Институт благородных убийц
Часть 7 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Только не сейчас! — завопила она. — Деньги нельзя пока тратить, ты же знаешь.
— Тогда не начинай.
— Ой, напугал. — Она положила недоеденную оладью на блюдце. — Так себе оладушек. Я бы соду еще в тесто положила.
— Дареному коню…
— Это чем вы меня одарили-то? Взяли мои продукты и оладьи испекли? Благодетели вы мои.
— Замок повесь. Комнату-то закрываешь, а про холодильник позабыла?
— Прекрати. — Она шутливо стукнула меня по лбу ложкой. — Так я про отца говорила-то. Полгода осталось. Ему передачку нужно бы собрать.
— Я и сам знаю, — интонацией я постарался вежливо дать ей понять, что разговор мне неприятен. Но в полутонах мама не разбиралась.
— Это хорошо, — покивала она. — Это надо бы сейчас.
— Я навещаю его не потому, что так надо. Он отец все-таки мой, не забыла еще?
— Да-да, я не то имела в виду.
Лера зашла с сумкой и протянула маме сметану.
Та посмотрела на нее растерянно и испуганно, не понимая, чего от нее хотят, но потом, спохватившись, стала открывать. Я поспешил в прихожую, влез в куртку, зашнуровал ботинки. Вспомнил, что не почистил зубы. Но для аптечной Светы, у которой все время пахло изо рта, возможно, я и так буду хорош. Мать торопливо выплыла ко мне в коридор и плотно прикрыла за собой дверь на кухню.
— Ты про квартиру-то у него спроси.
— Сколько можно спрашивать?
— Ну, все равно. Руку на пульсе нужно держать. Квартира что, только мне нужна? Поинтересуйся, какие у него планы. И вообще… Напомни, что он обещал нам.
— Обещал — выполнит.
— Так теперь многое изменилось. С тетенькой своей он собирается снова жить? Или бросила она его?
Я буквально вырвался от нее и поспешил за дверь. Я сильно уже опаздывал.
Говоря матери, что хватит с меня уже уголовников, я не шутил. Отец у меня сидит в тюрьме. При посторонних мать говорит о его местоположении конфузливо и с ужимками, чтобы дурно пахнувшее дело заблагоухало более приятно. Мол, вот такой у нас казус произошел. В ее исполнении это пикантная, едва ли не веселая история — папа у нас немножечко проштрафился на своей работе, хотя в целом он человек порядочный, любой это подтвердит, и т. д. и т. п.
Мрачный дуализм ее статуса — брошенная жена заключенного — маму нервирует. Она говорит направо и налево, что развелась с мужем из-за того, что его посадили, хотя на самом деле эти события никак не связаны. Отец расстался с ней еще до того, как сел в тюрьму. Но матери спокойнее, если все будут думать, что это она бросила мужа.
В детстве отец всегда был для меня фигурой второстепенной, чему причиной являлась моя болезнь. Мать, воюя ежедневно и еженощно за мое спасение, заслонила от меня всех других людей. Почти до пятнадцати лет я жил в симбиозе с мамой, дышал благодаря ей, думал благодаря ей. Она будила меня по утрам, делала массаж, кормила завтраком, вела к врачу. Я был беспомощным птенцом, которому требовалась неустанная опека. Папа же был лишь кем-то вроде донора. «Надо бы, чтобы папа заплатил за трансфузию», — говорила мама, или: «Хорошо бы папе дали премию, мы тогда сунем на лапу за путевку тебе в реабилитационный центр», «Папа, слава богу, получил зарплату вовремя — не придется занимать на….». Кроме как дать денег, папа помочь мне ничем, по мнению мамы, не мог. Он и давал, давал исправно. Только став взрослым, я узнал, что как бухгалтер он не всегда бывал честен, потому что вечно маме требовались более чем солидные суммы на мое лечение, и если бы он ей отказал, то его ждала бы участь похуже тюрьмы. Родители у меня оба жулики, мама от Бога, а папа от безысходности.
