче дважды промахнулась, чего прежде никогда не случалось, и игра была проиграна вчистую – или, как говорят спортсмены, «под сухую».
Первый приступ неприязни к Фандорину я испытал, когда его камердинер преспокойно засунул в свое цветастое портмоне немалый выигрыш. К мысли о нелепейшей потере пятидесяти рублей еще нужно было привыкнуть.
И уж совсем мне не понравилась сцена, разыгравшаяся на корте.
Как и положено проигравшей стороне, ее высочество опустилась на четвереньки и полезла под сеткой. Фандорин поспешно нагнулся, помогая Ксении Георгиевне подняться, а она посмотрела на него снизу вверх, да так и замерла в этой нелепой позе. Эраст Петрович, смутившись, взял ее за руки и потянул, но чересчур сильно – великая княжна ударилась об него грудью, а шляпка полетела наземь, с нею и заколки, так что густые локоны рассыпались по плечам.
– Прошу прощения, – пробормотал Фандорин. – Спасибо за урок. Мне пора.
И, неловко поклонившись, быстро зашагал к дому. Японец засеменил следом.
– Lucky devil, – сказал мистер Фрейби.
Сам себя перевел:
– С-ча-стливый… чорт.
И принялся с видимым сожалением пересчитывать оставшиеся в бумажнике деньги.
А я уже думал не о проигранной сумме. Сердце сжималось от тревоги и недоброго предчувствия.
Ах, каким взглядом провожала Ксения Георгиевна уходящего Фандорина! Он же, ловкач, шел себе как ни в чем не бывало и оглянулся только в самый последний миг – перед тем, как свернуть за угол. Коротко так посмотрел на ее высочество и тут же отвернулся. Низкий, низкий прием, безошибочно подействовавший на юную, неопытную девушку!
Великая княжна от этого молниеносного взгляда вся залилась румянцем, и я понял: произошло чудовищное, скандальное событие, из тех, что потрясают самые основы монархии. Особа императорской крови влюбилась в неподходящую персону. Тут невозможно было ошибиться, хоть я и не могу считаться знатоком по части женщин и их чувств.
Афанасий Зюкин – старый холостяк и, видно, таким уж и останется. На мне нашей почтенной династии суждено пресечься, потому что, хоть у меня и есть брат, но он утратил право на продолжение рода придворных служителей Зюкиных.
* * *
Мой отец Степан Филимонович, а перед ним его отец Филимон Емельянович в семнадцать лет были повенчаны с девушками из таких же дворцовых семей, а в восемнадцать уже произвели на свет своих старших сыновей. Оба прожили со своими супругами дай Бог всякому, в уважении и любви. А на мне счастливая планида нашего рода дала сбой, споткнулась. Выродились Зюкины, потому что мне досталась душа вялая и к любви не способная.
Любви к женскому полу я не знал никогда. Обожание – дело другое; это чувство я испытал еще подростком, и было оно такое сильное, что после него на обычную любовь во мне как-то уже и силы не осталось.
С четырнадцати лет я служил казачком при выезде в одном великокняжеском доме, слишком известном, чтобы уточнять, в котором именно. А одна из великих княжон, чьего имени я тоже не назову, была моей ровесницей, и мне часто приходилось сопровождать ее в верховых прогулках. Во всю дальнейшую жизнь я не встречал девицы или дамы, которая хотя бы отдаленно могла сравниться с ее высочеством – нет, не красотой, хотя великая княжна была неописуемо прекрасна собой, а неким сиянием, исходившим от ее облика и всей ее особы. Я не сумею объяснить лучше, но это сияние я видел совершенно явственно, как другие видят лунные лучи или свет от лампы.
Не помню, чтобы я хоть раз заговорил с ее высочеством или задал какой-нибудь вопрос. Только молча кидался исполнять, если ей было угодно мне что-то приказать. Жизнь у меня в те годы состояла из дней, которые были, и дней, которых не было. Увижу ее – день есть; не увижу – дня словно и нет, чернота одна.
Она, должно быть, думала, что я немой, и то ли жалела меня, то ли просто привыкла, но иногда смотрела с такой ласковой улыбкой, что я на месте застывал. Один раз это случилось во время скачки по лесу. Ее высочество оглянулась на меня, этак вот улыбнулась, и я от счастья выпустил поводья. Очнулся – лежу на земле, вокруг все плывет, а надо мной склоняется ее светлое лицо, и в глазах ее высочества слезы. Полагаю, это был самый счастливый миг во всей моей жизни.
