Каменное зеркало[= Имперский маг]
Часть 7 из 17 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я тебя спрашивала?..
– А французским я с ней сам позанимаюсь. Последняя гувернантка, как я погляжу, напрочь отбила у неё охоту учиться.
– Нет уж, – зло, но совершенно беспомощно сказала Эвелин.
– Да уж, да уж! – радостно подхватила Эммочка.
Эвелин в бешенстве вышла из комнаты. Но что она могла сделать? Этот омерзительно всесильный чиновник, вылупившийся из её нелепого младшего брата, привязал их к себе главным – деньгами. Он был единственным источником доходов. А раз так, его приходилось терпеть… Хотя так называемые занятия французским следовало бы всё равно запретить. Видела она, что они собой представляют. Например, следующее: книга валяется на софе, Эммочка, болтая ногами, сидит на письменном столе перед Штернбергом, и они вместе, хохоча, распевают куплеты про доктора Гильотена – куплеты очень сомнительного, никак не детского содержания. А эти истории про старые вестфальские замки и про неупокоенные души, которые он ей рассказывает на ночь, а Эммочка потом стращает чужих ребят услышанными небылицами так, что те плачут от ужаса, – ей-то, негоднице, всё нипочём. А эти меланхоличные, с мутным смыслом и с каким-то издевательским подтекстом песни, которые он, сидя за роялем, поёт для неё, а она с явным удовольствием подпевает – и в результате Эммочка наотрез отказывается разучивать хорошие, добрые, понятные песни, написанные специально для детей. А эти странные знаки, которые она рисует на косяках и на дверях, и неразборчивые словечки, которые шепчет над разбитой коленкой – от него, всё ведь от него…
* * *
Поздним вечером в открытые окна налетели большие ночницы и с тугим стуком бились в колпак настольной лампы, оставляя на нём чешуйки тёмно-серой пыльцы, бумажно трепеща короткими крыльями. Штернберг читал книгу – вот что в нём никогда не менялось, так это пристрастие к книгам и к чтению за полночь. Знакомая поза сосредоточенности: сплетённые пальцы подпирают подбородок, из-за чего плечи приподняты, но не тощие юношеские, а широкие и сильные мужские – сейчас даже от его прилежно, по-ученически склонённой большой спины, казалось, исходила смутная угроза.
Когда они обе вошли и симметрично встали по сторонам от двери, словно кариатиды, он не обернулся, но, не отрываясь от книги, ответил на невысказанный вопрос:
– До воскресенья, я полагаю.
Помолчав немного, добавил:
– Хорошо, не буду.
– Вот именно. – Эвелин обошла стол, отмеченный кругом электрического света, и посмотрела в окно, в свежую, веющую дождём черноту. – Хотя бы минут десять постарайся не отвечать, пока тебя не спросят. Что за штуку Эмма притащила в дом?
– Лук. И стрелы. Я учил её стрелять из лука.
– Этого ещё не хватало. Она не мальчишка.
– Она сама меня попросила.
Мать тоже обошла стол и села напротив.
– Господи, Альрих, как ты её балуешь! Страшно подумать, что будет с твоими собственными детьми.
– Надеюсь, их не будет как можно дольше… Эвелин, я всё слышу. Насчёт десятка на стороне. Я что, похож на Казанову?
– Послушай, Альрих, – нервозно начала мать, – у тебя в комнате опять на столе коньяк. Как и в прошлый раз. Каждый день. Тебя там что, спаивают?
Он не успел ответить, потому что сестра подступила с другой стороны:
– Ты отдаёшь себе отчёт в том, что очень плохо влияешь на Эмму? После твоих отъездов эта негодница становится совершенно неуправляемой.
– Ей просто-напросто не хватает внимания. И если бы моя работа позволяла бывать здесь чаще…
– Твоя работа? – с горькой язвительностью переспросила Эвелин.
– Знаешь, Альрих, – продолжала мать, – мы регулярно слушаем сводки новостей. В последнее время по всем западным радиостанциям только и передают о том, что германские войска отступают и несут потери. Для Гитлера всё кончится так же, как для Муссолини. Эта война уже проиграна, Альрих.
