Имя врага
Часть 24 из 37 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Когда следствие показало, что Грищенко виноват, он подключил своих покровителей и родственника. Ну, те посодействовали быстро. Дело закрыли, а Грищенко перевели в судмедэксперты, так как по первому образованию он врач.
— Гнусность какая, — Емельянов вспомнил слова ученого о веке Сатаны и подумал, что первое оружие Сатаны — подлая ложь, то есть все то, чем живет двойная советская мораль. — А что с опером?
— Ушел на пенсию по инвалидности. Жалко мужика. Жена его бросила — ей инвалид нужен? Говорят, он пьет.
— Ты его знал лично?
— Знал, и хорошо. Он на твоем месте раньше работал. Андрей Стеклов. И ты слышал о нем.
— Это тот, кто Гришку Кожевенника брал?
— Он самый. Был лучший опер в отделе. Жаль. Такой конец.
— А чего опер из уголовки к цеховикам полез? Там же ОБХСС должны быть.
— Был криминал. Этот Мулявко с помощью бандитов с конкурентами расправлялся.
Поболтав еще для приличия, Емельянов распрощался с прокурорским и отправился в архив. Дело Мулявко нашлось сразу. Оно было недавним, датировалось 1965 годом.
Преступный синдикат насчитывал не один десяток человек и возглавлялся директором мясоконсервного завода Мулявко. За его несметные богатства соратники дали ему кличку Граф Монте-Кристо.
Структура банды была следующей: центр во главе с Мулявко, торговая сеть в каждом районе, куда сбывалась левая продукция, агенты — директора, снабженцы, завмаги, продавцы. Все они были доверенными лицами главаря и все висели на крючке, потому что на каждого был компромат.
Компромат добывали специальные криминальные агенты Мулявко, они же расправлялись с непослушными. В папку на каждого вносились дни и даже часы, когда и от кого персонально принята продукция, в каком количестве, на какую сумму и кому предназначалась. Указывалась фамилия клиента, кого следовало обслужить дорогостоящим и разнообразным ассортиментом.
Спецнаборы упаковывались в картонные вместительные коробки, по графику развозились, ловко и скрытно вручались адресатам. Эти операции фиксировались Мулявко в соответствующих гроссбухах, сюда же вписывались фамилии партийных, советских, хозяйственных чинов, которым наборы предназначались.
Позже у Мулявко обнаружили список обслуживаемых. Там фигурировали руководящие деятели. Было привлечено к уголовной ответственности свыше 30 человек. Из них 25 были взяты под стражу.
Но самым главным был арест Мулявко. Облаву решено было производить на мясоконсервном заводе. И в цеху, где производились консервы, оказался чан с кислотой.
Кроме хозяйственных преступлений, Мулявко фигурировал и в криминальных делах как организатор заказных убийств. С конкурентами и теми, кто пытался помешать строить торговую сеть, Мулявко расправлялся криминальным образом.
Так, к примеру, был застрелен начальник колбасного цеха, отказавшийся производить левую, поддельную продукцию. Несколько сотрудников завода были избиты, а еще один умер от побоев прямо на пороге своего дома. Поэтому в облаве на Мулявко участвовали не только сотрудники ОБХСС, но и уголовный розыск.
Возглавлял операцию лично Грищенко. Он и отправил Стеклова обыскать чан с кислотой, который предварительно не был обезврежен. Произошел страшный взрыв. Затем — пожар на территории завода.
Стеклов был доставлен в больницу в очень тяжелом состоянии. Врачи боролись за его жизнь. Несмотря на трагедию, Мулявко удалось задержать. Сумма ущерба от деятельности его банды была астрономической — 10 миллионов советских рублей! Из этих денег один миллион двести тысяч были потрачены на подарки номенклатурным чиновникам. У самого Графа Монте-Кристо во время обыска изъяли 1,5 миллиона рублей наличными, которые он хранил в собачьей будке.
