Комната чудес
Часть 2 из 17 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Причину повального увлечения этой книгой легко понять: это оригинальный замысел и его отличное воплощение, позитивное и эмоциональное.
ELLE
Потрясающе! Эта «Комната чудес» – маленький шедевр.
FEMME ACTUELLE
Роман сам просто чудо!
Трогательный, волнующий и увлекательный.
SUD-OUEST
Эта книга заставит вас плакать от счастья.
RTL
Чудеса бывают!
Не успев выйти во Франции, эта книга покорила 20 стран.
GALMANN-LÉVY
* * *
Матильде, моему сыну и моей дочери
So, tell me something, Miss Thelma. How is it you ain’t got any kids? I mean God gets you something special, I think you oughta pass it on[1].
Ридли Скотт «Тельма и Луиза»
I. Мой король
Глава 1
10.32
– Луи, пора вставать! Ты меня слышишь? Сколько можно повторять? Вставай и одевайся, а то опоздаем! Уже двадцать минут десятого.
Примерно так начался день, ставший самым ужасным в моей жизни. Я этого еще не знала, но в 10.32 седьмого января 2017 года мое существование раскололось на две части – одна до, вторая после. Со мной навсегда останется это до, та предшествующая минута, которой я хотела бы приказать замереть навечно – с ее улыбками, с мимолетным счастьем, с картинками, застывшими в закоулках моей памяти. И навсегда со мной останется после – с бесконечными «почему» и «если бы только», со слезами и криками, с дорогущей тушью, растекшейся у меня по щекам, с воем сирен, с отвратительно сочувственными взглядами, с непроизвольным спазмом желудка, отказывающегося признавать случившееся. Разумеется, все это было мне тогда неведомо; только боги, если они существуют, в чем я сильно сомневаюсь, могли знать, что будет. О чем же эти божества говорили между собой в 9.20? Одним больше, одним меньше – какая разница? Ты уверен? Не очень, но почему бы и нет? И правда, почему нет – судеб мира это не изменит. Я была от всего этого далека – далека от богов и от собственного сердца. В тот миг, максимально близкий к расколу, к катастрофе, к точке невозврата, я была собой. Просто собой, и я на чем свет стоит костерила Луи.
Этот ребенок сведет меня с ума, повторяла я себе. Я уже полчаса пыталась вытащить его из постели, но ничего не помогало. В полдень мы договорились встретиться с моей матерью за бранчем – это моя ежемесячная голгофа, – но до того я хотела успеть заскочить на бульвар Османн и купить себе кроваво-красные лодочки: я запала на них с того дня, когда бутик объявил о распродаже. Я мечтала, что надену их в понедельник, на совещание, где будет присутствовать сам Биг Босс «Эжемони» – косметического холдинга, на который я последние пятнадцать лет пахала с утра до ночи. Я руководила командой из двадцати человек, всей душой преданных благородному делу рекламы. Мы разработали новую упаковку для марки шампуня, способного уничтожать до 100 % перхоти: «до 100 %» в данном случае означало, что у одной из двухсот женщин, согласившихся протестировать шампунь, в гриве не осталось ни единой чешуйки. Предметом моей особой гордости тогда служил тот факт, что после жестокой схватки с юридическим отделом «Эжемони» мне удалось добиться права использовать эту формулировку. Она оказала решающее влияние на рост продаж, прибавку к моей зарплате, возможность летом съездить с Луи в отпуск и купить себе новые туфли.
