Иерусалим правит
Часть 22 из 94 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда на следующий день Симэн собрал нас у священного бассейна и небрежно потребовал, чтобы моя возлюбленная сняла одежду и притворилась, что собирается плавать, — я оставался спокойным. Я понял, что нужна последовательность. Карнак, этот оплот дикого разума, глубоко языческого искусства, помог нам настроиться. Стало настолько жарко, что почти все уже разделись и носили лишь шорты, майки и легкую обувь. Эта полуобнаженность помогала расслабиться — она влекла и успокаивала вместе с медленным течением времени в Луксоре, качественным кокаином и кифом. Я был молод и относительно неопытен. Я не виню себя в том, что немного отступил от стандартов. Возможно, уже тогда я не сумел бы бежать. Теперь у нас были прожектора и мы могли снимать в тенистых уголках храмов, среди больших колонн. Мы уложили Эсме на громадную упавшую плиту, готовясь к жертвоприношению. И я, жрец Ра, должен был поднять нож и поднести его к ее телу, а прекрасная Эсме — закричать. Я обсуждал эту сцену с Малкольмом Квелчем. У меня возникли художественные и исторические сомнения. Конечно, тогда не приносили подобных жертв? Он сказал, что существует такая вещь, как вольность человеческой фантазии. Я спросил, имел ли он в виду «художественную вольность», и Квелч кивнул. Он стал себя вести исключительно небрежно.
Теперь наша жизнь сделалась особой, совершенно закрытой. Мы снимались у стен, в альковах, в разрушенных часовнях, среди высоких колонн Карнака, которые видели человеческое безумие, человеческую жадность, человеческую похоть и темные, неестественные страсти. Мои запреты действительно казались глупыми рядом с этой горячей африканской чувственностью. Я отдался прошлому, варварской цивилизации, которая старела, становилась терпимее и все-таки жаждала человеческих чувств, острых ощущений, трепета плоти рядом с плотью, прикосновения кончика пальца к соску, бурления и жара в крови, захватывающего дух желания, пахнущего потом и сексом. Видя на той скале распростертое взмокшее тело Эсме, я испытал такой прилив неконтролируемого вожделения, что вскрикнул от удивления, когда дружеская рука сэра Рэнальфа коснулась моего обнаженного плеча.
— Разве она не прекрасна, друг мой? Такая восхитительно естественная молодая леди, сами знаете. Ну, нам бы следовало знать всем. О тех вещах, которые мы делаем тайно! — И он захихикал.
Я был оскорблен.
— Что вам известно о моей частной жизни?
Он тотчас стал заботливым и замурлыкал как кот.
— Только то, что мне рассказала наша маленькая красотка.
И, конечно, тогда я понял, что она предала меня.
Осознав это, я пережил неописуемый прилив эмоций. Хотя я ненавидел их обоих, но мое вожделение к ней стало сильнее прежнего. Неужели я всегда ненавидел ее и всегда принимал одно глубокое чувство за другое? Любил ли я ее когда-нибудь? Я испытал ужасное замешательство. Эта кошмарная страсть пронизала все мое существо и изменила его. Меня словно сжали кулаки похоти и гнева.
Моя Эсме была шлюхой! Она трахалась столько раз, что у нее во влагалище появились мозоли. «Они не плохие, эти солдаты». Почему она предала меня? Она была моим ангелом. Meyn batayt, meyn doppelgänger[496]. Долг требовал спасти ее. Но долг требовал и многого другого, особенно долг перед Искусством и Наукой. Перед Будущим.
— Эсме? — Я двинулся туда, где лежала она, скованная цепью и готовая к жертвоприношению. — Сэр Рэнальф признался.
Я повернулся, чтобы заставить камеры замолкнуть. Я спокойно заметил, что эта сцена не предназначена для всеобщего обозрения.
Ее голос был немного сонным, точно она дремала, ожидая съемки:
— Но ты сказал мне, что все в порядке, Димка.
Теперь, конечно, я понял свою ошибку. Несмотря на все ее экзотическое прошлое, моя маленькая девочка мало знала о нравах большого мира. Я слишком долго защищал ее. Я смягчился.