Прослужил я при том дворе казачком два года, семь месяцев и четыре дня, а после великую княжну просватали за одного немецкого принца, и она уехала. Не сразу это произошло, в императорском доме свадьбы устраиваются медленно, и была у меня только одна мечта – попасть в штат прислуги, которая ехала с ее высочеством в Германию. Там и вакансия имелась, младшего лакея.
Не вышло. Отец, умный человек, не позволил.
И никогда больше я ее высочество не видал. Только на Рождество в тот же год получил от нее собственноручное письмо. Оно у меня и до сих пор хранится вместе с родительскими венчальными кольцами и банковской книжкой, только я никогда в него не заглядываю – и так помню наизусть. Даже не письмо это, записочка. Ее высочество всем такие прислала, кто из ее прежних слуг дома остался.
«Милый Афанасий (так начиналось послание), у меня все хорошо, и скоро появится малютка – сын или дочь. Я часто вспоминаю наши прогулки. Помнишь, как ты расшибся, а я подумала, что ты убился насмерть? А недавно ты мне приснился, и был ты никакой не слуга, а принц и говорил мне что-то очень радостное и приятное, только я не запомнила, что. Будь счастлив, Афанасий, и вспоминай меня иногда».
Вот какое я получил от нее письмо. А больше писем не было, потому что первыми же родами ее высочество преставилась и уже без малого тридцать лет пребывает с ангелами, где ей, несомненно, уместнее, чем на нашей грешной земле.
Так что батюшка оказался кругом прав, хоть я долго, до самой его кончины, не мог ему простить, что не отпустил меня в Германию. Вскорости после отбытия ее высочества мне сравнялось семнадцать, и родители хотели женить меня на дочери старшего швейцара из Аничкова дворца. И девушка была хорошая, но я ни в какую. При ровном и покладистом характере иной раз находило на меня такое вот упрямство. Отец со мной побился-побился, да и отступился. Думал, со временем одумаюсь. Одуматься я одумался, а к семейной жизни так у меня охоты и не возникло.
Для настоящего дворецкого оно и лучше – ничто от службы не отрывает. Фома Аникеевич вон тоже не женат. А легендарный Прокоп Свиридович, хоть и имел супругу и детей, но держал семью в деревне и наведывался к ним только дважды в год – на Рождество и Пасху.
Настоящий дворецкий знает, что его служба – не должность, а образ жизни. Не бывает так, что с утра до вечера ты дворецкий, а после вернулся к себе и стал просто Афанасием Зюкиным. Дворецкий – это как дворянин, и корень тот же, только у нас к себе строгости больше, чем у дворянства. Зато и цена нам большая.
Многие хотели бы настоящего царского или великокняжеского дворецкого к себе переманить, и, бывало, огромные деньги сулили. Всякому богатею лестно, чтоб у него в хоромах такое же заведение было, как в императорских дворцах. Мой родной брат Фрол не устоял, польстился на барыши. Теперь служит дворецким – нет, это у них называется «мажордомом» – у московского миллионщика, банкира Литвинова, из иудеев. Получил Фрол пять тысяч на обзаведение и три тысячи в год, да на всем готовом, да с квартирой, да с наградными. Был дворецкий, и не стало.
Я с братом всякие сношения прекратил. И он тоже не суется – понимает свой грех. Что к миллионщику – я и к светлейшему князю Воронцову не пошел, хотя он мне чего только не сулил. Служить можно только тому, с кем не станешь себя сравнивать. Дистанция нужна. Потому что тут человеческое, а там – божественное. Дистанция, она всегда поможет уважение сохранить. Даже когда застигнешь Георгия Александровича в каморке у черной кухарки Манефы или ночью доставят на извозчике беспамятного Павла Георгиевича, всего в рвоте. А что светлейший князь Воронцов – просто дворянин, эка невидаль. Были и мы, Зюкины, дворянами, хоть недолго.
Это особенная история, касающаяся нашего родоначальника, а моего прадеда Емельяна Зюкина. Пожалуй, есть смысл ее рассказать – уж больно поучительна, ибо лишний раз подтверждает: мир держится на установленном порядке, и упаси Господи порядок этот нарушать – всё одно ничего путного не выйдет.
Зюкины происходят из крепостных Звенигородского уезда Московской губернии. Мой пращур Емельян Силантьевич – тогда еще просто Емелька – был сызмальства взят к господам в услужение, понравился смышленостью и расторопностью, так что со временем стали его отличать: чисто одевали, к черной работе не допускали, выучили грамоте. Состоял он при юном барине вроде товарища по играм. И книжек начитался, и манер каких-никаких набрался, даже по-французски сколько-то выучился, а хуже всего то, что застеснялся своего холопства. Верно, от этого и стал заглядываться на барышню, помещичью дочь, да не так, как я на великую княжну – с благоговейным обожанием, а с самыми что ни на есть дерзкими намерениями: непременно на своем предмете жениться. Казалось бы, виданное ли дело, чтобы крепостной мальчишка на дворянке женился? Другой помечтал бы да бросил, но Емеля имел нрав упорный, вдумчивый, загадывал надолго вперед и, как сказали бы теперь, верил в свою звезду.