Недовольно бурча, Луи наконец соизволил подняться, натянул слишком узкие джинсы со слишком низкой талией, плеснул себе в лицо водой, не меньше пяти минут старательно лохматил перед зеркалом волосы, отказался надевать шапку, хотя в то утро на улице стоял собачий холод, выдал пару нечленораздельных реплик, содержание которых я знала наизусть («Мне-то зачем с тобой идти» и т. п.), нацепил солнечные очки, подхватил под мышку скейтборд – грязную доску, изрисованную граффити и требовавшую от меня покупки новых колес не реже двух раз в неделю, влез в суперлегкий красный пуховик Uniqlo, сунул в карман пачку печенья с шоколадной начинкой, на ходу заглотал банку фруктового пюре (как будто ему пять лет!) и наконец вызвал лифт. Я бросила взгляд на часы. 10.21. Отлично. Еще есть время реализовать мой тщательно продуманный план. Я все рассчитала с запасом, потому что утренний подъем Его Величества Луи – это уравнение со многими неизвестными.
Погода стояла прекрасная. В голубом зимнем небе – ни облачка. Я всегда любила холодный свет. Самое чистое голубое небо я видела в Москве, когда ездила туда в командировку. Российская столица для меня – идеал зимнего неба. Париж в тот день принарядился по-московски и как будто радостно нам подмигивал. Мы с Луи вышли из нашего дома в 10-м округе и двинулись вдоль канала Сен-Мартен в сторону Восточного вокзала, лавируя между прогуливающимися семьями с детьми и туристами, глазеющими, как баржа минует шлюз под мостом Эжена Варлена. Я следила глазами за Луи, который катился впереди меня на доске, и чувствовала гордость за мальчишку, понимая, что он постепенно становится мужчиной. Мне следовало сказать ему об этом: подобные мысли для того и существуют, чтобы быть выраженными вслух, иначе зачем они. Но я этого не сделала. В последнее время Луи очень изменился. В результате стремительного роста, свойственного его возрасту, он из хрупкого ребенка превращался в довольно высокого подростка; на его все еще пухлых и пока лишенных прыщей щеках пробивалась первая растительность. Уже можно было догадаться, что из него получится настоящий красавчик.
Все это происходило слишком быстро. Я вдруг вспомнила, как шла по набережной Вальми, правой рукой толкая перед собой темно-синюю коляску, а в левой держа мобильный телефон. Кажется, воспоминание вызвало у меня улыбку. Или я выдумала это уже задним числом? Память меня подводит; мне трудно точно сказать, о чем я думала в те мгновения, еще не зная, насколько они важны. Если бы только я могла вернуться назад хоть на пару минут, я была бы внимательнее. Если бы я могла вернуться назад на несколько месяцев и лет, я многое изменила бы.
Раздались последние такты песни Уикнда – Луи установил эту мелодию мне на смартфон. Жан-Пьер, наш ЖэПэ. Черт бы его побрал! С какой стати начальник звонит мне в субботу утром? Разумеется, такое уже бывало, и не раз: если работаешь в компании вроде «Эжемони», приходится быть готовой к тому, что тебя будут дергать по срочным вопросам и в выходные. Сегодня, когда люди произносят слово «срочно», я воспринимаю его совсем иначе. Я больше никогда не назову «срочной» подготовку очередной презентации, или проведение потребительского тестирования, или утверждение нового дизайна флакона. Какая во всем этом может быть срочность? Что, кому-то грозит смертельная опасность? Но в тот момент я ничего этого еще не знала. Я только удивилась, что за срочность возникла у ЖэПэ, чтобы звонить мне в субботу, и догадалась, что это связано с запланированным на понедельник совещанием. Да, это абсолютно срочно. Это жизненно важно. Я поспешила ответить на вызов, почти не глядя на Луи, который притормозил возле меня, явно собираясь что-то мне сказать. Я от него отмахнулась: не видишь, что ли, я разговариваю по телефону? Он что-то пробурчал себе под нос, полагаю, намереваясь показать, что это не может ждать. Я так никогда и не узнаю, что именно он хотел мне сообщить. Во мне живет уверенность, что мои последние мысли о сыне несли негативный оттенок. О чем я думала? О том, что он постоянно требует к себе внимания; о том, что у меня не остается ни минуты для себя; о его подростковом эгоизме; о том, что мне насущно необходимо хоть чуть-чуть передохнуть. Неужели ты, засранец, не в состоянии это понять? Мне кажется, последним мелькнувшим в моем закосневшем мозгу словом, мысленно обращенным к моему ребенку, плоть от моей плоти, которого я многие тысячи часов качала на руках, которому тысячи часов пела колыбельные, который доставил мне столько радости, гордости и веселья, – было слово «засранец». Как стыдно! Как несправедливо! Как ужасно об этом вспоминать!