— Я не имел в виду…
— В самом деле, мой дорогой Чайльд Макс[497]! Как светский человек! — Это говорил сэр Рэнальф, который воспользовался нами.
Мое уважение к продюсеру исчезло в один миг. Я развернулся к нему.
— Как вы могли?
— Мой милый маленький странствующий рыцарь, не сердитесь! Мы все — просто невинные юноши и девушки, которые собрались здесь, чтобы получить немного языческих удовольствий; ведь мы гостим на этой Земле совсем недолго. Что тут дурного, милый Орфей? Это всего лишь игры! Вполне естественные игры, знаете, как у маленьких мальчиков и девочек. У ребят и девчат, а? Мило, мило! — И он коснулся теплыми пальцами моей руки. — Никакого вреда не будет. Мы же не всякие там зануды, скованные и ограниченные ужасной, бесполезной ревностью и собственническими чувствами, ведь так? Я считал вас, благородный сэр Галахад[498], поклонником Шелли, как и я сам. Поборником всего, что естественно.
Я снова почувствовал себя бесчеловечным и неискушенным. Невыносимым фанатиком. Я покраснел и откашлялся:
— Я не совсем понял. Это было потрясение…
— Конечно, именно так! Я так сожалею об этом, мой добрый старый друг. Я думал, что все происходило с вашего согласия. Я знал…
— А я не знал! — И хотя я старался принять ситуацию, как принял бы ее познавший жизнь человек, я едва не плакал. Во мне смешалось слишком много разных эмоций.
— Вы, конечно, не забудете о своих профессиональных обязательствах.
Я не мог сразу ответить. Пах у меня словно раскалился добела. К нам присоединился Симэн, сопровождаемый Квелчем, который теперь всегда находился рядом с режиссером. Возможно, я, как и миссис Корнелиус, смотрел на Квелча в поисках сочувствия, но он ответил на мой взгляд с прежней двусмысленной теплотой, в которой я угадал смущение, так и не исчезнувшее с тех пор, как я стал свидетелем его пасхальных развлечений. Симэн, казалось, полностью лишился прежней энергии. Его слова: «Могу ли я помочь?» — звучали почти робко.
— Вы нужны, чтобы убедить нашего сбитого с толку кореша в том, что все наши требования — в пределах хорошего художественного вкуса, — приветливо заметил сэр Рэнальф. — Конечно, на стенах самых респектабельных бирмингемских вилл есть картины, которые кажутся более вызывающими, чем наш небольшой эпизод.
— Все дело в убеждении, — произнес Симэн. — Мы должны поразить их.
— Нам нужно уверить аудиторию, поймите, в абсолютной ценности нашей мизансцены.
Пока они говорили, мы выкурили немного кифа, и я начал понимать, к чему они вели. Я вспомнил, что в книгах многие египтяне ходили голыми во время торжеств и особых религиозных обрядов. Но, конечно, не при таких обстоятельствах? Я обернулся к Квелчу, который взмахнул руками.
— Полагаю, как я раньше говорил, небольшая вольность…
— Но, разумеется, вам бы очень помогло, если бы вы тоже оказались немного ближе к природе, к древним временам. Разве вы не согласны, герр Симэн? Дорогой Макси должен лишиться своего маленького килта, возможно, заменив его церемониальной набедренной повязкой?
Я, конечно, отказался. Я спросил: какая в таком случае разница между нашим фильмом и коммерческой порнографией?
— Между ними нет ничего общего, — обиженно заверил меня сэр Рэнальф. — Наш великий моралистический труд станет одной из вех в истории драматического театра. Это будет «Гамлет», Пинеро[499], «Рождение нации» своей эпохи. Потому что мы осмелились, дорогой Макси. Потому что мы осмелились…
Но я по-прежнему не видел оснований для того, чтобы раздеваться. Меня больше всего пугало, надо признаться, то, что обнаружатся последствия «гигиенического» решения моего отца. Малкольм Квелч снова отвел меня в сторону и напомнил об определенных прецедентах на известных картинах, а также в великих мифах об изобилии и возрождении, тех самых, которые мы надеялись раскрыть в будущем фильме. В другой части храма он помог мне раскурить еще одну трубку с успокоительным зельем и попытался смягчить меня, демонстрируя свои обширные познания, рассуждая о великом призвании и о мировой известности.