Мулявко был приговорен к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор привели в исполнение. Грищенко уволили с занимаемой должности, а затем оформили как штатного судмедэксперта. Ни осужден, на арестован, ни наказан он не был. Номенклатурная советская система кумовства действовала вовсю.
Глава 19
Холод стал другом. Конечно, не сразу. До этого открытия прошло довольно много страшных часов. В камере Нун прошел все стадии холода — от легкой изморози, покрывающей кожу чуть заметной зябью, до черного, давящего льда, от которого немеют конечности и темнеет в глазах.
Впрочем, так было всего лишь несколько раз, когда весна оборачивалась жестокими ночными заморозками. Тогда мерзли даже те люди, которые уютно спали в теплых квартирах, закутавшись в пуховые одеяла. Что уж было говорить о неотапливаемой камере, состоящей сплошь из пропитанных холодом камней!
В эти страшные ночи, когда даже металлическая койка превращалась в орудие пытки, потому что металл, проступающий сквозь тонкий матрас и рваную простыню, жег, в эти жуткие ночи лежать было нельзя. Анатолий чувствовал ожоги от страшной металлической сетки на всем своем теле. В эти ночи он расхаживал по камере и пытался читать стихи Бродского, те, которые помнил, которые приходили подпольно на тонких, исписанных листках самиздата. Но даже память отказывала ему, но он напрягал ее так требовательно, так мучительно жестоко, что это стимулировало его разум, позволяя жить и оставаться самим собой.
Нун ходил по камере и читал стихи вслух, вспоминая каждую строчку с такой тщательностью, словно от этого зависела его жизнь. И живые, великие строчки стихов гениального поэта пульсировали в воздухе, наполняя его тело новой кровью, а жизнь — новым смыслом. И так ему удавалось пережить эти весенние морозы — самые страшные морозы на земле.
В такие ночи он слышал, как шаги охранника замирали возле двери его камеры. Охранник останавливался и тоже слушал стихи. И это наполняло Анатолия злобным, недостойным творческого человека торжеством — в этом была черная, холодная справедливость, что стихи Бродского звучат именно в этом аду. Нервы были накалены до предела, совсем как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего прикосновения. И он не понимал и сам, что делать — либо зарыдать, либо кричать от восторга во весь голос.
Слишком долгое время он был один, все время один. И только после этих стихов в морозной ночи, только после того, как выкрикивал слова, похожие на всполохи пламени из разверстой сердечной раны, холод стал ему другом. Впервые в жизни к нему пришло осознание, что с холодом можно дружить, потому что холод — не самое страшное в этой жизни.
Несмотря на то что камера была рассчитана на двоих, Нун находился в ней один очень долгое время. Это было странно, потому что тюрьма была переполнена, и он абсолютно не понимал, почему его изолировали от всех остальных.
В первое время о нем как будто совсем забыли. Прошло около недели со дня того странного разговора со следователем, касавшегося и его романа, и попытки сделать из него самого настоящего врага. В первые дни Анатолий очень сильно нервничал и все время репетировал пламенные речи, которые сможет бросить в лицо следователю, отвечая на его вопросы.
Как всегда бывает, самые убедительные, самые яркие, доходчивые и правильные слова пришли к нему только потом. Там, в кабинете следователя, он все-таки растерялся. Страх, неизвестность, отчаяние, обида на жизнь — все это лишило его дара речи. Тем более, что писатель — это не всегда тот человек, которые умеет красочно, красиво говорить.
Писателю проще формулировать свои мысли в виде записанных слов. Как красноречивы писатели на бумаге! Но стоит им попасть в неприятности или странные обстоятельства, и не всегда они сумеют достойно ответить.
Так произошло и с Нуном. Там, в кабинете следователя, он мямлил и глотал слова. А оттого самая первая битва казалась ему проигранной. Он думал, что является легкой жертвой, и не понимал, почему следователь не вызывает его на допрос.
Через неделю сомнений и мытарств по пустой камере его все-таки вызвали на допрос. Следователь был другой. Монотонным голосом, бесцветным, лишенным эмоций тоном он спрашивал его о каких-то глупостях.
