Из Египта. Мемуары
Часть 39 из 48 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тогда давайте приступим к еде, – предложил отец.
– Отличная мысль, – поддержал я.
– Но мы же только начали, – возразила бабушка Эльза, которой наконец удалось успокоиться. – Это наш последний седер. Разве так можно? Мы ведь никогда уже не соберемся вместе, я это чувствую. – Она готова была разрыдаться, но бабушка ее предупредила, что в таком случае тоже заплачет. – Это последний раз. – Эльза коснулась моей руки. – На моей памяти за полвека в этой комнате прошло столько седеров, год за годом. И вот что я тебе скажу, – обратилась она к отцу. – Знала бы я пятьдесят лет назад, что все закончится вот так, знала бы я, что окажусь одной из последних в этой комнате, а все остальные уедут или умрут, лучше мне было бы умереть, лучше мне было бы умереть давным-давно, чем остаться в одиночестве.
– Успокойся, Эльзика, – произнес отец, – или мы сейчас все заплачем.
Тут вошел Абду, приблизился к отцу и сообщил, что ему звонят.
– Скажи им, что мы молимся, – ответил папа.
– Но, сэр… – смущенно возразил Абду и что-то прошептал.
– И что?
– Она сказала, что хочет извиниться.
Все промолчали.
– Скажи ей, не сейчас.
– Хорошо.
Абду поспешно возвратился к телефону, взял трубку и что-то забормотал. Затем, к своему облегчению, мы услышали, как он повесил трубку и вернулся на кухню. Значит, она не стала настаивать и скандалить. Значит, этот вечер отец проведет с нами.
– Ну что, давайте поедим? – предложила мама.
– Отличная мысль, – повторил я.
– Я голодна как волк, – добавила бабушка Эльза.
– Твоя жена – ангел, – прошептала бабушка папе.
После ужина мы перешли в маленькую гостиную, и бабушка Эльза, как всегда на таких сборищах, попросила отца поставить ее любимую пластинку – очень старую запись квартета Буша, которую держала у себя в комнате, опасаясь, что кто-нибудь ее испортит. Я еще днем заметил ее возле радиоприемника. Значит, бабушка Эльза заранее продумала музыку.
– Вот, – и она подагрическими пальцами осторожно достала из выбеленного конверта покоробившуюся пластинку. Это была бетховенская «Благодарственная песнь Божеству от выздоравливающего». Все сели, и заиграло адажио.
Старая пластинка на семьдесят восемь оборотов шипела, помехи заглушали музыку, но никто этого словно не замечал: бабушка рассеянно и заунывно мурлыкала себе под нос, отец закрыл глаза, Эльза восхищенно кивала в такт мелодии, как делала порой, когда пробовала купленный на черном рынке швейцарский шоколад, – так, будто хотела сказать: «Разве человеку под силу сотворить такое чудо?»
Вот он, весь мой мир, подумал я: две старушки корчились в немом отупении, отец мечтал оказаться не здесь, мама листала французский журнал мод, думая обо всем и ни о чем, но в основном о муже, который знал, что она ничего не скажет в тот вечер, скорее всего, спустит дело на тормозах и впредь никогда словом не обмолвится о случившемся.
Я жестом показал маме, что хочу пойти погулять. Она кивнула. Папа молча сунул руку в карман и протянул мне несколько банкнот.
Рю Дельта кишела людьми. Был первый вечер Рамадана, и выстрелы, оповещавшие об окончании поста, прогремели три часа назад. Повсюду стояли непривычный гул и суматоха, прохожие собирались группками, преграждая дорогу машинам, отчего становилось еще шумнее и оживленнее; в воздухе витал запах праздничной выпечки и жареных угощений. Я поднял глаза и посмотрел на наш дом: свет на нашем этаже горел только в гостиной и в комнате Абду. До чего же тусклый, скудный свет по сравнению с яркими разноцветными лампочками, висевшими на всех столбах и деревьях: казалось, будто электричество в нашем доме понемногу слабеет и в любой миг потухнет. Освещение Старого Света, старых людей.
Я вышел к набережной; воздух здесь был солонее, свежее, без мерцания огней и колыханья толпы. Машины попадались всё реже, а если останавливались на светофоре, то все замирало, и в темноте слышался лишь плеск волн; тонкая пелена брызг пронизывала воздух на ночной Корниш, окутывала уличные фонари, дорожные знаки и далекие прожектора у пушек Петру, покрывала тончайшей липкой пленкой каменную стену, смотревшую на городское побережье. Еле слышно поднимая брызги, проехал автобус, оставил на блестевшем асфальте мутные пятна света. Откуда-то время от времени долетали негромкие обрывки музыки – наверное, из какого-нибудь танцевального зала, где вечерами собирались студенты. Или же негромко играло радио где-то неподалеку на пляже, где брошенные сети источали едкий запах рыбы и водорослей.