Луи громко свистнул, схватил болтавшиеся у него на шее красные наушники, нацепил их на голову, прижав поплотнее, буркнул, что со мной всегда одна и та же история, потому что у меня на уме только работа, и, встав правой ногой на скейт, оттолкнулся и покатил вниз по тротуару, который шел под уклон. Если бы я не разговаривала с ЖэПэ – срочное дело касалось исправлений в слайдах, выполненных в программе Powerpoint, – во мне сработал бы материнский инстинкт, заставляющий нас крикнуть сыну или дочери: «Помедленней! Куда ты несешься?» Любой нормальный ребенок, переросший детсадовский возраст, в ответ недовольно фырчит; теоретически наш окрик бесполезен, но на практике он все-таки способствует некоторому пробуждению дремлющего сознания. Мой крик так и не сорвался с моих губ. В компании «Эжемони» на сотрудниц, имеющих детей, смотрят косо, хотя официальная позиция руководства выглядит совершенно иначе: типа мы за гендерное равноправие и всячески поддерживаем социальные достижения женщин. Между теорией, то есть политической декларацией, и практикой как ее оборотной стороной лежит пропасть, и мы видим, что слова часто расходятся с делом: в реальности число женщин, занимающих ответственные посты в крупных компаниях, до смешного ничтожно. Что касается меня, то я никогда не скрывала своих карьерных амбиций, поэтому о том, чтобы проявить свои материнские чувства во время делового разговора – даже если он происходит в 10.31 в субботу, – для меня не могло быть и речи.
Пока ЖэПэ неторопливо объяснял мне, что именно я должна в воскресенье исправить в презентации, я рассеянно поглядывала на Луи, который и правда катился слишком быстро. Я отметила, что на голове у него наушники, и – это я хорошо помню – подумала про себя: надеюсь, он не включил звук на полную громкость и соображает, что набрал слишком большую скорость. Но я тут же потрясла головой, напомнив себе, что он уже большой и пора мне перестать за него волноваться из-за всякой ерунды – вот именно, из-за ерунды. Невероятно, какое количество мыслей может пронестись у нас в мозгу за считанные секунды. Невероятно, с какой болью эти несколько секунд могут потом навечно впечататься в наш мозг.
Я в последний раз покосилась на экран смартфона. Часы показывали 10.32. Еще три минуты, сказала я себе, и я попрощаюсь с ЖэПэ, потому что мы уже подходим к метро.