Вопросы были абсолютно нелепые: в каких сионистских организациях вы состоите, кто надоумил вас пытаться сбежать за рубеж, как давно вы передаете данные о советском строе в капиталистические страны, прочая чушь… Анатолий совершенно не знал, как на все это реагировать.
Однажды попытался пошутить: какие сионистские организации? Я не еврей, а советский человек! Разве вы не знаете, что в СССР нет евреев?
Но следователь не понял его юмора, а принялся что-то быстро-быстро писать в протокол.
Потом на допрос его вызывали еще два раза. И каждый раз были новые следователи. Того, первого, с которым допрос напоминал хоть какое-то подобие интеллектуальной беседы, Нун больше не видел. Он даже скучал по нему. Разговор с таким человеком, пусть даже настроенным крайне недоброжелательно, все равно был хоть какой-то тренировкой для ума.
Но того следователя больше не было. На допросах твердили одно и то же: в какие сионистские организации вы входите, в каких организациях вы состоите, кто надоумил вас подавать документы для выезда за рубеж, с представителями каких террористических организаций вы встречались в Одессе, кому на западе передавали данные…
Анатолий смеялся им в лицо, а эти безликие следователи строчили и строчили протоколы. О его романе, о его карьере писателя, о других рукописях никто больше не проронил ни единого слова. Это было обидно гораздо больше, чем нелепые обвинения в сионизме и прочей белиберде, которую взяли с потолка.
И все это время, возвращаясь с допросов, которые своей пустотой и нелепостью утомляли его больше, чем тяжелая физическая работа, Нун ждал, что в камеру к нему кого-то подсадят. Он уже отчаялся быть один.
Про себя он всегда называл такого человека не сокамерник, а попутчик. Попутчик по страшной дороге этого безликого ада, который вместо кругов состоял из параллельных, гладких прямых.
Один раз он спросил у следователя — у одного из безликих следователей, положено ли ему свидание с сестрой, потому что чувствовал даже на расстоянии, как сходит с ума Роза. Следователь сделал вид, что не слышит его вопроса, и принялся еще быстрей строчить протокол. Из этого он сделал вывод, что свидания ему не положены.
Анатолий скучал по Розе и жутко переживал, что стал причиной ее жестоких страданий. Но ничего сделать с этим не мог.
И вдруг ему повезло. Когда его привели в камеру после короткой прогулки — их ему устраивали раз в три дня, он увидел, что на соседней койке, которая вечно стоит пустой, лежит человек.
Как он обрадовался! Тут же подбежал к появившемуся соседу. Мужчина лежал спиной к нему на боку, поджав к животу ноги, пытаясь укутаться в полы пиджака.
Анатолий поздоровался, заговорил. В ответ услышал стон. Подошел ближе, тронул за плечи. Мужчина повернулся на спину — он разглядел, что ему лет 40, не больше — и тут же потерял сознание. С ужасом Нун смотрел на пятна крови на желтоватой рубашке.
Он попытался приоткрыть ему глаза и случайно тронул за щеку. Рот мужчины приоткрылся, и оттуда почти фонтаном на грудь полилась кровь. Сквозь приоткрытый рот Анатолий увидел, что у мужчины вместо нижнего зуба — огромная дыра, уходящая глубоко в челюсть, причем почему-то с абсолютно ровными краями…
Он закричал. Забарабанил кулаками в металлическую дверь. На шум пришел охранник. Нун уже не помнил, что кричал — о том, что человек истекает кровью, умирает. Равнодушно отстранив его рукой, охранник глянул на мужчину и ушел. Несчастного вынесли из камеры только к вечеру, спустя много часов. И все это время он не подавал признаков сознания.
Ночь, последовавшая затем, была страшно морозной. И Бродский уже не спасал. Забившись в угол койки с ногами, Анатолий беззвучно дрожал — но не от холода, а от страха. И это было гораздо более сильная и болезненная дрожь.
Ему было страшно. Он и раньше слышал о пытках, но никогда не видел их воочию. Когда же начнут пытать его?