Папа был со мной лишь в промежутках между процедурами и операциями, составлявшими мою жизнь. Не то чтобы он не интересовался мной, но мать — на тот момент — обезумевшая самка, сражающаяся за жизнь своего детеныша, — не допускала таких глупостей, как игры с самцом-производителем. Это было, по ее мнению, непозволительной роскошью. Минуты, проведенные с папой, были редкими, но оттого они были особенно сладки. Складывая с папой плиточки домино с червоточинками-глазкаPми или собирая конструктор, я понимал, что сейчас я живу какой-то другой — праздничной, а не обычной своей жизнью, и старался всячески праздник этот продлить. Но мать неумолимо тянула меня к врачам. Я немного обижался на нее.
Я очень рано понял — не стоит жаловаться, когда мама тащит меня к остеопату, запрещая играть с папой, иначе последует скандал. Я страдал из-за антагонизма родителей. Отец говорил: «Дай ребенку пожить здоровой жизнью». Я соглашался с ним. Мать вставала на дыбы: «Конфетками его задобрить хочешь? Мороженым? А как печень у него прихватит — иди, мама, спасай? Конечно, ты в него не горькую микстуру засовываешь, а сладости. Тебе легче». Я соглашался и с ней.
Мать так и не смогла его простить. За то, что ни разу не дал ей повода упрекнуть себя. За то, что он ушел к своей Лилечке — «корове сисястой», только когда я стал полностью здоров. За то, что исправно переводил ей деньги и после расставания. За то, что жить он стал у Лилечки, а мать — в нашей квартире, которая по документам принадлежит ему. За то, что его посадили именно в тот момент, когда мама уже привыкла жировать на утаенные в бензиновой фирме деньги и поверила, что они — навсегда.
Лучше бы он ушел к Лилечке, когда я болел, тогда матери было бы легче — ее обида стала бы абсолютно законной, обрела бы силу и мощь и вылилась бы в какие-то конкретные действия. Лучше бы мать переболела своей бедой в острой форме сразу и забыла о ней раз и навсегда. Теперь мать не может шипеть на него в полный голос.
По закону квартира папина, завещал он нам ее только на словах, и мать теперь переживает, как бы корова сисястая не погнала «нашего уголовника». Тогда и он нас попросит из квартиры. «Не оставил бы нас всех на улице», — однажды неожиданно сказала мать, после того как целый день у нее все валилось из рук. Страх отравил ее существование, затмив собой даже обиду. «И с Зинаидой все как-то… непонятно, — добавила она, — никакой стабильности». Зинаида Андреевна, которая упорно отказывалась умирать, если не рушила ей все планы, то, по крайней мере, откладывала их на неопределенный срок.
Напрасно я уверял мать, что папа — человек, который просто физически, просто благодаря своей природе, не выгонит бывшую жену на улицу, и что он скорее снимет себе комнату на последние деньги, чем заберет свои обещания назад. Теперь, когда до освобождения оставалось всего полгода, мать стала особенно нервной и плаксивой и то и дело просила меня «поговорить» с отцом, чтобы он передал нам жилье по закону. Мои уверения в том, что коли отец и раньше не был тираном и не лишал ее крова над головой, то и теперь так не поступит, в том, что и так достаточно из-за нас пострадал, действия не возымели. «Мало ли, он в тюрьме совсем другим стал. Крутым», — сказала она, шмыгнув носом, и я не удержался — рассмеялся. Отец — и крутой…
Записи в дневнике становились злее, почерк — дурным, торопливым.
Материальные ценности — мелочь, пустяк, так приучали меня думать с детства. Так говорил отец. Но почему сейчас ничто не важно так, как они? Почему для нас имеют значение только деньги? Когда стало так, что я — лишь довесок какой-то зассанной квартиры? Прислуга старухи. Кто-то скажет — все в твоих руках. Плюнуть и отказаться? Просто послать Зинаиду, пока не поздно, куда подальше? Черт с ними, потраченными деньгами. Будем жить, как жили. Но тогда мы просто сожрем друг друга, как дикари. Пусть еще и отец к нам поселится — чтобы уж наверняка война.