Рядом раздался глуховатый рев, вызвавший в памяти гудок терпящего бедствие теплохода. Это был грузовик. Я подняла голову, и тут время остановилось. От места происшествия меня отделяла сотня метров, но прохожие подняли такой шум, что у меня было ощущение, что я уже там. Телефон выпал у меня из рук и разбился. Из груди вырвался крик. Я подвернула ногу, упала, вскочила, скинула туфли на шпильках и побежала так, как не бегала никогда в жизни. Грузовик уже остановился. Кричала не я одна. С десяток человек, сидевших на освещенной солнцем террасе кафе – погода стояла прекрасная, – повскакали со стульев. Какой-то мужчина ладонью закрыл глаза маленькому сыну. Сколько ему могло быть? Года четыре, может, пять. Правильно, подобные зрелища не предназначены для детских глаз. Их даже в фильмах не показывают. Мало ли кто окажется у экрана. Самое большее – намекнут. Мир жесток, так будьте добры, проявите хоть капельку такта. Я добежала и с воем бросилась на землю, ободрав колени, но не чувствуя боли. Во всяком случае, физической боли. Луи. Луи. Луи. Луи. Мой мальчик. Моя жизнь. Как описать то, что не поддается описанию? Очевидец произошедшего сравнил меня с волчицей. Да, я выла как волчица, которой вспарывают брюхо. Я вырывалась, скребла ногтями землю, меня трясло. Я держала в руках голову Луи. Я знала, что его нельзя трогать, что ни к чему нельзя прикасаться, но это было сильнее меня. Все тот же разрыв между теорией и реальностью. Не могла же я просто так оставить его лежать на земле! Но я ничего не делала – только держала его голову, плакала и ждала помощи, беспрестанно проверяя, дышит ли он. Дышит… Нет, не дышит. Опять дышит! «Скорая» примчалась в рекордно короткое время. Санитар попытался оттеснить меня от тела Луи. Я ударила его по лицу. Извинилась. Он мне улыбнулся. Я все это помню. Помню, как он со мной обращался – бережно, но твердо. Помню его уродливый нос. Его уверенный голос, произносивший положенные в таких случаях слова. Удаляющуюся машину. Краем сознания я улавливала обрывки информации. Детское отделение неотложной помощи. Больница Робера Дебре. Реанимация. Все будет в порядке, мадам. Нет, ничего не будет в порядке. Я провожу вас домой. У меня подкосились ноги. Он меня подхватил. Мышцы, с начала происшествия пребывавшие в состоянии крайнего напряжения, вдруг расслабились. Меня усадили на залитой солнцем террасе кафе. Тело меня не слушалось. Кишечник скрутило спазмом, и меня вырвало прямо на столик этого хипстерского заведения, которое мгновенно опустело. Я вытерла рот, выпила стакан воды и подняла голову.
Вокруг ничего не изменилось. Небо оставалось таким же голубым и безоблачным. Я посмотрела на часы. Они тоже разбились. Стекло треснуло, и стрелки не двигались. Немое свидетельство. Они по-прежнему показывали 10.32.
Однажды утром
Меня зовут Луи, я живу в Париже, мне двенадцать с половиной лет, скоро тринадцать. Я обожаю футбол, японские мультики, Мэтра Гимса[2], каналы YouTube, посвященные покемонам, бутербродное масло, в котором больше пальмового масла, чем пальмового масла (обожаю эту шутку), фильмы 1990-х и 2000-х (нет, ими увлекается не только старичье), запахи выхлопной трубы, скейтборды с подсветкой, сиськи математички мадам Эрнест, математику – даже без сисек мадам Эрнест, свою супербабушку Одетту и свою мать (почти каждый день).
Что еще сказать о себе? Судя по всему, я умер.
Обычно я не очень люблю болтать о себе, но с учетом обстоятельств, наверное, надо объяснить, кто я такой и что со мной произошло.
Мы живем вдвоем с матерью. Ее зовут Тельма. Именно с ней я провел свое последнее утро. Хотелось бы мне сказать, что это было выдающееся, чудесное утро, что мы обнимались и говорили друг другу всякие ласковые словечки. На самом деле это было самое что ни на есть обыкновенное утро, что вообще-то нормально. Мы же не проживаем каждый час каждого дня своей жизни так, как будто он последний, – это было бы слишком утомительно. Мы просто живем, и все. И мы с матерью так и жили.
Если задуматься, это утро само по себе можно назвать идеальным. Я знаю, что мама придерживается другого мнения; я догадываюсь, что она снова и снова прокручивает в голове каждую его минуту и без конца задает себе вопрос, что она должна была сделать, чтобы ничего не случилось. У меня на этот вопрос есть ответ, и он наверняка не совпадает с версией моей родительницы: ничего.