О своей мечте (можно сказать, не мечте, а плане) он ни единой живой душе говорить не стал, и в особенности барышне, а только во время рекрутского набора – тогда как раз с французами воевали – вдруг запросился в солдаты вместо Мельникова сына, кому жребий выпал. Возраст Емеле еще не вышел, но отрок он был рослый, сильный, вот и прибавил себе годок-другой. Его охотно отпустили, потому что к этому времени сделался он дерзок и непослушлив – господа и так уж не знали, куда его такого определить.
Стало быть, ушел мой прадед в солдатчину, а с мельника, первого сельского богача, взял отступного, семьсот рублей ассигнациями, и деньги эти не отцу отдал, но в банк положил на свое имя. Это так по плану его следовало.
Угодил Емеля сразу на войну, в австрийскую кампанию, и провоевал не то семь, не то восемь лет почти без передышки – то с французами, то с персами, то с шведами, то с турками, то снова с французами. Лез в самые горячие места, при любом отчаянном предприятии вызывался охотником. Много раз ранен был, медалями отмечен, нашивки унтер-офицерские заслужил, а все ему мало. И в кампанию двенадцатого года, за дело под Смоленском, когда в роте поубивало всех командиров, выпала Емельяну заветная награда: сам генерал от инфантерии князь Багратион его расцеловал и представил к офицерскому чину, что по тем временам почти никогда и не случалось.
После того Емельян Зюкин отвоевал еще два года, дошел с армией до самого Парижа, а как вышло замирение, сразу попросился в долгий отпуск, хотя был у начальства на самом лестном счету и мог надеяться на дальнейшее продвижение по службе. Но моему прадеду нужно было другое – его смелый до несбыточности план, наконец, близился к исполнению.
На родину Емельян вернулся не просто дворянином и гренадерским поручиком, но еще и с собственным небольшим капиталом, потому что жалования во все эти годы не тратил, при увольнении в отпуск получил наградные и лечебные, да и первоначальные семьсот рублей из-за процентов чуть не вдвое выросли.
И в его родном селе всё как нельзя лучше складывалось. Поместье пожгли французы, так что господа совсем разорились и теперь жили в поповском доме. Молодой барин, былой товарищ Емельяна по играм, погиб при Бородине, а та самая девица, из-за которой прадед затеял свою отчаянную игру с судьбой, осталась без жениха, сложившего голову под Лейпцигом. В общем, перед предметом своих мечтаний Емельян предстал почти что ангелом-избавителем.
Явился он к ней в бревенчатую поповскую избу при крестах, в парадном мундире. Барышня вышла в стареньком латаном платье, и собой от пережитых испытаний сделалась нехороша, так что он ее не сразу и признал. Но это ему было все равно, потому что он не барышню любил, а свою невозможную мечту.
Только ничего у него не вышло. Барышня встретила его поначалу ласково, даже обрадовалась старому знакомцу, но на предложение руки и сердца ответила обидным удивлением, да еще сказала, что, мол, лучше в приживалки к родственникам пойдет, нежели станет «госпожой Зюкиной».
От этих слов Емельян впал в помрачение разума. Никогда прежде хмельного в рот не брал, а тут пустился в такой загул, что добром не кончилось. Спьяну при публике содрал с себя эполеты и кресты, топтал их ногами и кричал бессвязные слова. За посрамление звания был судим, лишен и офицерского чина, и дворянства. Совсем бы спился, да по счастливому случаю попался на глаза своему бывшему полковому командиру князю Друбецкому. Тот пожалел пропащего человека и в память о прежних заслугах устроил камер-лакеем в Царское Село.
Так судьба нашего рода и определилась.
* * *
Когда лицо низменного происхождения питает недопустимые мечты в отношении особы высшего порядка, это прискорбно и даже, может быть, возмутительно, но не столь уж опасно, потому что, как говорится, бодливой корове Бог рогов не дал. Но увлеченность в обратном направлении, нацеленная не снизу вверх, а сверху вниз чревата нешуточными осложнениями. У всех в памяти еще свеж случай с великим князем Дмитрием Николаевичем, вопреки воле государя женившимся на разведенной даме и за это высланным из пределов империи. А нам, дворцовым служителям, известно и то, как нынешний государь, в бытность цесаревичем, со слезами молил августейшего отца освободить его от престолонаследия и дозволить морганатический брак с балериной Снежневской. То-то все трепетали, да уберегли Господь и крутой нрав покойного царя.