Бессилие! Злость! Ярость!
Навещал папу только я. Мама слишком далеко зашла в своей ненависти, чтобы восстановить нормальные отношения. Но за последний год (близость к часу икс всех нас меняет) к моим передачам (сигареты, предметы личной гигиены, скромные подарки на день рождения и двадцать третье февраля) стали подмешиваться и мамины подношения — сначала чисто символические, затем более солидные. Робкие попытки умаслить бывшего.
В вопросе с квартирой я молчаливо занял сторону папы и никогда не позволял себе «поговорить» с ним на эту тему, на чем так настаивала мама. Не то чтобы меня эта проблема не волновала, просто какой-то внутренний барьер не давал мне сделать этого. Я не чувствовал себя вправе заговаривать с отцом о жилье. Я вообще никогда не говорил ему о настроениях, что царят у нас в квартире. В каком-то смысле отец попал в тюрьму из-за меня. Из-за нас с матерью. В конце концов, я верил в его порядочность.
Отец не заявит нам, чтобы мы выметались, уж с его-то стороны неожиданностей не придет. Во время свиданий мы болтали о чем угодно, но я всегда подавлял в себе это подленькое желание спросить его напрямик, что с нами будет, если оно вдруг возникало. Даже мысль о подобном разговоре — кощунство, и просить милости от папы некрасиво и подло. Но бес сомнения, хоть и ослабленный и практически побежденный, нет-нет да и мучил меня, очень уж мать накачивала меня своими страхами. Возвращаясь домой, я врал матери, что отец отказывается пока говорить со мной о квартире, хоть это и было неправдой. Мама стенала и грозилась поехать к нему сама. «Все жилы из меня вытянуть хочет, паршивец, — задумчиво говорила она, — упрямым был, упрямым и остался».
Зайдя в аптеку, я увидел, что Света разговаривает по телефону, и хотел уже было прошмыгнуть мимо нее в помещение для персонала, но она заметила меня. Теперь, верно, поспешит доложить Катерине Семеновне, что я опоздал. Света вообще всегда с подчеркнутым интересом относилась к моей персоне — негласно посвятила себя в надзиратели и осведомители хозяйки. Тот факт, что я игнорировал ее тем сильнее, чем активнее она была, ее не останавливал. И сейчас я напустил на себя независимый вид и не извинился. Она лишь сузила глаза, когда я поздоровался.
Работа в аптеке меня тяготила, я не дорожил ею по-настоящему. Если честно, я вообще ею не дорожил. По секрету скажу, я вообще думаю о том, чтобы уволиться.
Света же относится к своим обязанностям крайне серьезно, и сверх обязательных дел сама себе выдумывала интересные и полезные, по ее мнению, занятия — вела шапочный учет покупателей, когда была в духе, или принималась вдруг рассуждать о том, что нам нужно бы напечатать рекламные листовки. Все эти посылы, впрочем, растворялись в воздухе вместо того, чтобы оформиться во что-то конкретное. Света, наконец, решилась.
— Всеволод, — окликнула она меня. — Мне звонила Катерина Семеновна.
Катерина Семеновна, хозяйка (благодетельница, как любит называть ее мама), никогда не высказывает мне своих претензий напрямую — не может, наверное, преодолеть барьер кумовства. Ей неловко признаваться в лицо сыну своей подруги, что он несовершенен, поэтому часто проводником этой информации выбирается Света, и лучшего Катерина Семеновна придумать не могла бы.
— И? — спросил я задумчиво.
— Она вчера просмотрела ведомости и говорит, что у вас низкие показатели продаж. Вы продали меньше всех нас. Даже плана не сделали.