Довольно странный ответ, особенно если вспомнить, что происходило этим утром. Мама пыталась вытащить меня из постели, я недовольно бурчал, тянул время и снова бурчал. Так выглядит картина, если смотреть снаружи. Мне, кстати, она такой и представлялась. Но сейчас, когда все это слегка (на самом деле не слегка) от меня отдалилось, я лучше понимаю, что тогда чувствовал. Смутное ощущение, какое-то покалывание в мозгу – его осознаёшь только тогда, когда ничего другого не остается. Власть привычки. Счастье привычки. Неизменное наслаждение домашними ритуалами. Все эти повседневные мелочи, из которых состоит наша жизнь и которые меняют все.
То утро было наполнено всеми этими восхитительными обыкновенностями. В моей комнате скрипнула дверная ручка, пробудив сотую часть моего сознания и сообщив, что наступает новый день. На пороге появилась мама. Она подошла ко мне и погладила по голове, проведя рукой от лба к затылку, – она всегда гладила меня только в этом направлении и никогда в противоположном. «Доброе утро, зайчик, – просюсюкала она. – Пора вставать, сладкий мой», – как будто мне все еще два или три года. Это был миг между сном и явью, полулетаргическое состояние, когда не понимаешь, где сновидение, а где реальность. Затем раздался щелчок механизма, поднимающего оконный ставень; мне на лицо упали солнечные лучи; я заворчал, перевернулся на другой бок и накрыл голову подушкой. Первый раунд завершился. Морфей снова сомкнул на мне свои объятия, и я опять погрузился в сон; что мне снилось, я не помню. Второй раунд. Мамин голос звучит настойчивее, тверже, в нем меньше ласковых нот. Все как всегда. Ей тоже хорошо знаком этот ритуал. Он повторяется у нас почти тринадцать лет. Он совершается механически, но это не важно: по интонации каждого произнесенного слога, по продолжительности рыка подрастающего полусонного медвежонка мы оба сразу понимаем, в каком настроении начнем день. Сегодня – в хорошем. Сегодня – суббота, и мы оба в курсе этого. У нас полно времени, даже если мама думает иначе. Я знаю, что мы будем сегодня делать, я знаю свою мать, я знаю, что она будит меня заранее, чтобы дать мне время проснуться.
Здесь я должен сделать маленькое отступление, потому что вы наверняка недоумеваете: как-то странно, что мальчик двенадцати с половиной лет употребляет такие трудные слова. Так ведь? В любом случае могу сказать, что для моих приятелей из третьего класса С[3] коллежа Поля Элюара это ацтой (для тех, кому сорок и больше – отстой). Вообще-то говоря, учиться в третьем классе в двенадцать с половиной лет – это тоже ацтой, но я не делаю из этого проблемы. И да, я всегда так разговариваю. Ребята в коллеже потешаются над тем, как я выражаюсь, и обзывают меня ботаном; поэтому я буду вам крайне признателен, если вы не последуете их примеру.
На чем я остановился? Ах да, я начал вам рассказывать. В последние несколько дней мне очень хотелось – мне было очень нужно – поговорить с мамой о девочке, с которой я познакомился на футболе (да, девочки играют в футбол, и среди них есть симпатичные; пора отказаться от стереотипов). Я ждал подходящего момента. Мы с мамой – люди довольно стеснительные. Мы не слишком склонны распространяться о своих чувствах. Чаще держим их при себе. В будни подходящего момента не дождешься. Она приходит с работы измотанная и не выпускает из рук смартфона, потому что ей надо постоянно решать так называемые срочные вопросы. Интересно, что за срочность может возникнуть, если занимаешься рекламой шампуня против перхоти?