Поэтому волнение, охватившее меня после пресловутого теннисного состязания, вполне понятно, тем более что у Ксении Георгиевны уже и жених имелся, скандинавский принц с хорошими видами на королевскую корону (всем было известно, что его старший брат, наследник престола, болен чахоткой).
Мне срочно нужно было посоветоваться с кем-нибудь, разбирающимся в душевном устройстве юных девушек, ибо сам я, как явствует из вышеизложенного, считать себя докой в подобных материях не мог.
После продолжительных колебаний я решил довериться мадемуазель Деклик и сообщил ей о своем опасении в самых общих и деликатных выражениях. Мадемуазель, тем не менее, отлично меня поняла и – что меня озадачило – нисколько не удивилась. Более того, отнеслась к моим словам с поразительным легкомыслием.
– Да-да, – рассеянно кивнула она. – Я тоже замечала. Он кхасивый мужчина, а она в такой возхаст. Это ничего. Пускай Ксения немножко знает любовь, пока ее не положили в стеклянный колпак.
– Как вы можете такое говорить! – в ужасе воскликнул я. – Ее высочество уже просватана!
– Ах, месье Зьюкин, я видела в Вена ее жених пхинц Олаф. – Мадемуазель сморщила нос. – Как это вы меня учили находное выхажение… Олаф цахя небесного, да?
– Но в случае кончины старшего брата – а всем известно, что он болен чахоткой – принц Олаф окажется первым в линии престолонаследования. Это значит, что Ксения Георгиевна может стать королевой!
Покоробившее меня замечание гувернантки, конечно, следовало отнести на счет ее подавленного состояния. Я заметил, что с утра мадемуазель отсутствовала, и, кажется, догадался, в чем дело. Без сомнений она, с ее деятельным и энергичным характером, не смогла сидеть сложа руки – верно, попыталась предпринять какие-то собственные поиски. Только что она может одна в чужой стране, в незнакомом городе, когда и полиция чувствует себя беспомощной.
Вернулась мадемуазель такая усталая и несчастная, что больно было смотреть. Отчасти из-за этого – желая отвлечь ее от мыслей о маленьком великом князе, я и завел разговор о волнующем меня предмете.
Чтобы немного успокоить, рассказал о том, как повернулось дело. Упомянул (разумеется, безо всякого выпячивания собственной роли) об ответственной миссии, выпавшей на мою долю.
Я ожидал, что при известии о том, что забрезжила надежда, мадемуазель обрадуется, но она, дослушав до конца, посмотрела на меня с выражением какого-то странного испуга и вдруг сказала:
– Но ведь это очень опасно. – И, отведя глаза, прибавила. – Я знаю, вы смелый… Но не будьте слишком смелый, хохошо?
Я немного растерялся, и возникла не очень ловкая пауза.
– Ах, какая незадача, – наконец нашелся я, поглядев в окно. – Снова дождь пошел. А ведь на вечер назначена сводная хоровая серенада для их императорских величеств. Дождь может всё испортить.
– Лучше думайте о себе. Вам нужно ехать в откхытом экипаж, – тихо сказала мадемуазель, почти не спутав падежей, а последняя фраза у нее вышла совсем чисто. – Долго ли пхостудиться.
* * *
Когда я выехал из ворот в двуколке с откинутым верхом, дождь лил уже всерьез, и я вымок еще прежде, чем доехал до Калужской площади. Это бы полбеды, но во всем потоке экипажей, кативших по Коровьему валу, в этаком бесстрашном виде оказался я один, что со стороны должно было казаться странным. Солидный человек при больших усах и бакенбардах почему-то не желает поднять на коляске кожаный фартук: с краев котелка ручьем стекает вода, лицо тоже всё залито, хороший твидовый костюм повис мокрым мешком. Однако как иначе меня опознали бы люди доктора Линда?
У моих ног стоял тяжелый чемодан, битком набитый четвертными. Впереди и сзади, храня осторожную дистанцию, ехали агенты полковника Карновича. Я пребывал в странном спокойствии, не испытывая ни страха, ни волнения – наверное, нервы пришли в онемение от долгого ожидания и сырости.
Назад оглядываться я не смел, ибо это строжайше запрещалось инструкцией, но по бокам время от времени поглядывал, присматриваясь к редким прохожим. За полчаса до выезда мне протелефонировал Фома Аникеевич и сказал:
Ксения Георгиевна с торжествующим возгласом выбежала вперед, готовая вколотить легкий мяч в площадку. Размахнулась – и с хрустом припечатала мяч, который опять угодил в верх сетки, только на сей раз не перевалился к противнику, а откатился под ноги ее высочеству.