Я молчал и буквально чувствовал исходившее от нее раздражение.
— А почему вы решили мне об этом сообщить? Вы же такой же продавец, как и я.
— Мне просто кажется, что вы должны об этом знать.
— Вам так кажется или Катерина Семеновна просила вас сказать об этом мне?
Она стушевалась, но ненадолго:
— Просто, понимаете, все должны делать план. Вас взяли на работу…
Напоминание о том, что я здесь из милости, запустило запретный механизм. Я стал заводиться:
— Я не могу продать больше лекарств, чем болезней у тех, кто сюда приходит.
— Но вы знаете, иногда, может, стоит предложить клиенту все-таки препарат — настоящий препарат, а не травы и витамины.
— Когда в этом есть необходимость. Если вопрос стоит таким образом, что я должен насильно лечить людей, то, извините, я не готов. Это не лавочка, чтобы сбывать залежалый товар.
— Так-то оно так, — я прямо чувствовал, как извивается, мается ее душа, — но есть план. Вы же знаете…
— Я понимаю, что план. Но никого калечить я не буду. Если Екатерина Семеновна сочтет нужным возразить мне лично — я к ее услугам.
Люди, подобные Катерине Семеновне, никогда не осмелятся высказать тебе что-либо в лицо. Они всегда хотят оставаться приятными и хорошими. Их метод — интрига, их стратегия — изматывание. Она, верно, хочет, чтобы я уволился, но не хочет меня просить об этом. Все, на что моя начальница способна, — тиранить меня исподтишка, используя для этого такое безотказное средство, как Света.
Я написал на листке заявление об увольнении (так, шутки ради, ведь я нелегальный сотрудник) и, положив на стол, вышел.
Звонок от мамы раздался уже минут через пятнадцать.
— Сыночек. Мне Катя звонила. Что там у вас в аптеке случилось?
Как все-таки быстро женщины успевают все обсудить.
— Если тебе звонила Катя, то ты уже знаешь, что я уволился.
— Ты шутишь?
— А что, смешно?
— Смешно. Денег и так мало, а ты еще решил и не работать. Скажи, что ты пошутил.
— Я серьезно.
— Ты где сейчас? Ты вернись туда. Я ей скажу, что она неправильно тебя поняла! Такая хорошая работа! От дома близко, денежка хоть и небольшая, зато регулярно. Сыночка, ты слушаешь меня?
— Перестань унижаться и унижать меня.
— Да в чем унижение-то? В чем? Нормальное место. Что тебе еще надо-то? Мне, что ли, легко? Я каждого клиента… Я столько за день говна, бывает, съем. Я брюки подкалываю когда, я у них в ногах ползаю. Ничего, не переломилась еще, колени не стерла. И еще, если надо будет, поползаю. Мне никто ничего просто так не дарит. У меня мамы нет, которая и пожить пустит, и пожрать даст. Я не гордая! Я и на коленках могу, и по-всякому.
Я понял, что она плачет.
— Ма…
— Я вас пристроила, да — я! — выплевывала она из себя слова и задыхалась. — Вы важные такие, думаете, да? И ты, и Лера твоя! Важные — да??
Я повесил трубку.
Когда я вошел домой, она стояла в прихожей.
— Катя не хочет тебя обратно брать. Что мы теперь делать будем? — еле слышно спросила она.
— Денег со стройки хватит. А тебе все мало, сколько ни нахапаешь.
— Что значит — нахапаешь? Я ж просто хочу, чтобы у вас все было.
— Ты хочешь, чтобы у тебя все было, а когда тебя уличают в этом, начинаешь визжать истошно. Хватит говорить, что все это ради нас! Что нам с Лерой с того, что ты берешь заказы налево? Ты все, что сверху выходит, тратишь на себя. А потом еще имеешь совесть говорить нам, что мы нахлебники. Ты и сегодня сказалась больной, чтобы не идти в ателье и халтурку свою закончить. А Лера вышла. И получит она только свой оклад.