Нун не боялся физической боли. Страшило другое: потеря человеческого облика, ползать под сапогом палача дрожащим червем. Ни при каких обстоятельствах жизни он старался не терять своего достоинства. А тут ему грозило именно это. И потеря достоинства в глазах других была гораздо страшнее, чем физическая боль и даже смерть.
А мужчину пытали, и пытали страшно. Анатолий не знал, что с ним делали. Но результат этого был так страшен, что он буквально спасовал перед этим страхом. Не мог думать, жить, говорить.
Только к концу следующих суток он пришел в себя и смог даже поесть тюремной баланды, которую ему всегда протягивали в окошко. И с того времени стал до смерти бояться новых попутчиков. До тех пор, пока его не вызвали на очередной допрос.
Тот допрос был ничем не примечателен и абсолютно не отличался от всех остальных. Следователь по-прежнему бубнил чушь и усиленно писал протокол.
Но когда Нуна привели назад в камеру, он сразу увидел, что на второй кровати снова неподвижно на боку лежит человек. Опять мужчина. Лет 35–40. В спортивном костюме.
В этот раз Нун побоялся к нему подходить. Он тихонько сел на свою кровать и стал ждать. Мужчина перевернулся на спину, раздался мощный храп. Анатолий вздохнул с огромным облегчением. Сам не заметил, как лег и заснул.
Проснулся только к вечеру и, едва очнувшись, сразу увидел, что мужчина сидит и смотрит на него. Смотрит очень пристально, почти не мигая.
— Привет! Ты меня не узнаешь? — спросил мужчина, увидев, что Нун открыл глаза.
— Нет. А должен? — он неловко сел на койке, еще слабо ориентируясь в реальности.
— Ну посмотри повнимательней! Я Павел. Мы на вечеринках у Димы Завадского встречались! Не узнаешь, ну?
Вечеринки у скульптора Димы Завадского отличались многочисленностью различных интересных людей, вспомнить которых было совсем не просто. Дима Завадский днем работал в мастерской по изготовлению могильных памятников, надгробий. А ночью из ворованного мрамора, камня и мраморной крошки пытался соорудить собственные шедевры. А когда не творил, устраивал многолюдные вечеринки, на которые собиралось полгорода. Он мог себе это позволить, потому что зарабатывал лучше всех остальных.
Дима Завадский собирал не только представителей подпольной тусовки. К нему захаживали и детки партийных шишек, желающие находиться поближе к искусству и авангарду, и фарцовщики, и темные людишки из полукриминального мира. У Димы были просто невероятные связи!
На его вечеринках решались различные вопросы и даже заключались крупные сделки. Однако КГБ Диму не трогало — скорей всего, потому, что на партийных бонз и на их деток у него было слишком много компрометирующего материала, и КГБ просто не хотело ворошить это осиное гнездо.
Анатолий был завсегдатаем этих вечеринок. Но, в связи со скученностью и мельканием различных лиц, он не всех помнил и оставлял в памяти. Вот и сейчас мужчина, сидевший перед ним, не вызывал никаких ассоциаций, никаких выплывающих из памяти воспоминаний. Он был ему попросту незнаком. К тому же, у Нуна всегда была очень плохая память на лица. Он знал за собой этот недостаток и старался не обижать понапрасну людей. Но так выходило не всегда. Люди раскусывали его и все равно обижались. А он страдал от этого.
— Вы же Анатолий Нун, верно? — снова сказал мужчина. — Вы ведь писатель. А я у Димки и магнитофоны толкал, и бобины. Переводчик я.
— Помню, конечно, — Анатолий покривил душой, — конечно, Дима Завадский… Павел!
— Вот и славненько! — соскочив с койки, мужчина бросился жать ему руку. С радостью Нун убедился, что тот абсолютно невредим. Единственное, что портило его, в целом, красивую внешность, была щетина.
— За что сидишь? — спросил Павел, после обмена несколькими фразами, в которых он перечислял, в основном, общих знакомых.