— Это может стать вашим пропуском в бессмертие. — Он чиркнул спичкой.
Киф был особенно едким; теперь я склонен полагать, что профессор сделал нечто, известное под названием «коктейль», — возможно, с опиумом или с чем-то еще. Снадобье подействовало — я как будто вернулся к своему истинному «я», к своим изначальным верованиям, к пониманию своего величия. Квелч бормотал, что все это — только средства для достижения цели. Когда «Капризы фараона» сделают меня всемирно известным, к моим ногам возложат великие награды. Это меня убедило, но все-таки я настоял, чтобы у меня была особая уборная, за занавесом в углу развалин. Квелч согласился. Он помог мне раздеться — я не очень твердо держался на ногах. Потом, в «ритуальном переднике» и прочих великолепных одеяниях, я вышел на съемочную площадку.
Я не ожидал увидеть еще одного зрителя; кто-то стоял рядом со Ститоном в тени пилонов. Чудовищно толстая негритянка, тонкая вуаль которой едва прикрывала огромные губы и плоский нос, моргала глазами под чрезвычайно длинными, как у коровы, ресницами. Она встретила мой взгляд; судя по ее движениям, она явно считала себя очень привлекательной. Неужели это кормилица, присутствие которой должно придать сцене убедительность? Через несколько мгновений сэр Рэнальф, подойдя ко мне, пробормотал, что это «весьма высокопоставленная персона, которая может профинансировать все наши проекты». После выкуренной трубки я пребывал в чудесном настроении; я улыбнулся и поклонился негритянке, та в ответ почти кокетливо отступила в тень. Я ни секунды не размышлял, кем или чем она могла быть на самом деле.
Когда Эсме впервые увидела женщину, она испугалась и начала осторожно приподниматься на плите, проверяя свои узы на прочность. Потом она обернулась ко мне, как будто успокоенная. Судя по ее поведению, я предположил, что Эсме уже сталкивалась с негритянкой у сэра Рэнальфа на одной из «встреч», куда я сам по наивности ее отправил.
Мой гнев снова усилился. Я сделал шаг вперед и обратился к Симэну:
— Мы можем заставить их поторопиться, господин режиссер? У меня есть другие обязанности, сами знаете, помимо исполнения главной роли и написания сценария.
Симэн бросился к камере и коснулся ладонью бесстрастного грека, который готов был поворачивать рукоятку. Проверив свет и угол съемки гораздо быстрее, чем обычно, он кивнул мне и крикнул: «Мотор!»
Держа нож в руке, я приближаюсь к своей малышке-предательнице. О, как я трудился для нее; я жил для нее, терпел такие муки для нее. И что стало моей наградой! Я вспомнил о собственном безумии, о бесплодном идеализме, о попытках превратить грязный сорняк в прекрасную розу — и теперь я желаю только истязать ее, запугивать, пока она не попросит прощения. Я хочу, чтобы она страдала каждой клеточкой своего тела, ибо прежде я никогда не причинял ей боли. Подобные чувства не вызывают во мне гордости, но это нормальные эмоции для мужчины, оказавшегося в такой ситуации, да и я не из тех, кто сопротивляется правде. От наркотиков у меня в ушах стучали барабаны. Казалось, огромная толпа стояла за моей спиной; невидимые существа давили на меня, я чувствовал на коже их влажное дыхание, их затуманенные глаза следили за каждым моим движением. Они хотели, чтобы я отомстил, отомстил за них, за все предательства, которые совершили женщины, — с тех пор, как Ева предала Адама, с тех пор, как Бог изгнал их из Сада.
Симэн внезапно оживляется — он так разговаривает исключительно в случаях, когда знает, что снимает великолепную сцену.
— Вот так! Замечательно! Ты идешь к ней. Ты любишь ее. Ты ненавидишь ее. Ты хочешь ее убить. Ты хочешь ее спасти. Она — твоя. Она — общая. Все ждут, что ты принесешь ее в жертву. Вот так. Ты поднимаешь нож. Хорошо. Но твоя рука замирает. Ты не можешь шевельнуться. Ты не можешь решиться на убийство — только после того, как надругаешься над ней. Да. Ты изнасилуешь ее. Ты возьмешь ее. Ты не замечаешь ее криков. Ее сопротивления. Она отдается тебе. Отдает то, что должна отдать. Это — долг, который ты потребуешь, а потом успокоишь гнев богов ее кровью.