— Тогда не начинай.
— Ой, напугал. — Она положила недоеденную оладью на блюдце. — Так себе оладушек. Я бы соду еще в тесто положила.
— Дареному коню…
— Это чем вы меня одарили-то? Взяли мои продукты и оладьи испекли? Благодетели вы мои.
— Замок повесь. Комнату-то закрываешь, а про холодильник позабыла?
— Прекрати. — Она шутливо стукнула меня по лбу ложкой. — Так я про отца говорила-то. Полгода осталось. Ему передачку нужно бы собрать.
— Я и сам знаю, — интонацией я постарался вежливо дать ей понять, что разговор мне неприятен. Но в полутонах мама не разбиралась.
— Это хорошо, — покивала она. — Это надо бы сейчас.
— Я навещаю его не потому, что так надо. Он отец все-таки мой, не забыла еще?
— Да-да, я не то имела в виду.
Лера зашла с сумкой и протянула маме сметану.
Та посмотрела на нее растерянно и испуганно, не понимая, чего от нее хотят, но потом, спохватившись, стала открывать. Я поспешил в прихожую, влез в куртку, зашнуровал ботинки. Вспомнил, что не почистил зубы. Но для аптечной Светы, у которой все время пахло изо рта, возможно, я и так буду хорош. Мать торопливо выплыла ко мне в коридор и плотно прикрыла за собой дверь на кухню.
— Ты про квартиру-то у него спроси.
— Сколько можно спрашивать?
— Ну, все равно. Руку на пульсе нужно держать. Квартира что, только мне нужна? Поинтересуйся, какие у него планы. И вообще… Напомни, что он обещал нам.
— Обещал — выполнит.
— Так теперь многое изменилось. С тетенькой своей он собирается снова жить? Или бросила она его?
Я буквально вырвался от нее и поспешил за дверь. Я сильно уже опаздывал.
Говоря матери, что хватит с меня уже уголовников, я не шутил. Отец у меня сидит в тюрьме. При посторонних мать говорит о его местоположении конфузливо и с ужимками, чтобы дурно пахнувшее дело заблагоухало более приятно. Мол, вот такой у нас казус произошел. В ее исполнении это пикантная, едва ли не веселая история — папа у нас немножечко проштрафился на своей работе, хотя в целом он человек порядочный, любой это подтвердит, и т. д. и т. п.
Мрачный дуализм ее статуса — брошенная жена заключенного — маму нервирует. Она говорит направо и налево, что развелась с мужем из-за того, что его посадили, хотя на самом деле эти события никак не связаны. Отец расстался с ней еще до того, как сел в тюрьму. Но матери спокойнее, если все будут думать, что это она бросила мужа.
В детстве отец всегда был для меня фигурой второстепенной, чему причиной являлась моя болезнь. Мать, воюя ежедневно и еженощно за мое спасение, заслонила от меня всех других людей. Почти до пятнадцати лет я жил в симбиозе с мамой, дышал благодаря ей, думал благодаря ей. Она будила меня по утрам, делала массаж, кормила завтраком, вела к врачу. Я был беспомощным птенцом, которому требовалась неустанная опека. Папа же был лишь кем-то вроде донора. «Надо бы, чтобы папа заплатил за трансфузию», — говорила мама, или: «Хорошо бы папе дали премию, мы тогда сунем на лапу за путевку тебе в реабилитационный центр», «Папа, слава богу, получил зарплату вовремя — не придется занимать на….». Кроме как дать денег, папа помочь мне ничем, по мнению мамы, не мог. Он и давал, давал исправно. Только став взрослым, я узнал, что как бухгалтер он не всегда бывал честен, потому что вечно маме требовались более чем солидные суммы на мое лечение, и если бы он ей отказал, то его ждала бы участь похуже тюрьмы. Родители у меня оба жулики, мама от Бога, а папа от безысходности.