От лотка на углу улицы пахло свежей выпечкой и «волосами ангела»[127], которые жарили тут же на широком медном противне: на Рамадан такие ларьки стояли по всему городу. Покупатели сворачивали лепешки, выкладывали на них миндаль, изюм, поливали сиропом. Торговец заметил, что я разглядываю аккуратные ряды сладостей на черном подносе, улыбнулся и сказал: «Этфаддаль, угощайся».
Я представил укоризненный взгляд бабушки Эльзы. «Но ведь Песах», – сказала бы она. Моя бабушка тоже этого не одобрила бы: как так, есть пищу, которую арабы жарят прямо на улице, возмутительно. Египтянин не взял с меня денег. «Держи», – он протянул мне угощение на обрывке газеты.
Я пожелал ему хорошего вечера, взял влажную лепешку и отправился на берег. Уселся на каменную стену спиной к городу, лицом к морю, сжимая в руке лакомство, которое собирался съесть. Абду сказал бы: вот так мазаг, и сопроводил бы это словцо, как все египтяне, особым жестом – приложил бы ладонь к щеке, – это означало счастливое изобилие и длительное, утонченное наслаждение благами земными.
Я сидел в темноте, смотрел на звезды и думал: где-то там Испания, за нею Франция, справа Италия, а прямо передо мной земля Солона и Перикла. Мир вечен и безграничен; я представил всех потерпевших крушение, лишившихся дома моряков, которые, сбившись с курса, оказывались здесь и годами чинили свои разбитые корабли, молясь о ветре, но, когда наступала пора, разнежась, не желали оставлять эти берега.
Я глядел на мерцавшие вдалеке огоньки рыбацких лодчонок, ночами всегда уходивших в море, наблюдал за стайкой детей, носившихся по пляжу, размахивая праздничными фонариками; девочки в ярких розовых и малиновых платьях, взявшись за руки, нырнули во мрак, за ними показалась другая ватага юных гуляк, облепила пристань у дюн; некоторые махали мне снизу. Я тоже им помахал привычным жестом уличного братства и вытер мокрое от брызг лицо.
И вдруг, коснувшись влажной зернистой стены мола, я осознал, что навсегда запомню эту ночь, что и в следующие годы буду вспоминать, как сидел здесь, охваченный непонятной тоской, вслушивался в плеск волн о валуны под набережной и провожал взглядом светящуюся извилистую вереницу направлявшихся к морю детей. Мне захотелось вернуться сюда завтра вечером, и послезавтра тоже, и послепослезавтра; отъезд так мучителен еще и потому, что понимаешь: больше такой ночи не будет, мне никогда уже не съесть влажной лепешки вечером на набережной, ни в этом году, ни в следующих, и не почувствовать в замешательстве внезапной прелести того мгновения, когда я, пусть мимолетно, но все ж поймал себя на том, что уже скучаю по городу, о котором не знал, что я его люблю.
И тогда я поклялся: ровно через год, где бы я ни был, сяду вот так же вечером на улице – в Европе ли, в Америке, – обратив лицо в сторону Египта, как мусульмане во время молитвы обращают лицо к Мекке, и вспомню эту ночь, эти мысли и эту клятву. Ты становишься совсем как Эльза с ее дурацкими седерами, сказал я себе, подражая папиным шуточкам.
Интересно, чем заняты остальные, подумал я по дороге домой. Мне хотелось войти в квартиру, обнаружить, что в маленькой гостиной по-прежнему горит свет, играет Бетховен, Абду в столовой убирает со стола, закрыть за собой дверь и услышать: «А вот и ты, мы как раз собирались поехать в “Ройал”». «Но мы уже видели этот фильм», – заметил бы я. «Какая разница. Посмотрим еще раз».
И, не успев поссориться, мы устремились бы вниз, к подъезду, где нас поджидал бы папа – в машине, которая на самом деле уже не наша, – и мы, чуть озябнув от позднеапрельской ночной прохлады, набились бы в салон, не открывая окна, как обычно, заспорили бы, кто где сядет, потерли руки, включили французскую передачу по радио и помчались на Корниш, думая о том, что всё как всегда, на самом деле ничего не изменилось, и ни люди, наслаждавшиеся первой прогулкой по набережной после поста, ни женщина, продававшая билеты в «Ройал», ни мужчина, который будет присматривать за нашей машиной в переулке возле кинотеатра, ни зрители на соседних креслах, ни мелкий дождик, который наверняка встретит нас в полночь после сеанса, так никогда и не узнают и даже не заподозрят, что это был наш последний вечер в Александрии.
* * *
notes
Примечания
1
Здесь: брачные кризисы (фр.).
2
Спортинг – престижный район в Александрии.
3
Осада Тобрука – продолжавшееся 240 дней противостояние между британскими и итало-немецкими войсками в ходе Североафриканской кампании во Вторую мировую войну. Осада началась 10–13 апреля 1941 года и закончилась 27 ноября 1941 года.
4
Вили имеет в виду Гольдберг-вариации и Бранденбургские концерты Баха, путая их названия с фамилией композитора.
5
Lechli – группа евреев-ашкеназов, перебравшаяся из Польши в Салоники и расселившаяся по Османской империи.
6
Не церемоньтесь (фр.).
7