К горлу у меня подступила желчь. Я, конечно, испугался, что меня сейчас вырвет, и все-таки происходящее полностью меня поглотило, я знал, какое невероятное ощущение будет передано на экране. Я бросился на Эсме. Глядя в ее испуганные глаза, я понял, что она тоже была одурманена и тоже чего-то боялась. Я отступил. Я наклонился и сплюнул в песок у основания камня.
— Снято! — закричал Симэн.
Он сказал, что потом мы сделаем еще один дубль. Возможно, завтра, когда почувствуем вдохновение. Я извинился за свое состояние. Мне было тяжело работать в такую жару. Сэр Рэнальф забеспокоился:
— Мы должны вернуть вас на корабль, мой милый малыш. Вы справились великолепно. Сцена наверняка потребовала слишком больших усилий. Но именно так мы сделаем наш фильм не просто хорошим, поймите, а по-настоящему великим.
Остаток вечера и всю ночь я провел в своей каюте, погруженный в сны и грезы. Образ моей скованной цепями невесты часто появлялся в этих видениях, а вместе с ним — вязкая, ужасная похоть, бесконечно тоскливая и однообразная. Тогда я вспомнил об огромной негритянке. Кто она? Принцесса из великой династии? Незаконнорожденная дочь правителя? Или просто содержательница борделя? Казалось, я ей понравился. Нежная бледность моей распростертой на камне малышки и тесные объятия негритянки слились воедино; внезапно это невероятное ощущение проникло в гениталии — и я проснулся, задыхаясь и крича. Я был один в своей каюте; корабль мягко покачивался на воде. Где-то далеко выл шакал, призывая собратьев. Грезы не прекращались. Мои простыни промокли.
На следующее утро меня разбудил жизнерадостный Квелч.
— Приходите в смотровую комнату, мой дорогой. Вы чудесно сыграли. Все уже готово к показу.
Еще не очнувшись от опиума, я позволил профессору помочь мне с мытьем и одеванием. Потом на негнущихся ногах вышел на жаркий, желтый дневной свет и добрался до кормы, где все уже сидели в полутьме, ожидая, пока Симэн запустит проектор. Экран засветился, затрепетал, потом изображение сфокусировалось и мы совершенно внезапно увидели очень сильную трехминутную сцену. Теперь я понимал, почему остальные были настолько возбуждены. Мы сняли невероятные кадры. Запечатлелось все — моя жестокая похоть, гнев и ненависть. Ужас Эсме был неподдельным. Никогда прежде на экране не появлялись эпизоды такой эмоциональной силы! Увиденное вызывало и тревогу, и гордость. Конечно, это надругательство станет для меня тем, чем для Валентино стало его танго.
— И все-таки, — сказал сэр Рэнальф после того, как все поздравили нас, — необходимо сделать еще немного, чтобы наш фильм достиг своей великолепной кульминации!
Я заметил, что, с моей точки зрения, мы уже преодолели вершину. Но он искренне рассмеялся.
— Нет, дорогой мой, милый кореш, мы только начали подниматься! Не так ли, профессор Квелч?
— Именно. Мы пока, если угодно, в предгорьях экстатической составляющей нашего фильма. Скажем так, его метафизического элемента. В конце концов, мы ведь пытаемся запечатлеть невещественное и неописуемое!
Англичане всегда восхищались нематериальным — во всем, кроме религии. Их композиторы и художники, их модные авторы — все с готовностью заменяли реальный опыт мистикой. Наша русская «душа» была совсем не тем же самым. Однако я согласился. Слишком велика оказалась художественная и интеллектуальная ценность отснятых сцен. Я уже почти гордился тем, что все, кроме нас с Эсме, называли моей актерской игрой.
— И помните, нам еще нужно польстить леди Торговле, — добавил сэр Рэнальф и покачал головой, смиряясь с грубостью нашего мира.
Я подумал, что речь идет о негритянке.