Папа был со мной лишь в промежутках между процедурами и операциями, составлявшими мою жизнь. Не то чтобы он не интересовался мной, но мать — на тот момент — обезумевшая самка, сражающаяся за жизнь своего детеныша, — не допускала таких глупостей, как игры с самцом-производителем. Это было, по ее мнению, непозволительной роскошью. Минуты, проведенные с папой, были редкими, но оттого они были особенно сладки. Складывая с папой плиточки домино с червоточинками-глазкаPми или собирая конструктор, я понимал, что сейчас я живу какой-то другой — праздничной, а не обычной своей жизнью, и старался всячески праздник этот продлить. Но мать неумолимо тянула меня к врачам. Я немного обижался на нее.
Я очень рано понял — не стоит жаловаться, когда мама тащит меня к остеопату, запрещая играть с папой, иначе последует скандал. Я страдал из-за антагонизма родителей. Отец говорил: «Дай ребенку пожить здоровой жизнью». Я соглашался с ним. Мать вставала на дыбы: «Конфетками его задобрить хочешь? Мороженым? А как печень у него прихватит — иди, мама, спасай? Конечно, ты в него не горькую микстуру засовываешь, а сладости. Тебе легче». Я соглашался и с ней.
Мать так и не смогла его простить. За то, что ни разу не дал ей повода упрекнуть себя. За то, что он ушел к своей Лилечке — «корове сисястой», только когда я стал полностью здоров. За то, что исправно переводил ей деньги и после расставания. За то, что жить он стал у Лилечки, а мать — в нашей квартире, которая по документам принадлежит ему. За то, что его посадили именно в тот момент, когда мама уже привыкла жировать на утаенные в бензиновой фирме деньги и поверила, что они — навсегда.
Лучше бы он ушел к Лилечке, когда я болел, тогда матери было бы легче — ее обида стала бы абсолютно законной, обрела бы силу и мощь и вылилась бы в какие-то конкретные действия. Лучше бы мать переболела своей бедой в острой форме сразу и забыла о ней раз и навсегда. Теперь мать не может шипеть на него в полный голос.
По закону квартира папина, завещал он нам ее только на словах, и мать теперь переживает, как бы корова сисястая не погнала «нашего уголовника». Тогда и он нас попросит из квартиры. «Не оставил бы нас всех на улице», — однажды неожиданно сказала мать, после того как целый день у нее все валилось из рук. Страх отравил ее существование, затмив собой даже обиду. «И с Зинаидой все как-то… непонятно, — добавила она, — никакой стабильности». Зинаида Андреевна, которая упорно отказывалась умирать, если не рушила ей все планы, то, по крайней мере, откладывала их на неопределенный срок.
Напрасно я уверял мать, что папа — человек, который просто физически, просто благодаря своей природе, не выгонит бывшую жену на улицу, и что он скорее снимет себе комнату на последние деньги, чем заберет свои обещания назад. Теперь, когда до освобождения оставалось всего полгода, мать стала особенно нервной и плаксивой и то и дело просила меня «поговорить» с отцом, чтобы он передал нам жилье по закону. Мои уверения в том, что коли отец и раньше не был тираном и не лишал ее крова над головой, то и теперь так не поступит, в том, что и так достаточно из-за нас пострадал, действия не возымели. «Мало ли, он в тюрьме совсем другим стал. Крутым», — сказала она, шмыгнув носом, и я не удержался — рассмеялся. Отец — и крутой…
Записи в дневнике становились злее, почерк — дурным, торопливым.
Материальные ценности — мелочь, пустяк, так приучали меня думать с детства. Так говорил отец. Но почему сейчас ничто не важно так, как они? Почему для нас имеют значение только деньги? Когда стало так, что я — лишь довесок какой-то зассанной квартиры? Прислуга старухи. Кто-то скажет — все в твоих руках. Плюнуть и отказаться? Просто послать Зинаиду, пока не поздно, куда подальше? Черт с ними, потраченными деньгами. Будем жить, как жили. Но тогда мы просто сожрем друг друга, как дикари. Пусть еще и отец к нам поселится — чтобы уж наверняка война.