— Я роман написал, — вздохнул Анатолий.
— Советскую власть ругаешь? — задорно прищурился Павел.
— Гнусность какая, — Емельянов вспомнил слова ученого о веке Сатаны и подумал, что первое оружие Сатаны — подлая ложь, то есть все то, чем живет двойная советская мораль. — А что с опером?
— Ушел на пенсию по инвалидности. Жалко мужика. Жена его бросила — ей инвалид нужен? Говорят, он пьет.
— Ты его знал лично?
— Знал, и хорошо. Он на твоем месте раньше работал. Андрей Стеклов. И ты слышал о нем.
— Это тот, кто Гришку Кожевенника брал?
— Он самый. Был лучший опер в отделе. Жаль. Такой конец.
— А чего опер из уголовки к цеховикам полез? Там же ОБХСС должны быть.
— Был криминал. Этот Мулявко с помощью бандитов с конкурентами расправлялся.
Поболтав еще для приличия, Емельянов распрощался с прокурорским и отправился в архив. Дело Мулявко нашлось сразу. Оно было недавним, датировалось 1965 годом.
Преступный синдикат насчитывал не один десяток человек и возглавлялся директором мясоконсервного завода Мулявко. За его несметные богатства соратники дали ему кличку Граф Монте-Кристо.
Структура банды была следующей: центр во главе с Мулявко, торговая сеть в каждом районе, куда сбывалась левая продукция, агенты — директора, снабженцы, завмаги, продавцы. Все они были доверенными лицами главаря и все висели на крючке, потому что на каждого был компромат.
Компромат добывали специальные криминальные агенты Мулявко, они же расправлялись с непослушными. В папку на каждого вносились дни и даже часы, когда и от кого персонально принята продукция, в каком количестве, на какую сумму и кому предназначалась. Указывалась фамилия клиента, кого следовало обслужить дорогостоящим и разнообразным ассортиментом.
Спецнаборы упаковывались в картонные вместительные коробки, по графику развозились, ловко и скрытно вручались адресатам. Эти операции фиксировались Мулявко в соответствующих гроссбухах, сюда же вписывались фамилии партийных, советских, хозяйственных чинов, которым наборы предназначались.
Позже у Мулявко обнаружили список обслуживаемых. Там фигурировали руководящие деятели. Было привлечено к уголовной ответственности свыше 30 человек. Из них 25 были взяты под стражу.
Но самым главным был арест Мулявко. Облаву решено было производить на мясоконсервном заводе. И в цеху, где производились консервы, оказался чан с кислотой.
Кроме хозяйственных преступлений, Мулявко фигурировал и в криминальных делах как организатор заказных убийств. С конкурентами и теми, кто пытался помешать строить торговую сеть, Мулявко расправлялся криминальным образом.
Так, к примеру, был застрелен начальник колбасного цеха, отказавшийся производить левую, поддельную продукцию. Несколько сотрудников завода были избиты, а еще один умер от побоев прямо на пороге своего дома. Поэтому в облаве на Мулявко участвовали не только сотрудники ОБХСС, но и уголовный розыск.
Возглавлял операцию лично Грищенко. Он и отправил Стеклова обыскать чан с кислотой, который предварительно не был обезврежен. Произошел страшный взрыв. Затем — пожар на территории завода.
Стеклов был доставлен в больницу в очень тяжелом состоянии. Врачи боролись за его жизнь. Несмотря на трагедию, Мулявко удалось задержать. Сумма ущерба от деятельности его банды была астрономической — 10 миллионов советских рублей! Из этих денег один миллион двести тысяч были потрачены на подарки номенклатурным чиновникам. У самого Графа Монте-Кристо во время обыска изъяли 1,5 миллиона рублей наличными, которые он хранил в собачьей будке.
Мулявко был приговорен к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор привели в исполнение. Грищенко уволили с занимаемой должности, а затем оформили как штатного судмедэксперта. Ни осужден, на арестован, ни наказан он не был. Номенклатурная советская система кумовства действовала вовсю.