– Нет. Германия никогда не потерпит поражение, – Штернберг по-прежнему не поднимал голову от книги.
– Германия и рейх – вовсе не одно и то же, – сказала Эвелин от окна.
– Родину не выбирают.
– Ах вот как! Если ночью к соседям вламывается полиция, если молодчики в галифе стреляют в людей прямо на улицах только за то, что те ходят в синагогу, а не в кирху…
– Так бывает, когда стремление навести порядок вырождается в…
– Порядок?! – вспылила Эвелин. – Да что ты, скажи на милость, называешь порядком? Нескончаемую войну? Бешеную пропаганду? Не говори мне о порядке и уж тем более не говори о каких-то там своих идеалах! Скажи лучше честно: ты нашёл золотую жилу. Потому что твой рейх как известный триптих: для одних ад, а для других – сад земных наслаждений!
Штернберг коротко мотнул головой, будто ему отвесили пощёчину, и исподлобья взглянул на сестру. На его скулах проступали яркие пунцовые пятна, и в точности такой же лихорадочный румянец горел на бледном лице Эвелин – из-за чего они стали очень похожи друг на друга.
– Что ж, если ты полагаешь, что это золото было для нас лишним, когда мы подыхали от нищеты… – процедил Штернберг.
– Что значит подыхать, ты лучше спроси у нашего нового соседа. Он сначала побывал в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе, а потом больше полугода, до побега, провёл в Бухенвальде. Вот он тебе расскажет! Хотя лучше бы не рассказывал ничего, а просто-напросто плюнул тебе в глаза!
– Эвелин, – тихо сказала мать.
– Да, конечно. Зачем я всё это говорю. Кому я это говорю…
– Эвелин! – повторила мать.
Сестра вышла, хлопнув дверью. Мать молча посмотрела на него. А он глядел на лампу, на то, как в жёлтый абажур с налёту врезаются тёмные мохнатые ночницы, глупые слепые твари, рождённые для мрака, и отчего их так притягивает чуждый их природе свет, почему они так упорно стремятся к нему, каким неведомым чудом им представляется эта дурацкая лампа? Одна из бабочек залетела в круглое отверстие наверху колпака, побилась внутри и скоро вывалилась снизу с поджатыми к норковой грудке лапками, убитая жаром светильника. Штернберг трясущейся рукой потянулся к выключателю, стукнул по нему, не попал, стукнул снова, и комната погрузилась во тьму. Из темноты выплывали серые, сизые, белесоватые очертания предметов. За окном чуть слышно перешёптывалась листва. Мать сидела молча.
– Альрих, – произнесла она наконец со строгой, но в то же время просительной, едва ли не умоляющей интонацией.
В сущности, она не знала, что ему сказать. Слишком непостижимым был он для неё, непроглядным, во сто крат темнее этой затихшей комнаты. Она бы и хотела испытать какое-то пронзительное понимание, какое-то совершенно искреннее тепло по отношению к нему, но чувства, смущённые его чуждостью, скованные справедливостью суждения, были способны лишь на жалость, смешанную с неизбывной опаской. Да и вообще, не стоит его злить, никуда тут не денешься: хорошие деньги есть хорошие деньги, они нужны всегда…
Было видно, как он снял очки и стал неспешно протирать их широким отворотом халата.
– Альрих, ты не хочешь поговорить с отцом?
– О чём? – обронил он с этой своей новоприобретённой отвратительной холодной отстранённостью.
– О чём-нибудь… Ведь уже четвёртый год идёт, Альрих. За четыре года уж наверняка можно было решить, что именно следует сказать, чтобы он тебе ответил.
Штернберг нервно хмыкнул, продолжая полировать очки.
– Если б такие слова существовали, я давно бы их произнёс.
– Вчера он мне сказал, что хочет с тобой поговорить.
– Неправда, – быстро произнёс Штернберг. – Ты это сама только что придумала.