Бессилие! Злость! Ярость!
Навещал папу только я. Мама слишком далеко зашла в своей ненависти, чтобы восстановить нормальные отношения. Но за последний год (близость к часу икс всех нас меняет) к моим передачам (сигареты, предметы личной гигиены, скромные подарки на день рождения и двадцать третье февраля) стали подмешиваться и мамины подношения — сначала чисто символические, затем более солидные. Робкие попытки умаслить бывшего.
В вопросе с квартирой я молчаливо занял сторону папы и никогда не позволял себе «поговорить» с ним на эту тему, на чем так настаивала мама. Не то чтобы меня эта проблема не волновала, просто какой-то внутренний барьер не давал мне сделать этого. Я не чувствовал себя вправе заговаривать с отцом о жилье. Я вообще никогда не говорил ему о настроениях, что царят у нас в квартире. В каком-то смысле отец попал в тюрьму из-за меня. Из-за нас с матерью. В конце концов, я верил в его порядочность.
Отец не заявит нам, чтобы мы выметались, уж с его-то стороны неожиданностей не придет. Во время свиданий мы болтали о чем угодно, но я всегда подавлял в себе это подленькое желание спросить его напрямик, что с нами будет, если оно вдруг возникало. Даже мысль о подобном разговоре — кощунство, и просить милости от папы некрасиво и подло. Но бес сомнения, хоть и ослабленный и практически побежденный, нет-нет да и мучил меня, очень уж мать накачивала меня своими страхами. Возвращаясь домой, я врал матери, что отец отказывается пока говорить со мной о квартире, хоть это и было неправдой. Мама стенала и грозилась поехать к нему сама. «Все жилы из меня вытянуть хочет, паршивец, — задумчиво говорила она, — упрямым был, упрямым и остался».
Зайдя в аптеку, я увидел, что Света разговаривает по телефону, и хотел уже было прошмыгнуть мимо нее в помещение для персонала, но она заметила меня. Теперь, верно, поспешит доложить Катерине Семеновне, что я опоздал. Света вообще всегда с подчеркнутым интересом относилась к моей персоне — негласно посвятила себя в надзиратели и осведомители хозяйки. Тот факт, что я игнорировал ее тем сильнее, чем активнее она была, ее не останавливал. И сейчас я напустил на себя независимый вид и не извинился. Она лишь сузила глаза, когда я поздоровался.
Работа в аптеке меня тяготила, я не дорожил ею по-настоящему. Если честно, я вообще ею не дорожил. По секрету скажу, я вообще думаю о том, чтобы уволиться.
Света же относится к своим обязанностям крайне серьезно, и сверх обязательных дел сама себе выдумывала интересные и полезные, по ее мнению, занятия — вела шапочный учет покупателей, когда была в духе, или принималась вдруг рассуждать о том, что нам нужно бы напечатать рекламные листовки. Все эти посылы, впрочем, растворялись в воздухе вместо того, чтобы оформиться во что-то конкретное. Света, наконец, решилась.
— Всеволод, — окликнула она меня. — Мне звонила Катерина Семеновна.
Катерина Семеновна, хозяйка (благодетельница, как любит называть ее мама), никогда не высказывает мне своих претензий напрямую — не может, наверное, преодолеть барьер кумовства. Ей неловко признаваться в лицо сыну своей подруги, что он несовершенен, поэтому часто проводником этой информации выбирается Света, и лучшего Катерина Семеновна придумать не могла бы.
— И? — спросил я задумчиво.
— Она вчера просмотрела ведомости и говорит, что у вас низкие показатели продаж. Вы продали меньше всех нас. Даже плана не сделали.
Я молчал и буквально чувствовал исходившее от нее раздражение.