На лице великой княжны появилось смятение – гейм выходил какой-то странный. Должно быть, из-за этого самого смятения ее высочество на последней подаче дважды промахнулась, чего прежде никогда не случалось, и игра была проиграна вчистую – или, как говорят спортсмены, «под сухую».
Первый приступ неприязни к Фандорину я испытал, когда его камердинер преспокойно засунул в свое цветастое портмоне немалый выигрыш. К мысли о нелепейшей потере пятидесяти рублей еще нужно было привыкнуть.
И уж совсем мне не понравилась сцена, разыгравшаяся на корте.
Как и положено проигравшей стороне, ее высочество опустилась на четвереньки и полезла под сеткой. Фандорин поспешно нагнулся, помогая Ксении Георгиевне подняться, а она посмотрела на него снизу вверх, да так и замерла в этой нелепой позе. Эраст Петрович, смутившись, взял ее за руки и потянул, но чересчур сильно – великая княжна ударилась об него грудью, а шляпка полетела наземь, с нею и заколки, так что густые локоны рассыпались по плечам.
– Прошу прощения, – пробормотал Фандорин. – Спасибо за урок. Мне пора.
И, неловко поклонившись, быстро зашагал к дому. Японец засеменил следом.
– Lucky devil, – сказал мистер Фрейби.
Сам себя перевел:
– С-ча-стливый… чорт.
И принялся с видимым сожалением пересчитывать оставшиеся в бумажнике деньги.
А я уже думал не о проигранной сумме. Сердце сжималось от тревоги и недоброго предчувствия.
Ах, каким взглядом провожала Ксения Георгиевна уходящего Фандорина! Он же, ловкач, шел себе как ни в чем не бывало и оглянулся только в самый последний миг – перед тем, как свернуть за угол. Коротко так посмотрел на ее высочество и тут же отвернулся. Низкий, низкий прием, безошибочно подействовавший на юную, неопытную девушку!
Великая княжна от этого молниеносного взгляда вся залилась румянцем, и я понял: произошло чудовищное, скандальное событие, из тех, что потрясают самые основы монархии. Особа императорской крови влюбилась в неподходящую персону. Тут невозможно было ошибиться, хоть я и не могу считаться знатоком по части женщин и их чувств.
Афанасий Зюкин – старый холостяк и, видно, таким уж и останется. На мне нашей почтенной династии суждено пресечься, потому что, хоть у меня и есть брат, но он утратил право на продолжение рода придворных служителей Зюкиных.
* * *
Мой отец Степан Филимонович, а перед ним его отец Филимон Емельянович в семнадцать лет были повенчаны с девушками из таких же дворцовых семей, а в восемнадцать уже произвели на свет своих старших сыновей. Оба прожили со своими супругами дай Бог всякому, в уважении и любви. А на мне счастливая планида нашего рода дала сбой, споткнулась. Выродились Зюкины, потому что мне досталась душа вялая и к любви не способная.
Любви к женскому полу я не знал никогда. Обожание – дело другое; это чувство я испытал еще подростком, и было оно такое сильное, что после него на обычную любовь во мне как-то уже и силы не осталось.
С четырнадцати лет я служил казачком при выезде в одном великокняжеском доме, слишком известном, чтобы уточнять, в котором именно. А одна из великих княжон, чьего имени я тоже не назову, была моей ровесницей, и мне часто приходилось сопровождать ее в верховых прогулках. Во всю дальнейшую жизнь я не встречал девицы или дамы, которая хотя бы отдаленно могла сравниться с ее высочеством – нет, не красотой, хотя великая княжна была неописуемо прекрасна собой, а неким сиянием, исходившим от ее облика и всей ее особы. Я не сумею объяснить лучше, но это сияние я видел совершенно явственно, как другие видят лунные лучи или свет от лампы.
Не помню, чтобы я хоть раз заговорил с ее высочеством или задал какой-нибудь вопрос. Только молча кидался исполнять, если ей было угодно мне что-то приказать. Жизнь у меня в те годы состояла из дней, которые были, и дней, которых не было. Увижу ее – день есть; не увижу – дня словно и нет, чернота одна.
Она, должно быть, думала, что я немой, и то ли жалела меня, то ли просто привыкла, но иногда смотрела с такой ласковой улыбкой, что я на месте застывал. Один раз это случилось во время скачки по лесу. Ее высочество оглянулась на меня, этак вот улыбнулась, и я от счастья выпустил поводья. Очнулся – лежу на земле, вокруг все плывет, а надо мной склоняется ее светлое лицо, и в глазах ее высочества слезы. Полагаю, это был самый счастливый миг во всей моей жизни.