– Господи, какое же ты всё-таки чудовище…
– Точно. Монстр. Надо было меня ещё в колыбели задушить подушкой. Или отстрелить мне голову из охотничьего ружья. Или, ещё лучше, оттяпать садовыми ножницами. Это же его слова, верно?
– Прекрати, – глухо сказала мать. – Никогда раньше не подозревала, что ты настолько злопамятен. Или это они там тебя научили?
– И для всепрощенья существуют пределы.
– Знаешь, раньше он всем пытался втолковать, что наш сын сидит в нацистской тюрьме. А теперь он всем говорит, что нашего сына убили…
– Ну, спасибо ему на добром слове.
– Ты даже не хочешь попытаться?
– Я уже однажды сделал попытку, тогда, четыре года назад. В то время мне как никогда нужно было с ним поговорить. А теперь нам уже не о чем разговаривать.
– Альрих…
– Мне не в чем раскаиваться. И вот ещё что: напоминаю, я мог бы поднять его с инвалидного кресла, теперь это вполне в моих силах… если бы он сам попросил. Но ведь он никогда меня ни о чём не попросит.
– Боже, ну до чего ты на него похож. В точности такой же упрямец.
Он бесшумно поднялся из-за стола, захватив с собой книгу. Мать проводила его взглядом. Была какая-то жутковатая грация в плавных и в то же время размашистых и уверенных движениях такого большого, длинного существа. Даже его отец, в молодости очень изящный, невзирая на свой не менее внушительный рост, никогда не отличался ничем подобным. Наверное, ему сейчас очень идёт этот его мундир…
* * *
С утра Штернберг повёл Эммочку в горы. Ей необыкновенно нравились эти долгие прогулки, когда время словно замедляло ход, и день представлялся бесконечным. Они уходили прочь с нахоженных троп – было у Штернберга некое чутьё, не позволявшее ему заблудиться, и было странно видеть на диких зелёных склонах мужчину в городском костюме – он терпеть не мог так называемую походную одежду – и девочку в нарядном светлом платье – Эммочка всей душой разделяла это его неприятие.
С ним было сказочно легко: он нисколько не возражал, когда она просила остановиться и передохнуть, и иногда соглашался взять её на руки и понести по особенно крутому косогору, а сам, похоже, вообще никогда не уставал. И, самое главное, он позволял делать всё, что ни заблагорассудится: залезать куда угодно, бросать камни в реку, валяться на траве. Он умел заговаривать ссадины и царапины, лечить сломавших крылья ласточек, которых было так жалко, и даже – только это был большой секрет – мановением руки останавливать дождь и рассеивать грозовые тучи. Да и говорить с ним можно было о чём захочешь.
Поднявшись вверх по течению безымянного ручья, они набрели на луг с ровной, будто ковёр, и мягкой травой, Эммочка тут же уселась на неё, натянув на колени отороченный кружевами подол. Штернберг походил вокруг, сначала присел рядом, в два приёма сложившись, лишившись своей огромной высоты, а затем и вовсе разлёгся, вытянувшись во весь рост. Он стащил с носа очки и посмотрел в небо. Его лицо выражало полнейшую отрешённость и ещё что-то такое, отчего девочке стало тревожно, и она постаралась прогнать поскорее неуютное чувство, завязав разговор.
– Скажи, почему взрослые говорят вести себя хорошо, а сами ведут себя иногда очень плохо?
– А? – кажется, он только сейчас очнулся и заметил, что она требовательно глядит на него. И это ей тоже почему-то не понравилось.
– Я спрашиваю, почему взрослые сами ведут себя плохо, а детей наказывают, чтоб они вели себя хорошо? – повторила Эммочка.
– Ну, видишь ли, каждому взрослому хочется, чтобы вокруг него было хоть какое-то подобие порядка. А порядок создать гораздо сложнее, чем хаос. Потому у самих взрослых это далеко не всегда получается, как они ни стараются, – подложив руки под голову, он внимательно посмотрел на неё. – Кажется, я знаю, почему ты об этом спрашиваешь…
– Вы вчера так кричали, – сказала Эммочка. – Вы все. Друг на друга. Мама запирает меня в чулане, когда я кричу на неё.