— А почему вы решили мне об этом сообщить? Вы же такой же продавец, как и я.
— Мне просто кажется, что вы должны об этом знать.
— Вам так кажется или Катерина Семеновна просила вас сказать об этом мне?
Она стушевалась, но ненадолго:
— Просто, понимаете, все должны делать план. Вас взяли на работу…
Напоминание о том, что я здесь из милости, запустило запретный механизм. Я стал заводиться:
— Я не могу продать больше лекарств, чем болезней у тех, кто сюда приходит.
— Но вы знаете, иногда, может, стоит предложить клиенту все-таки препарат — настоящий препарат, а не травы и витамины.
— Когда в этом есть необходимость. Если вопрос стоит таким образом, что я должен насильно лечить людей, то, извините, я не готов. Это не лавочка, чтобы сбывать залежалый товар.
— Так-то оно так, — я прямо чувствовал, как извивается, мается ее душа, — но есть план. Вы же знаете…
— Я понимаю, что план. Но никого калечить я не буду. Если Екатерина Семеновна сочтет нужным возразить мне лично — я к ее услугам.
Люди, подобные Катерине Семеновне, никогда не осмелятся высказать тебе что-либо в лицо. Они всегда хотят оставаться приятными и хорошими. Их метод — интрига, их стратегия — изматывание. Она, верно, хочет, чтобы я уволился, но не хочет меня просить об этом. Все, на что моя начальница способна, — тиранить меня исподтишка, используя для этого такое безотказное средство, как Света.
Я написал на листке заявление об увольнении (так, шутки ради, ведь я нелегальный сотрудник) и, положив на стол, вышел.
Звонок от мамы раздался уже минут через пятнадцать.
— Сыночек. Мне Катя звонила. Что там у вас в аптеке случилось?
Как все-таки быстро женщины успевают все обсудить.
— Если тебе звонила Катя, то ты уже знаешь, что я уволился.
— Ты шутишь?
— А что, смешно?
— Смешно. Денег и так мало, а ты еще решил и не работать. Скажи, что ты пошутил.
— Я серьезно.
— Ты где сейчас? Ты вернись туда. Я ей скажу, что она неправильно тебя поняла! Такая хорошая работа! От дома близко, денежка хоть и небольшая, зато регулярно. Сыночка, ты слушаешь меня?
— Перестань унижаться и унижать меня.
— Да в чем унижение-то? В чем? Нормальное место. Что тебе еще надо-то? Мне, что ли, легко? Я каждого клиента… Я столько за день говна, бывает, съем. Я брюки подкалываю когда, я у них в ногах ползаю. Ничего, не переломилась еще, колени не стерла. И еще, если надо будет, поползаю. Мне никто ничего просто так не дарит. У меня мамы нет, которая и пожить пустит, и пожрать даст. Я не гордая! Я и на коленках могу, и по-всякому.
Я понял, что она плачет.
— Ма…
— Я вас пристроила, да — я! — выплевывала она из себя слова и задыхалась. — Вы важные такие, думаете, да? И ты, и Лера твоя! Важные — да??
Я повесил трубку.
Когда я вошел домой, она стояла в прихожей.
— Катя не хочет тебя обратно брать. Что мы теперь делать будем? — еле слышно спросила она.
— Денег со стройки хватит. А тебе все мало, сколько ни нахапаешь.
— Что значит — нахапаешь? Я ж просто хочу, чтобы у вас все было.
— Ты хочешь, чтобы у тебя все было, а когда тебя уличают в этом, начинаешь визжать истошно. Хватит говорить, что все это ради нас! Что нам с Лерой с того, что ты берешь заказы налево? Ты все, что сверху выходит, тратишь на себя. А потом еще имеешь совесть говорить нам, что мы нахлебники. Ты и сегодня сказалась больной, чтобы не идти в ателье и халтурку свою закончить. А Лера вышла. И получит она только свой оклад.