Прослужил я при том дворе казачком два года, семь месяцев и четыре дня, а после великую княжну просватали за одного немецкого принца, и она уехала. Не сразу это произошло, в императорском доме свадьбы устраиваются медленно, и была у меня только одна мечта – попасть в штат прислуги, которая ехала с ее высочеством в Германию. Там и вакансия имелась, младшего лакея.
Не вышло. Отец, умный человек, не позволил.
И никогда больше я ее высочество не видал. Только на Рождество в тот же год получил от нее собственноручное письмо. Оно у меня и до сих пор хранится вместе с родительскими венчальными кольцами и банковской книжкой, только я никогда в него не заглядываю – и так помню наизусть. Даже не письмо это, записочка. Ее высочество всем такие прислала, кто из ее прежних слуг дома остался.
«Милый Афанасий (так начиналось послание), у меня все хорошо, и скоро появится малютка – сын или дочь. Я часто вспоминаю наши прогулки. Помнишь, как ты расшибся, а я подумала, что ты убился насмерть? А недавно ты мне приснился, и был ты никакой не слуга, а принц и говорил мне что-то очень радостное и приятное, только я не запомнила, что. Будь счастлив, Афанасий, и вспоминай меня иногда».
Вот какое я получил от нее письмо. А больше писем не было, потому что первыми же родами ее высочество преставилась и уже без малого тридцать лет пребывает с ангелами, где ей, несомненно, уместнее, чем на нашей грешной земле.
Так что батюшка оказался кругом прав, хоть я долго, до самой его кончины, не мог ему простить, что не отпустил меня в Германию. Вскорости после отбытия ее высочества мне сравнялось семнадцать, и родители хотели женить меня на дочери старшего швейцара из Аничкова дворца. И девушка была хорошая, но я ни в какую. При ровном и покладистом характере иной раз находило на меня такое вот упрямство. Отец со мной побился-побился, да и отступился. Думал, со временем одумаюсь. Одуматься я одумался, а к семейной жизни так у меня охоты и не возникло.
Для настоящего дворецкого оно и лучше – ничто от службы не отрывает. Фома Аникеевич вон тоже не женат. А легендарный Прокоп Свиридович, хоть и имел супругу и детей, но держал семью в деревне и наведывался к ним только дважды в год – на Рождество и Пасху.
Настоящий дворецкий знает, что его служба – не должность, а образ жизни. Не бывает так, что с утра до вечера ты дворецкий, а после вернулся к себе и стал просто Афанасием Зюкиным. Дворецкий – это как дворянин, и корень тот же, только у нас к себе строгости больше, чем у дворянства. Зато и цена нам большая.
Многие хотели бы настоящего царского или великокняжеского дворецкого к себе переманить, и, бывало, огромные деньги сулили. Всякому богатею лестно, чтоб у него в хоромах такое же заведение было, как в императорских дворцах. Мой родной брат Фрол не устоял, польстился на барыши. Теперь служит дворецким – нет, это у них называется «мажордомом» – у московского миллионщика, банкира Литвинова, из иудеев. Получил Фрол пять тысяч на обзаведение и три тысячи в год, да на всем готовом, да с квартирой, да с наградными. Был дворецкий, и не стало.
Я с братом всякие сношения прекратил. И он тоже не суется – понимает свой грех. Что к миллионщику – я и к светлейшему князю Воронцову не пошел, хотя он мне чего только не сулил. Служить можно только тому, с кем не станешь себя сравнивать. Дистанция нужна. Потому что тут человеческое, а там – божественное. Дистанция, она всегда поможет уважение сохранить. Даже когда застигнешь Георгия Александровича в каморке у черной кухарки Манефы или ночью доставят на извозчике беспамятного Павла Георгиевича, всего в рвоте. А что светлейший князь Воронцов – просто дворянин, эка невидаль. Были и мы, Зюкины, дворянами, хоть недолго.
Это особенная история, касающаяся нашего родоначальника, а моего прадеда Емельяна Зюкина. Пожалуй, есть смысл ее рассказать – уж больно поучительна, ибо лишний раз подтверждает: мир держится на установленном порядке, и упаси Господи порядок этот нарушать – всё одно ничего путного не выйдет.