Короче. Я решил, что более подходящего момента, чем обычное утро обычного выходного дня, не будет. Мне не хотелось, чтобы мама чересчур напряглась, вообразив, что я уже женился. Никакой торжественности. Скажу между делом как о каком-нибудь пустяке, и все будет окей. Вот почему, когда я подъехал к маме, а она меня оттолкнула и посмотрела так, будто я сорняк у нее на клумбе, я страшно обиделся. Мама говорит, что я слишком темпераментный. Не знаю, что она имеет в виду, возможно, что я приставучий. Или чересчур чувствительный. Или и то и другое сразу. В свое оправдание могу повторить слова бабушки Одетты, которая часто говорит, что яблоко от яблони недалеко падает: моя мама сама чересчур чувствительная. Заметьте: я не сказал «приставучая», это вы сами додумали.
В общем, я засопел как паровоз, развернулся и покатил от нее прочь. Я хотел, чтобы она перестала трепаться по телефону. Была суббота, утро, и надо было как-то дать ей понять, что сегодня выходной. Я прекрасно знал, что моя мать до сих пор психует, если на улице я исчезаю из поля ее зрения. Сознательно или неосознанно, но она ускоряет шаг, чтобы поскорее меня нагнать. Поэтому я припустил что было сил. Я намеревался раньше ее проскочить угол улицы Реколле и спрятаться на входе в сад Вильмен: пусть понервничает и бросит наконец свой телефон.
Что произошло потом, я так и не понял. Хотя нет, понял, конечно, я ведь не дебил. Я ехал слишком быстро, это очевидно. Меня занесло. Тупейшая ошибка. Я хорошо управляю скейтом и давно не делаю таких ошибок. Когда я поднял голову, то увидел, что на меня несется грузовик. Раздался сигнал клаксона, и наступила темнота.
Непроглядная тьма.
Обратите внимание: вопреки распространенным представлениям вся моя жизнь не промелькнула у меня в голове в считанные доли секунды. Я лишь заметил зажженные фары этого чертова грузовика и успел с удивлением подумать: ну надо же, чего это он среди бела дня включил фары?
Иногда последняя мысль бывает до ужаса нелепой.
Глава 2
ЭЭГ
Я не допускала мысли, что он умер. Так устроены матери. Стоит тебе хотя бы на миг представить себе, что твой ребенок умер, считай, ты его уже похоронила. Но похоронить свое дитя – это невозможно. Луи не умер. Не мог умереть.
Я была в состоянии шока. Не уверена, что верно воспроизвожу медицинский термин, хотя мне кажется, я слышала, как кто-то из врачей его произнес. Оставшуюся часть той страшной субботы я прожила как будто в ватном коконе, с ног до головы окутавшем меня толстым защитным слоем, гасившем посторонние звуки и другие раздражители. Я чувствовала себя как под наркозом – то ли из-за того, что меня накачали успокоительными, то ли из-за того, что меня оглушили шумовыми и другими гранатами.
Под шумовыми гранатами я подразумеваю объяснения медиков, которые втолковывали мне, что мой сын находится под действием обезболивающих и других препаратов, призванных снизить риск возникновения инфекции и внутренних повреждений. Выживет он или нет – пока под вопросом. Сказать, придет он в сознание или нет, они тоже не могут: надо дождаться, когда перестанут действовать лекарства. Нам очень жаль, мадам.
Слезоточивыми гранатами меня забросала примчавшаяся в больницу мать. Она налетела на меня как фурия, обвиняя в бесчувственности, безответственности и наплевательском отношении к собственному сыну. Она так вопила, что медикам пришлось оттаскивать ее от меня – мою родную мать. Они ее увещевали, повторяя, что каждый переживает стресс по-своему, и вы, мадам, должны уважать реакцию вашей дочери, как мы уважаем вашу, и нет, мы вовсе не безмозглые мудаки.
Затем настал черед словесных гранат. На меня обрушились полчища незнакомых слов и сокращений, неудобоваримых определений и прилагательных – целые дивизии медицинских терминов, бессмысленных для каждого, кого они напрямую не касаются. Из всей этой врачебной абракадабры моя память сохранила лишь несколько ключевых понятий, несколько реперных точек, которым, даже по моему разумению, принадлежала главная роль и которые имели критически важное значение.
Множественные переломы.