Глава 19
Холод стал другом. Конечно, не сразу. До этого открытия прошло довольно много страшных часов. В камере Нун прошел все стадии холода — от легкой изморози, покрывающей кожу чуть заметной зябью, до черного, давящего льда, от которого немеют конечности и темнеет в глазах.
Впрочем, так было всего лишь несколько раз, когда весна оборачивалась жестокими ночными заморозками. Тогда мерзли даже те люди, которые уютно спали в теплых квартирах, закутавшись в пуховые одеяла. Что уж было говорить о неотапливаемой камере, состоящей сплошь из пропитанных холодом камней!
В эти страшные ночи, когда даже металлическая койка превращалась в орудие пытки, потому что металл, проступающий сквозь тонкий матрас и рваную простыню, жег, в эти жуткие ночи лежать было нельзя. Анатолий чувствовал ожоги от страшной металлической сетки на всем своем теле. В эти ночи он расхаживал по камере и пытался читать стихи Бродского, те, которые помнил, которые приходили подпольно на тонких, исписанных листках самиздата. Но даже память отказывала ему, но он напрягал ее так требовательно, так мучительно жестоко, что это стимулировало его разум, позволяя жить и оставаться самим собой.
Нун ходил по камере и читал стихи вслух, вспоминая каждую строчку с такой тщательностью, словно от этого зависела его жизнь. И живые, великие строчки стихов гениального поэта пульсировали в воздухе, наполняя его тело новой кровью, а жизнь — новым смыслом. И так ему удавалось пережить эти весенние морозы — самые страшные морозы на земле.
В такие ночи он слышал, как шаги охранника замирали возле двери его камеры. Охранник останавливался и тоже слушал стихи. И это наполняло Анатолия злобным, недостойным творческого человека торжеством — в этом была черная, холодная справедливость, что стихи Бродского звучат именно в этом аду. Нервы были накалены до предела, совсем как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего прикосновения. И он не понимал и сам, что делать — либо зарыдать, либо кричать от восторга во весь голос.
Слишком долгое время он был один, все время один. И только после этих стихов в морозной ночи, только после того, как выкрикивал слова, похожие на всполохи пламени из разверстой сердечной раны, холод стал ему другом. Впервые в жизни к нему пришло осознание, что с холодом можно дружить, потому что холод — не самое страшное в этой жизни.
Несмотря на то что камера была рассчитана на двоих, Нун находился в ней один очень долгое время. Это было странно, потому что тюрьма была переполнена, и он абсолютно не понимал, почему его изолировали от всех остальных.
В первое время о нем как будто совсем забыли. Прошло около недели со дня того странного разговора со следователем, касавшегося и его романа, и попытки сделать из него самого настоящего врага. В первые дни Анатолий очень сильно нервничал и все время репетировал пламенные речи, которые сможет бросить в лицо следователю, отвечая на его вопросы.
Как всегда бывает, самые убедительные, самые яркие, доходчивые и правильные слова пришли к нему только потом. Там, в кабинете следователя, он все-таки растерялся. Страх, неизвестность, отчаяние, обида на жизнь — все это лишило его дара речи. Тем более, что писатель — это не всегда тот человек, которые умеет красочно, красиво говорить.
Писателю проще формулировать свои мысли в виде записанных слов. Как красноречивы писатели на бумаге! Но стоит им попасть в неприятности или странные обстоятельства, и не всегда они сумеют достойно ответить.
Так произошло и с Нуном. Там, в кабинете следователя, он мямлил и глотал слова. А оттого самая первая битва казалась ему проигранной. Он думал, что является легкой жертвой, и не понимал, почему следователь не вызывает его на допрос.
Через неделю сомнений и мытарств по пустой камере его все-таки вызвали на допрос. Следователь был другой. Монотонным голосом, бесцветным, лишенным эмоций тоном он спрашивал его о каких-то глупостях.