Зюкины происходят из крепостных Звенигородского уезда Московской губернии. Мой пращур Емельян Силантьевич – тогда еще просто Емелька – был сызмальства взят к господам в услужение, понравился смышленостью и расторопностью, так что со временем стали его отличать: чисто одевали, к черной работе не допускали, выучили грамоте. Состоял он при юном барине вроде товарища по играм. И книжек начитался, и манер каких-никаких набрался, даже по-французски сколько-то выучился, а хуже всего то, что застеснялся своего холопства. Верно, от этого и стал заглядываться на барышню, помещичью дочь, да не так, как я на великую княжну – с благоговейным обожанием, а с самыми что ни на есть дерзкими намерениями: непременно на своем предмете жениться. Казалось бы, виданное ли дело, чтобы крепостной мальчишка на дворянке женился? Другой помечтал бы да бросил, но Емеля имел нрав упорный, вдумчивый, загадывал надолго вперед и, как сказали бы теперь, верил в свою звезду.
О своей мечте (можно сказать, не мечте, а плане) он ни единой живой душе говорить не стал, и в особенности барышне, а только во время рекрутского набора – тогда как раз с французами воевали – вдруг запросился в солдаты вместо Мельникова сына, кому жребий выпал. Возраст Емеле еще не вышел, но отрок он был рослый, сильный, вот и прибавил себе годок-другой. Его охотно отпустили, потому что к этому времени сделался он дерзок и непослушлив – господа и так уж не знали, куда его такого определить.
Стало быть, ушел мой прадед в солдатчину, а с мельника, первого сельского богача, взял отступного, семьсот рублей ассигнациями, и деньги эти не отцу отдал, но в банк положил на свое имя. Это так по плану его следовало.
Угодил Емеля сразу на войну, в австрийскую кампанию, и провоевал не то семь, не то восемь лет почти без передышки – то с французами, то с персами, то с шведами, то с турками, то снова с французами. Лез в самые горячие места, при любом отчаянном предприятии вызывался охотником. Много раз ранен был, медалями отмечен, нашивки унтер-офицерские заслужил, а все ему мало. И в кампанию двенадцатого года, за дело под Смоленском, когда в роте поубивало всех командиров, выпала Емельяну заветная награда: сам генерал от инфантерии князь Багратион его расцеловал и представил к офицерскому чину, что по тем временам почти никогда и не случалось.
После того Емельян Зюкин отвоевал еще два года, дошел с армией до самого Парижа, а как вышло замирение, сразу попросился в долгий отпуск, хотя был у начальства на самом лестном счету и мог надеяться на дальнейшее продвижение по службе. Но моему прадеду нужно было другое – его смелый до несбыточности план, наконец, близился к исполнению.
На родину Емельян вернулся не просто дворянином и гренадерским поручиком, но еще и с собственным небольшим капиталом, потому что жалования во все эти годы не тратил, при увольнении в отпуск получил наградные и лечебные, да и первоначальные семьсот рублей из-за процентов чуть не вдвое выросли.
И в его родном селе всё как нельзя лучше складывалось. Поместье пожгли французы, так что господа совсем разорились и теперь жили в поповском доме. Молодой барин, былой товарищ Емельяна по играм, погиб при Бородине, а та самая девица, из-за которой прадед затеял свою отчаянную игру с судьбой, осталась без жениха, сложившего голову под Лейпцигом. В общем, перед предметом своих мечтаний Емельян предстал почти что ангелом-избавителем.
Явился он к ней в бревенчатую поповскую избу при крестах, в парадном мундире. Барышня вышла в стареньком латаном платье, и собой от пережитых испытаний сделалась нехороша, так что он ее не сразу и признал. Но это ему было все равно, потому что он не барышню любил, а свою невозможную мечту.
Только ничего у него не вышло. Барышня встретила его поначалу ласково, даже обрадовалась старому знакомцу, но на предложение руки и сердца ответила обидным удивлением, да еще сказала, что, мол, лучше в приживалки к родственникам пойдет, нежели станет «госпожой Зюкиной».
От этих слов Емельян впал в помрачение разума. Никогда прежде хмельного в рот не брал, а тут пустился в такой загул, что добром не кончилось. Спьяну при публике содрал с себя эполеты и кресты, топтал их ногами и кричал бессвязные слова. За посрамление звания был судим, лишен и офицерского чина, и дворянства. Совсем бы спился, да по счастливому случаю попался на глаза своему бывшему полковому командиру князю Друбецкому. Тот пожалел пропащего человека и в память о прежних заслугах устроил камер-лакеем в Царское Село.
Так судьба нашего рода и определилась.
* * *
Когда лицо низменного происхождения питает недопустимые мечты в отношении особы высшего порядка, это прискорбно и даже, может быть, возмутительно, но не столь уж опасно, потому что, как говорится, бодливой корове Бог рогов не дал. Но увлеченность в обратном направлении, нацеленная не снизу вверх, а сверху вниз чревата нешуточными осложнениями. У всех в памяти еще свеж случай с великим князем Дмитрием Николаевичем, вопреки воле государя женившимся на разведенной даме и за это высланным из пределов империи. А нам, дворцовым служителям, известно и то, как нынешний государь, в бытность цесаревичем, со слезами молил августейшего отца освободить его от престолонаследия и дозволить морганатический брак с балериной Снежневской. То-то все трепетали, да уберегли Господь и крутой нрав покойного царя.