— Мы должны убедиться, что будет достаточно сентиментальных фрагментов, которые станут дополнением, мне кажется, к еще нескольким «занятным сценам». Чтобы продемонстрировать весь спектр эмоций, как вы понимаете. Нужно показать, что мы касаемся всех аспектов человеческой жизни, ни о чем не забывая. Сегодня днем, Макси, мой добрый друг, я хочу, чтобы вы подумали о том, не следует ли сорвать ваш ритуальный передник, когда вы надвигаетесь на беспомощную соблазнительницу. Конечно, мы не будем это снимать, но так мы сможем создать необходимый настрой, верно, мистер Симэн?
Симэн молча кивал, сжавшись в кресле. Он достиг пика карьеры и все-таки по каким-то причинам был недоволен.
Я отказался от предложения сэра Рэнальфа.
— Мне нужно заботиться о своей репутации, — объяснил я. — Не уверен, что в инженерном мире станут доверять человеку, который показал голую задницу посетителям синематографа.
Они рассмеялись. Публика получит только намек! Конечно, я смогу отсмотреть предварительные материалы. И увидеть, насколько тонко будут сняты кадры.
Несмотря на сильнейшее желание продолжить работу над фильмом, я никак не мог согласиться. Я считал, что важнее всего благополучно доставить отснятый материал обратно в Америку и как следует его смонтировать. Истинный успех ждет нас только в том случае, если фильм получит одобрение в Штатах. Самые интимные сцены не появятся в американской версии, но слухи о них привлекут миллионы зрителей. Вероятно, в других странах не станут проявлять такое ханжество относительно изображения естественности, практически необходимого для успеха фильма, — во Франции, например. И все же меня по-прежнему сдерживало доказательство моего позора — или, скорее, позора моего отца: крайняя плоть, удаленная по гигиеническим причинам, когда я еще ничего не понимал. Я снова отказался — вежливо и доброжелательно.
Сэр Рэнальф выглядел только немного разочарованным.
— Как пожелаете, дружище. Я, однако, делаю вывод, что вы не против снять еще несколько дополнительных дублей сегодня?
Я совершенно искренне объяснил ему, что этот фильм для меня означал все. Я ни в коем случае не стал бы вредить проекту.
Когда сэр Рэнальф увез Эсме в «Зимний дворец» на обед, я почувствовал некоторое облегчение. Теперь мне было трудно общаться с ней в реальной жизни — наши роли стали слишком убедительными. Потрясенный и напуганный, я очень обрадовался, когда профессор Квелч продемонстрировал те же добрые чувства, которые проявлял его брат; он предложил выкурить еще пару трубочек, прежде чем начнется работа.
— Чтобы вас успокоить, дружище… Вы же хотите быть в лучшей форме. И вчера это, конечно, сработало. Какие превосходные кадры получились!
Мы сидели вместе в нашей каюте, и Квелч читал мне Браунинга и некоторых более современных авторов. Но я никак не мог сосредоточиться на смысле слов. Я изо всех сил пытался найти способ, позволивший бы мне описать возникшую проблему. Наконец я признался, что прекрасно понимаю логику своих партнеров и их потребности, но не желаю, чтобы мы с Эсме впредь снимались обнаженными.
— Дело не в том, что мы имеем в виду, а в том, как нас поймут, — сказал я.
Квелч отмахнулся. Он уверил меня, что возражать станут только немногие зануды в Америке, а в Европе мое имя будет известно в каждой семье. Выдающийся художник! Великий инженер! Но я по-прежнему колебался. Есть и другое затруднение, сказал я; дело в моей операции. Он выразил сочувствие. Он не знал, что у меня есть подобные проблемы. Шрам? Он не помнил шрама.
Шрам, ответил я, был тайным и неизгладимым. И затем, не в силах нести свое тяжкое бремя в одиночку, я рассказал ему, что мой отец, социалист, врач и современный человек, исполнил варварскую хирургическую операцию, от последствий которой я страдал много лет и которая много раз могла стоить мне жизни. Квелч все понял. Он слышал о таких операциях. Детям в Англии их тогда делали очень часто. Он даже знал, что это вошло в моду в низших классах общества. Волноваться глупо. Это вовсе не клеймо. Все поймут.