Вопросы были абсолютно нелепые: в каких сионистских организациях вы состоите, кто надоумил вас пытаться сбежать за рубеж, как давно вы передаете данные о советском строе в капиталистические страны, прочая чушь… Анатолий совершенно не знал, как на все это реагировать.
Однажды попытался пошутить: какие сионистские организации? Я не еврей, а советский человек! Разве вы не знаете, что в СССР нет евреев?
Но следователь не понял его юмора, а принялся что-то быстро-быстро писать в протокол.
Потом на допрос его вызывали еще два раза. И каждый раз были новые следователи. Того, первого, с которым допрос напоминал хоть какое-то подобие интеллектуальной беседы, Нун больше не видел. Он даже скучал по нему. Разговор с таким человеком, пусть даже настроенным крайне недоброжелательно, все равно был хоть какой-то тренировкой для ума.
Но того следователя больше не было. На допросах твердили одно и то же: в какие сионистские организации вы входите, в каких организациях вы состоите, кто надоумил вас подавать документы для выезда за рубеж, с представителями каких террористических организаций вы встречались в Одессе, кому на западе передавали данные…
Анатолий смеялся им в лицо, а эти безликие следователи строчили и строчили протоколы. О его романе, о его карьере писателя, о других рукописях никто больше не проронил ни единого слова. Это было обидно гораздо больше, чем нелепые обвинения в сионизме и прочей белиберде, которую взяли с потолка.
И все это время, возвращаясь с допросов, которые своей пустотой и нелепостью утомляли его больше, чем тяжелая физическая работа, Нун ждал, что в камеру к нему кого-то подсадят. Он уже отчаялся быть один.
Про себя он всегда называл такого человека не сокамерник, а попутчик. Попутчик по страшной дороге этого безликого ада, который вместо кругов состоял из параллельных, гладких прямых.
Один раз он спросил у следователя — у одного из безликих следователей, положено ли ему свидание с сестрой, потому что чувствовал даже на расстоянии, как сходит с ума Роза. Следователь сделал вид, что не слышит его вопроса, и принялся еще быстрей строчить протокол. Из этого он сделал вывод, что свидания ему не положены.
Анатолий скучал по Розе и жутко переживал, что стал причиной ее жестоких страданий. Но ничего сделать с этим не мог.
И вдруг ему повезло. Когда его привели в камеру после короткой прогулки — их ему устраивали раз в три дня, он увидел, что на соседней койке, которая вечно стоит пустой, лежит человек.
Как он обрадовался! Тут же подбежал к появившемуся соседу. Мужчина лежал спиной к нему на боку, поджав к животу ноги, пытаясь укутаться в полы пиджака.
Анатолий поздоровался, заговорил. В ответ услышал стон. Подошел ближе, тронул за плечи. Мужчина повернулся на спину — он разглядел, что ему лет 40, не больше — и тут же потерял сознание. С ужасом Нун смотрел на пятна крови на желтоватой рубашке.
Он попытался приоткрыть ему глаза и случайно тронул за щеку. Рот мужчины приоткрылся, и оттуда почти фонтаном на грудь полилась кровь. Сквозь приоткрытый рот Анатолий увидел, что у мужчины вместо нижнего зуба — огромная дыра, уходящая глубоко в челюсть, причем почему-то с абсолютно ровными краями…
Он закричал. Забарабанил кулаками в металлическую дверь. На шум пришел охранник. Нун уже не помнил, что кричал — о том, что человек истекает кровью, умирает. Равнодушно отстранив его рукой, охранник глянул на мужчину и ушел. Несчастного вынесли из камеры только к вечеру, спустя много часов. И все это время он не подавал признаков сознания.
Ночь, последовавшая затем, была страшно морозной. И Бродский уже не спасал. Забившись в угол койки с ногами, Анатолий беззвучно дрожал — но не от холода, а от страха. И это было гораздо более сильная и болезненная дрожь.
Ему было страшно. Он и раньше слышал о пытках, но никогда не видел их воочию. Когда же начнут пытать его?
Нун не боялся физической боли. Страшило другое: потеря человеческого облика, ползать под сапогом палача дрожащим червем. Ни при каких обстоятельствах жизни он старался не терять своего достоинства. А тут ему грозило именно это. И потеря достоинства в глазах других была гораздо страшнее, чем физическая боль и даже смерть.
А мужчину пытали, и пытали страшно. Анатолий не знал, что с ним делали. Но результат этого был так страшен, что он буквально спасовал перед этим страхом. Не мог думать, жить, говорить.
Только к концу следующих суток он пришел в себя и смог даже поесть тюремной баланды, которую ему всегда протягивали в окошко. И с того времени стал до смерти бояться новых попутчиков. До тех пор, пока его не вызвали на очередной допрос.
Тот допрос был ничем не примечателен и абсолютно не отличался от всех остальных. Следователь по-прежнему бубнил чушь и усиленно писал протокол.
Но когда Нуна привели назад в камеру, он сразу увидел, что на второй кровати снова неподвижно на боку лежит человек. Опять мужчина. Лет 35–40. В спортивном костюме.
В этот раз Нун побоялся к нему подходить. Он тихонько сел на свою кровать и стал ждать. Мужчина перевернулся на спину, раздался мощный храп. Анатолий вздохнул с огромным облегчением. Сам не заметил, как лег и заснул.
Проснулся только к вечеру и, едва очнувшись, сразу увидел, что мужчина сидит и смотрит на него. Смотрит очень пристально, почти не мигая.
— Привет! Ты меня не узнаешь? — спросил мужчина, увидев, что Нун открыл глаза.
— Нет. А должен? — он неловко сел на койке, еще слабо ориентируясь в реальности.
— Ну посмотри повнимательней! Я Павел. Мы на вечеринках у Димы Завадского встречались! Не узнаешь, ну?
Вечеринки у скульптора Димы Завадского отличались многочисленностью различных интересных людей, вспомнить которых было совсем не просто. Дима Завадский днем работал в мастерской по изготовлению могильных памятников, надгробий. А ночью из ворованного мрамора, камня и мраморной крошки пытался соорудить собственные шедевры. А когда не творил, устраивал многолюдные вечеринки, на которые собиралось полгорода. Он мог себе это позволить, потому что зарабатывал лучше всех остальных.
Дима Завадский собирал не только представителей подпольной тусовки. К нему захаживали и детки партийных шишек, желающие находиться поближе к искусству и авангарду, и фарцовщики, и темные людишки из полукриминального мира. У Димы были просто невероятные связи!
На его вечеринках решались различные вопросы и даже заключались крупные сделки. Однако КГБ Диму не трогало — скорей всего, потому, что на партийных бонз и на их деток у него было слишком много компрометирующего материала, и КГБ просто не хотело ворошить это осиное гнездо.
Анатолий был завсегдатаем этих вечеринок. Но, в связи со скученностью и мельканием различных лиц, он не всех помнил и оставлял в памяти. Вот и сейчас мужчина, сидевший перед ним, не вызывал никаких ассоциаций, никаких выплывающих из памяти воспоминаний. Он был ему попросту незнаком. К тому же, у Нуна всегда была очень плохая память на лица. Он знал за собой этот недостаток и старался не обижать понапрасну людей. Но так выходило не всегда. Люди раскусывали его и все равно обижались. А он страдал от этого.
— Вы же Анатолий Нун, верно? — снова сказал мужчина. — Вы ведь писатель. А я у Димки и магнитофоны толкал, и бобины. Переводчик я.
— Помню, конечно, — Анатолий покривил душой, — конечно, Дима Завадский… Павел!
— Вот и славненько! — соскочив с койки, мужчина бросился жать ему руку. С радостью Нун убедился, что тот абсолютно невредим. Единственное, что портило его, в целом, красивую внешность, была щетина.
— За что сидишь? — спросил Павел, после обмена несколькими фразами, в которых он перечислял, в основном, общих знакомых.
— Я роман написал, — вздохнул Анатолий.
— Советскую власть ругаешь? — задорно прищурился Павел.