Поэтому волнение, охватившее меня после пресловутого теннисного состязания, вполне понятно, тем более что у Ксении Георгиевны уже и жених имелся, скандинавский принц с хорошими видами на королевскую корону (всем было известно, что его старший брат, наследник престола, болен чахоткой).
Мне срочно нужно было посоветоваться с кем-нибудь, разбирающимся в душевном устройстве юных девушек, ибо сам я, как явствует из вышеизложенного, считать себя докой в подобных материях не мог.
После продолжительных колебаний я решил довериться мадемуазель Деклик и сообщил ей о своем опасении в самых общих и деликатных выражениях. Мадемуазель, тем не менее, отлично меня поняла и – что меня озадачило – нисколько не удивилась. Более того, отнеслась к моим словам с поразительным легкомыслием.
– Да-да, – рассеянно кивнула она. – Я тоже замечала. Он кхасивый мужчина, а она в такой возхаст. Это ничего. Пускай Ксения немножко знает любовь, пока ее не положили в стеклянный колпак.
– Как вы можете такое говорить! – в ужасе воскликнул я. – Ее высочество уже просватана!
– Ах, месье Зьюкин, я видела в Вена ее жених пхинц Олаф. – Мадемуазель сморщила нос. – Как это вы меня учили находное выхажение… Олаф цахя небесного, да?
– Но в случае кончины старшего брата – а всем известно, что он болен чахоткой – принц Олаф окажется первым в линии престолонаследования. Это значит, что Ксения Георгиевна может стать королевой!
Покоробившее меня замечание гувернантки, конечно, следовало отнести на счет ее подавленного состояния. Я заметил, что с утра мадемуазель отсутствовала, и, кажется, догадался, в чем дело. Без сомнений она, с ее деятельным и энергичным характером, не смогла сидеть сложа руки – верно, попыталась предпринять какие-то собственные поиски. Только что она может одна в чужой стране, в незнакомом городе, когда и полиция чувствует себя беспомощной.
Вернулась мадемуазель такая усталая и несчастная, что больно было смотреть. Отчасти из-за этого – желая отвлечь ее от мыслей о маленьком великом князе, я и завел разговор о волнующем меня предмете.
Чтобы немного успокоить, рассказал о том, как повернулось дело. Упомянул (разумеется, безо всякого выпячивания собственной роли) об ответственной миссии, выпавшей на мою долю.
Я ожидал, что при известии о том, что забрезжила надежда, мадемуазель обрадуется, но она, дослушав до конца, посмотрела на меня с выражением какого-то странного испуга и вдруг сказала:
– Но ведь это очень опасно. – И, отведя глаза, прибавила. – Я знаю, вы смелый… Но не будьте слишком смелый, хохошо?
Я немного растерялся, и возникла не очень ловкая пауза.
– Ах, какая незадача, – наконец нашелся я, поглядев в окно. – Снова дождь пошел. А ведь на вечер назначена сводная хоровая серенада для их императорских величеств. Дождь может всё испортить.
– Лучше думайте о себе. Вам нужно ехать в откхытом экипаж, – тихо сказала мадемуазель, почти не спутав падежей, а последняя фраза у нее вышла совсем чисто. – Долго ли пхостудиться.
* * *
Когда я выехал из ворот в двуколке с откинутым верхом, дождь лил уже всерьез, и я вымок еще прежде, чем доехал до Калужской площади. Это бы полбеды, но во всем потоке экипажей, кативших по Коровьему валу, в этаком бесстрашном виде оказался я один, что со стороны должно было казаться странным. Солидный человек при больших усах и бакенбардах почему-то не желает поднять на коляске кожаный фартук: с краев котелка ручьем стекает вода, лицо тоже всё залито, хороший твидовый костюм повис мокрым мешком. Однако как иначе меня опознали бы люди доктора Линда?
У моих ног стоял тяжелый чемодан, битком набитый четвертными. Впереди и сзади, храня осторожную дистанцию, ехали агенты полковника Карновича. Я пребывал в странном спокойствии, не испытывая ни страха, ни волнения – наверное, нервы пришли в онемение от долгого ожидания и сырости.
Назад оглядываться я не смел, ибо это строжайше запрещалось инструкцией, но по бокам время от времени поглядывал, присматриваясь к редким прохожим. За полчаса до выезда мне протелефонировал Фома Аникеевич и сказал: