И горы смотрят сверху
Часть 35 из 41 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– И как мы здесь разберемся? – уныло спросила я.
– Пока не знаю, – ответил Рома.
Стоял тяжелый, неподвижный, молочно-матовый зной. Был конец сентября, но никаких намеков на снижение температуры или хотя бы облегчение жары пока не наблюдалось. Вдруг Рома сказал:
– Дождь будет.
– Смешная шутка, – угрюмо пробормотала я. – Только с моим еврейским счастьем в конце сентября в Израиле, да еще и в такую адскую жару, может быть дождь.
Мы бродили между могилами. Плиты, плиты, плиты… Имена, даты, короткие эпитафии. Под каждой из этих могильных плит хранилась история, которую не суждено было рассказать.
Измучившись от невыносимой жары и от бессмысленных поисков, мы сели на скамеечку, заботливо установленную в тени раскидистого кипариса рядом с душистым кустом розмарина. Это был настоящий оазис посреди унылого пейзажа. Мне показалось, что сейчас самое время помолиться, но молитв я не знала. Да и не нужны они были мне… Я молилась сама, своими словами, теми, что исходили из сердца и не были общими для всех.
Пока мы сидели, молочные тяжелые облака, висевшие под небом неподвижным грузом, почернели. Подул ветер. Сначала он принес облегчение, но с каждой минутой становился все сильнее и злее. Я не могла поверить своим глазам, но спустя еще несколько мгновений пошел дождь. Мы с Ромой, прижавшись друг к другу, смотрели на неровные, крупные капли, которые жалили нас, как укусы. Мы вздрогнули от удивления, когда рядом с нами раздался мужской голос:
– Вы, наверное, не можете отыскать могилу? – Мы обернулись. Рядом с нами стоял невысокий мужчина в черной кипе[60], и улыбался: – Я мог бы вам помочь.
– А вы тут все знаете? – спросила я.
– Ну, не все, – он снова улыбнулся, – но частенько здесь бываю.
Мы объяснили, какую могилу ищем и послушно пошли за ним. Пришлось еще долго плутать по кладбищу, дождь нещадно хлестал, мы промокли и продрогли, пока, наконец, подошли к могиле. Я прочитала имя покойного – Эдуард Ланцберг. Если бы я раньше знала это имя! Я бы… Я бы… Что бы я сделала? Ничего бы я не сделала. И ничего бы не изменилось. Я долго стояла над могилой. Рома и вежливый проводник не мешали мне. Слез не было. Я просто стояла и думала.
Дождь перестал. Выглянуло солнце с таким невинным видом, как будто и не было только что этого ошеломительного потока воды, обрушившегося на наши головы.
– Спасибо, – сказала я. – Я все поняла…
* * *
…В тот день, в конце сентября, она, как всегда, подняла мужа, умыла, покормила, помогла ему собраться на службу.
Истратов испытывал невероятную слабость. Каждое движение давалось с трудом, каждое слово исходило из его горла нехотя, как улитка из своего домика. Перед ним на широком столе орехового дерева лежала одна только бумага. Давно лежала, уже несколько месяцев. Стол был чистым, и лишь лист этот зловеще белел на полированном покрытии. На бумаге был напечатан список имен. Под номером два в списке была фамилия. Его фамилия! Что могло быть проще: поставить визу «разрешаю» и короткую, энергичную закорючку-подпись? Не мог. Рука отказывалась двигаться. Начальство в Москве негодовало, требовало немедленного решения. Присылало все новые разнарядки. Давно уже не было старого доктора Гинзбурга. Он пал одним из первых, и Истратов с тяжелым сердцем поставил резолюцию под списком, где значилась его фамилия. Давно уже исчезли тысячи других, невидимых, неизвестных, которые попадали под критерии для репрессий. Он подписывал, подписывал, подписывал… Исполнял свой долг.
Но теперь рука отказывалась. Он думал. Его мучили боли. Гудела голова, обжигало живот, суставы скрипели. Он знал: надежды нет. Пройдет еще немного времени, и он умрет в страшных муках. Он и так уже немало протянул – почти год. Невероятно долго! Организм все еще пытался сопротивляться, правда, с каждым днем все слабее и слабее. Тело его, медленно разлагающееся, превратится в конце концов в сгнивший и дурно пахнущий овощ, наподобие картофелины, залежавшейся в чулане: сначала из нее растут маленькие белые головки-корешки, потом покрывается она черным налетом и размягчается, потом начинает вонять, из нее льется липкая жидкость, она скукоживается, становится страшненькой и мертвой.
Он знал: это все произойдет с ним. Еще месяц, еще два – но так будет. Обычный морфий уже не помогал избавиться от болей. Лилия начала колоть ему опиум. Сейчас он страдал, ему необходима была новая порция наркотика.
Он ждет ее. Боль разрывает его на части. Он ждет ее. На столе белеет бумага, на ней чернеет имя. Имя, которое он произносил тысячи раз, мечтая о ней, лежа в пустой служебной квартире на жесткой тахте, покрытой зеленым пледом. Имя, с которым он просыпался и засыпал многие годы. Дочь врага народа, она подлежит репрессиям, как и тысячи других. Безвинных. Обреченных. И он должен поставить свою подпись.
Конец неизбежен, но его можно отодвинуть, забыть о нем на день, на час, на минуту. Он ждет ее. В голове – больной, тупой, злой – всплывают воспоминания. Помнятся в основном отрывки: камешки, мать с мертвой тушкой, первое убийство, учеба в ешиве, рождение сына, смерть его… Каждое движение дается с трудом. Он подходит к шкафу, большому, дубовому, с коваными ножками и толстыми стеклами. Из глубины его, из потайного ящика, достает потрепанный томик. Он не читал эту книгу много лет. Он, уничтоживший стольких служителей культа, рьяно боровшийся с церковным мракобесием и плутовским поповством, в секретном месте хранил святую книгу. Он открывает ее, и под ноги падают полуистлевшие засушенные цветы, которые он когда-то спрятал между страницами.
Он начинает читать. Квадратные буквы не сразу собираются в слово, чтобы потом соединиться в строку, в смысл. Сначала он ничего не понимает. Потом в памяти всплывают старые, казалось, навсегда забытые молитвы, истории, похороненные в глубине сознания, составляющие суть книги. Он листает ее. Глаз привыкает к маленьким кирпичикам-буквам, читается легче. Боль немного отпускает, он погружается в чтение. Открывает книгу малых пророков. Иона[61].
«Возьмите меня и бросьте в море, и успокоится море для вас, ибо знаю я, что из-за меня эта великая буря вам… И подняли Иону, и бросили в море, и перестало море бушевать…»
Он ждет ее.
«Когда изнемогла во мне душа моя, Господа вспомнил я; пусть придет к Тебе молитва моя, к храму святости Твоей. А я голосом благодарности принесу жертву Тебе; что обещал Тебе – исполню. Спасение – у Бога».
Он ждет ее.
«Встал Иона и пошел в Ниневию, по слову Бога; и провозглашал, говоря: «Еще сорок дней – и Ниневия будет перевернута!» И увидел Бог, что они отвратились от дурного пути своего, и пожалел Бог о бедствии, о котором сказал, что наведет на них, и не навел».
Он ждет ее.
«И очень плохо стало Ионе, и досадно стало ему… «А ныне, Господи, прошу Тебя, возьми душу мою от меня, ибо лучше умереть мне, чем жить».
Он ждет ее.
«Как же Мне не пожалеть Ниневию, великий город, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота?»
Ждет, ждет, ждет.
Бумага на столе. Книга в руках. Смердящий накопитель. Боль. Нет сил терпеть. Где она? Где она? Где она? Он подходит к окну. Низко. Он подходит к двери. Запирает ее. Снова возвращается к окну. Открывает его. Порыв ветра поднимает бумагу, уносит ее с собой. Шторы развеваются, страницы шелестят. Каждое действие дается с трудом. Берет ножницы. Отрезает длинную узкую полосу. Привязывает к дверной ручке. Другой конец привязывает к карнизу. Серединой обвязывает свою шею. Встает на стул. Зажмуривает глаза. Стул падает. Он больше ее не ждет.
Он не смог совершить это последнее предательство в своей жизни.
Через месяц после его смерти из Москвы придет приказ о его аресте как обвиняемого в массовых казнях, пытках и расстрелах. А в 1939 году на съезде партии он, в числе многих других руководителей ЧК, будет признан врагом народа и агентом иностранных разведок.
Глава двадцать восьмая
…Тетя Лиля упала на подушки совершенно обессиленная. Несколько раз за эту долгую, изнуряющую ночь я вскакивала и подходила к двери ее комнаты, вглядывалась в темноту, вслушивалась в тишину. Я слышала тяжелое, хриплое, прерывистое дыхание. Она лежала на спине, не шевелясь, и лишь грудь ее медленно и тяжело вздымалась и опускалась. В груди ее что-то хрипело и клокотало, иногда вырывались отрывистые, ничего не значащие звуки, изредка ее сон прерывали мучительные стоны. Каждый раз, когда она произносила что-то, я вскакивала и бежала к ней: думала, что ей нужна помощь или она хочет что-то сказать. Но она ничего не говорила. Лишь хрипела и тяжело дышала. Наконец я устала и провалилась в глубокий, неровный сон.
Я проснулась около шести утра. Пошла в туалет, по дороге машинально заглянув в комнату своей подопечной. Никаких звуков. Никаких признаков жизни. Я подошла к ней. Она лежала все так же, на спине. Руки были сложены на животе. Глаза закрыты. Волосы лежали на подушке волнами. Морщины почти не видны. Лицо бледное, с красивыми чертами. Губы полураскрыты.
– Рома! – заорала я в трубку телефона. – Рома!
– Что такое?
– Она… умерла.
Похороны были назначены на полдень. Я успела забежать домой, переодеться в самую траурную одежду, которая у меня нашлась. Мамы, к счастью, дома не было, поэтому я могла спокойно и без объяснений заняться своими делами. Взгляд упал на розовый шарфик. Более неуместной детали гардероба на похоронах представить себе было невозможно. Я взяла шарфик в руки. Он был такой же, как и три месяца назад, когда я купила его, заплатив кучу денег, – мягкий, нежный, великолепного розовато-фиолетового оттенка. Я поднесла его к лицу. Он определенно мне шел!
Я поколебалась несколько секунд, раздумывая, зачем надевать шарфик на похороны, но потом вспомнила покойницу. Что бы сказала она на моем месте? «И думать не о чем!» – я как будто услышала ее голос. Быстро повязала шарф вокруг шеи и вышла из дома.
Собралось множество родственников. Тетя Лиля была последней из детей Ханоха и Ханы, доживших до преклонных лет, и проводить ее в последний путь пришли их многочисленные внуки и правнуки. Мы переглянулись с Сарой-управдомом, и она знаком велела мне подойти. Я подошла к ней, и она припала к моей груди с рыданиями. Сара была такой маленькой и несчастной, что я гладила ее по спине и утешала, как ребенка.
Интересно, думала я, среди всей этой толпы есть жена моего отца Зоя и две их дочери? Любопытно было бы взглянуть на них. Хотя какое это имеет теперь значение!
Вынесли тело, окутанное в саван. Поразительно, какой маленькой тетя Лиля оказалась после смерти… Рома как единственный близкий родственник подошел и взглянул на тело. Я заранее попросила разрешения и положила рядом красивые парадные зубы. Уверена – она бы ни за что не согласилась предстать перед Богом с дырявой челюстью!
Тетю Лилю, такую крошечную, аккуратно положили в могилу, накрыли могильными плитами, прочитали над ней положенную молитву и забросали землей. От ее красоты, от ее ума, от ее суровой судьбы не осталось и следа. Она исчезла под слоем сухой земли.
После похорон мы вернулись в опустевшую квартиру. Я вошла в ее комнату, где стояла пустая кровать. На столике рядом с ней выстроился ряд тюбиков и упаковок с лекарствами. Неряшливо разбросанное постельное белье напоминало о том, что еще несколько часов назад здесь жил человек. Я не смогла сдержать рыданий. Здесь все напоминало о ней, об этой старой, чужой мне женщине, которая за несколько месяцев стала родной. Хотя нет, она мне не чужая. Только об этом никто никогда не узнает.
После я долго перебирала ее вещи – и вдруг почувствовала, как Рома обнял меня. Я обернулась к нему, и мы заплакали вместе.
– Что мы теперь будем делать, Ева? – Рома не стеснялся своих слез, всхлипывая, как ребенок.
Немолодой, лысый, долговязый, он был так по-детски трогателен и так одинок, что я почувствовала к нему почти что материнскую нежность.
Я вытерла слезы и сказала:
– То, что нам завещала твоя мама.
– А что она завещала?
– Жить. Вопреки всему. Несмотря ни на что. Жить.
Мы прижались друг к другу, и вдруг я почувствовала нестерпимое желание. Как это нелепо! Сейчас, в такой момент, когда нужно скорбеть об умершей! Господи, что я делаю…
Когда все закончилось, мы лежали в кровати и курили. Я смотрела на него: он не был красивым мужчиной. У него неспортивная фигура, тяжелые руки, негармоничное лицо… Но он был мой. Такой родной, такой близкий, словно мы знакомы сто лет.
– Черт, я чуть не забыл, – вдруг сказал Рома. – Она же просила отдать тебе кое-что. В наследство, если можно так сказать.
Он ушел в бывшую спальню хозяйки и вернулся, держа в руках белую папку.
– Это тебе.
– Спасибо, – ответила я.
«Привет, сиделка! Моя жизнь закончилась, а твоя только начинается. Тебе повезло. Ты живешь в такие времена, когда твоя жизнь, твое будущее находятся в твоих руках. Мне не повезло. Мне уготовано было судьбой родиться в момент страшного и жестокого эксперимента, который проводился над живыми людьми. Я не смогла построить свою жизнь так, как хотела. Я даже полюбить не успела. Но в этом виновата не только я.
После смерти Истратова меня как жену и дочь врагов народа выслали в АЛЖИР [62] . Ты не знаешь, что это, а я тебе объясню. Это был один из самых страшных лагерей в Советском Союзе. На целых двенадцать лет я была изгнана из жизни. Не буду рассказывать, что со мной происходило в лагерях. Скажу только, что я выжила. Лишилась зубов, здоровья, красоты – но выжила. Я вернулась из лагеря уже постаревшей и подурневшей. Устроилась уборщицей в школу. Нашла маленькую комнату в коммуналке. Пыталась заново выстроить свою искореженную жизнь. Я расскажу тебе только последний эпизод…»
– Пока не знаю, – ответил Рома.
Стоял тяжелый, неподвижный, молочно-матовый зной. Был конец сентября, но никаких намеков на снижение температуры или хотя бы облегчение жары пока не наблюдалось. Вдруг Рома сказал:
– Дождь будет.
– Смешная шутка, – угрюмо пробормотала я. – Только с моим еврейским счастьем в конце сентября в Израиле, да еще и в такую адскую жару, может быть дождь.
Мы бродили между могилами. Плиты, плиты, плиты… Имена, даты, короткие эпитафии. Под каждой из этих могильных плит хранилась история, которую не суждено было рассказать.
Измучившись от невыносимой жары и от бессмысленных поисков, мы сели на скамеечку, заботливо установленную в тени раскидистого кипариса рядом с душистым кустом розмарина. Это был настоящий оазис посреди унылого пейзажа. Мне показалось, что сейчас самое время помолиться, но молитв я не знала. Да и не нужны они были мне… Я молилась сама, своими словами, теми, что исходили из сердца и не были общими для всех.
Пока мы сидели, молочные тяжелые облака, висевшие под небом неподвижным грузом, почернели. Подул ветер. Сначала он принес облегчение, но с каждой минутой становился все сильнее и злее. Я не могла поверить своим глазам, но спустя еще несколько мгновений пошел дождь. Мы с Ромой, прижавшись друг к другу, смотрели на неровные, крупные капли, которые жалили нас, как укусы. Мы вздрогнули от удивления, когда рядом с нами раздался мужской голос:
– Вы, наверное, не можете отыскать могилу? – Мы обернулись. Рядом с нами стоял невысокий мужчина в черной кипе[60], и улыбался: – Я мог бы вам помочь.
– А вы тут все знаете? – спросила я.
– Ну, не все, – он снова улыбнулся, – но частенько здесь бываю.
Мы объяснили, какую могилу ищем и послушно пошли за ним. Пришлось еще долго плутать по кладбищу, дождь нещадно хлестал, мы промокли и продрогли, пока, наконец, подошли к могиле. Я прочитала имя покойного – Эдуард Ланцберг. Если бы я раньше знала это имя! Я бы… Я бы… Что бы я сделала? Ничего бы я не сделала. И ничего бы не изменилось. Я долго стояла над могилой. Рома и вежливый проводник не мешали мне. Слез не было. Я просто стояла и думала.
Дождь перестал. Выглянуло солнце с таким невинным видом, как будто и не было только что этого ошеломительного потока воды, обрушившегося на наши головы.
– Спасибо, – сказала я. – Я все поняла…
* * *
…В тот день, в конце сентября, она, как всегда, подняла мужа, умыла, покормила, помогла ему собраться на службу.
Истратов испытывал невероятную слабость. Каждое движение давалось с трудом, каждое слово исходило из его горла нехотя, как улитка из своего домика. Перед ним на широком столе орехового дерева лежала одна только бумага. Давно лежала, уже несколько месяцев. Стол был чистым, и лишь лист этот зловеще белел на полированном покрытии. На бумаге был напечатан список имен. Под номером два в списке была фамилия. Его фамилия! Что могло быть проще: поставить визу «разрешаю» и короткую, энергичную закорючку-подпись? Не мог. Рука отказывалась двигаться. Начальство в Москве негодовало, требовало немедленного решения. Присылало все новые разнарядки. Давно уже не было старого доктора Гинзбурга. Он пал одним из первых, и Истратов с тяжелым сердцем поставил резолюцию под списком, где значилась его фамилия. Давно уже исчезли тысячи других, невидимых, неизвестных, которые попадали под критерии для репрессий. Он подписывал, подписывал, подписывал… Исполнял свой долг.
Но теперь рука отказывалась. Он думал. Его мучили боли. Гудела голова, обжигало живот, суставы скрипели. Он знал: надежды нет. Пройдет еще немного времени, и он умрет в страшных муках. Он и так уже немало протянул – почти год. Невероятно долго! Организм все еще пытался сопротивляться, правда, с каждым днем все слабее и слабее. Тело его, медленно разлагающееся, превратится в конце концов в сгнивший и дурно пахнущий овощ, наподобие картофелины, залежавшейся в чулане: сначала из нее растут маленькие белые головки-корешки, потом покрывается она черным налетом и размягчается, потом начинает вонять, из нее льется липкая жидкость, она скукоживается, становится страшненькой и мертвой.
Он знал: это все произойдет с ним. Еще месяц, еще два – но так будет. Обычный морфий уже не помогал избавиться от болей. Лилия начала колоть ему опиум. Сейчас он страдал, ему необходима была новая порция наркотика.
Он ждет ее. Боль разрывает его на части. Он ждет ее. На столе белеет бумага, на ней чернеет имя. Имя, которое он произносил тысячи раз, мечтая о ней, лежа в пустой служебной квартире на жесткой тахте, покрытой зеленым пледом. Имя, с которым он просыпался и засыпал многие годы. Дочь врага народа, она подлежит репрессиям, как и тысячи других. Безвинных. Обреченных. И он должен поставить свою подпись.
Конец неизбежен, но его можно отодвинуть, забыть о нем на день, на час, на минуту. Он ждет ее. В голове – больной, тупой, злой – всплывают воспоминания. Помнятся в основном отрывки: камешки, мать с мертвой тушкой, первое убийство, учеба в ешиве, рождение сына, смерть его… Каждое движение дается с трудом. Он подходит к шкафу, большому, дубовому, с коваными ножками и толстыми стеклами. Из глубины его, из потайного ящика, достает потрепанный томик. Он не читал эту книгу много лет. Он, уничтоживший стольких служителей культа, рьяно боровшийся с церковным мракобесием и плутовским поповством, в секретном месте хранил святую книгу. Он открывает ее, и под ноги падают полуистлевшие засушенные цветы, которые он когда-то спрятал между страницами.
Он начинает читать. Квадратные буквы не сразу собираются в слово, чтобы потом соединиться в строку, в смысл. Сначала он ничего не понимает. Потом в памяти всплывают старые, казалось, навсегда забытые молитвы, истории, похороненные в глубине сознания, составляющие суть книги. Он листает ее. Глаз привыкает к маленьким кирпичикам-буквам, читается легче. Боль немного отпускает, он погружается в чтение. Открывает книгу малых пророков. Иона[61].
«Возьмите меня и бросьте в море, и успокоится море для вас, ибо знаю я, что из-за меня эта великая буря вам… И подняли Иону, и бросили в море, и перестало море бушевать…»
Он ждет ее.
«Когда изнемогла во мне душа моя, Господа вспомнил я; пусть придет к Тебе молитва моя, к храму святости Твоей. А я голосом благодарности принесу жертву Тебе; что обещал Тебе – исполню. Спасение – у Бога».
Он ждет ее.
«Встал Иона и пошел в Ниневию, по слову Бога; и провозглашал, говоря: «Еще сорок дней – и Ниневия будет перевернута!» И увидел Бог, что они отвратились от дурного пути своего, и пожалел Бог о бедствии, о котором сказал, что наведет на них, и не навел».
Он ждет ее.
«И очень плохо стало Ионе, и досадно стало ему… «А ныне, Господи, прошу Тебя, возьми душу мою от меня, ибо лучше умереть мне, чем жить».
Он ждет ее.
«Как же Мне не пожалеть Ниневию, великий город, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота?»
Ждет, ждет, ждет.
Бумага на столе. Книга в руках. Смердящий накопитель. Боль. Нет сил терпеть. Где она? Где она? Где она? Он подходит к окну. Низко. Он подходит к двери. Запирает ее. Снова возвращается к окну. Открывает его. Порыв ветра поднимает бумагу, уносит ее с собой. Шторы развеваются, страницы шелестят. Каждое действие дается с трудом. Берет ножницы. Отрезает длинную узкую полосу. Привязывает к дверной ручке. Другой конец привязывает к карнизу. Серединой обвязывает свою шею. Встает на стул. Зажмуривает глаза. Стул падает. Он больше ее не ждет.
Он не смог совершить это последнее предательство в своей жизни.
Через месяц после его смерти из Москвы придет приказ о его аресте как обвиняемого в массовых казнях, пытках и расстрелах. А в 1939 году на съезде партии он, в числе многих других руководителей ЧК, будет признан врагом народа и агентом иностранных разведок.
Глава двадцать восьмая
…Тетя Лиля упала на подушки совершенно обессиленная. Несколько раз за эту долгую, изнуряющую ночь я вскакивала и подходила к двери ее комнаты, вглядывалась в темноту, вслушивалась в тишину. Я слышала тяжелое, хриплое, прерывистое дыхание. Она лежала на спине, не шевелясь, и лишь грудь ее медленно и тяжело вздымалась и опускалась. В груди ее что-то хрипело и клокотало, иногда вырывались отрывистые, ничего не значащие звуки, изредка ее сон прерывали мучительные стоны. Каждый раз, когда она произносила что-то, я вскакивала и бежала к ней: думала, что ей нужна помощь или она хочет что-то сказать. Но она ничего не говорила. Лишь хрипела и тяжело дышала. Наконец я устала и провалилась в глубокий, неровный сон.
Я проснулась около шести утра. Пошла в туалет, по дороге машинально заглянув в комнату своей подопечной. Никаких звуков. Никаких признаков жизни. Я подошла к ней. Она лежала все так же, на спине. Руки были сложены на животе. Глаза закрыты. Волосы лежали на подушке волнами. Морщины почти не видны. Лицо бледное, с красивыми чертами. Губы полураскрыты.
– Рома! – заорала я в трубку телефона. – Рома!
– Что такое?
– Она… умерла.
Похороны были назначены на полдень. Я успела забежать домой, переодеться в самую траурную одежду, которая у меня нашлась. Мамы, к счастью, дома не было, поэтому я могла спокойно и без объяснений заняться своими делами. Взгляд упал на розовый шарфик. Более неуместной детали гардероба на похоронах представить себе было невозможно. Я взяла шарфик в руки. Он был такой же, как и три месяца назад, когда я купила его, заплатив кучу денег, – мягкий, нежный, великолепного розовато-фиолетового оттенка. Я поднесла его к лицу. Он определенно мне шел!
Я поколебалась несколько секунд, раздумывая, зачем надевать шарфик на похороны, но потом вспомнила покойницу. Что бы сказала она на моем месте? «И думать не о чем!» – я как будто услышала ее голос. Быстро повязала шарф вокруг шеи и вышла из дома.
Собралось множество родственников. Тетя Лиля была последней из детей Ханоха и Ханы, доживших до преклонных лет, и проводить ее в последний путь пришли их многочисленные внуки и правнуки. Мы переглянулись с Сарой-управдомом, и она знаком велела мне подойти. Я подошла к ней, и она припала к моей груди с рыданиями. Сара была такой маленькой и несчастной, что я гладила ее по спине и утешала, как ребенка.
Интересно, думала я, среди всей этой толпы есть жена моего отца Зоя и две их дочери? Любопытно было бы взглянуть на них. Хотя какое это имеет теперь значение!
Вынесли тело, окутанное в саван. Поразительно, какой маленькой тетя Лиля оказалась после смерти… Рома как единственный близкий родственник подошел и взглянул на тело. Я заранее попросила разрешения и положила рядом красивые парадные зубы. Уверена – она бы ни за что не согласилась предстать перед Богом с дырявой челюстью!
Тетю Лилю, такую крошечную, аккуратно положили в могилу, накрыли могильными плитами, прочитали над ней положенную молитву и забросали землей. От ее красоты, от ее ума, от ее суровой судьбы не осталось и следа. Она исчезла под слоем сухой земли.
После похорон мы вернулись в опустевшую квартиру. Я вошла в ее комнату, где стояла пустая кровать. На столике рядом с ней выстроился ряд тюбиков и упаковок с лекарствами. Неряшливо разбросанное постельное белье напоминало о том, что еще несколько часов назад здесь жил человек. Я не смогла сдержать рыданий. Здесь все напоминало о ней, об этой старой, чужой мне женщине, которая за несколько месяцев стала родной. Хотя нет, она мне не чужая. Только об этом никто никогда не узнает.
После я долго перебирала ее вещи – и вдруг почувствовала, как Рома обнял меня. Я обернулась к нему, и мы заплакали вместе.
– Что мы теперь будем делать, Ева? – Рома не стеснялся своих слез, всхлипывая, как ребенок.
Немолодой, лысый, долговязый, он был так по-детски трогателен и так одинок, что я почувствовала к нему почти что материнскую нежность.
Я вытерла слезы и сказала:
– То, что нам завещала твоя мама.
– А что она завещала?
– Жить. Вопреки всему. Несмотря ни на что. Жить.
Мы прижались друг к другу, и вдруг я почувствовала нестерпимое желание. Как это нелепо! Сейчас, в такой момент, когда нужно скорбеть об умершей! Господи, что я делаю…
Когда все закончилось, мы лежали в кровати и курили. Я смотрела на него: он не был красивым мужчиной. У него неспортивная фигура, тяжелые руки, негармоничное лицо… Но он был мой. Такой родной, такой близкий, словно мы знакомы сто лет.
– Черт, я чуть не забыл, – вдруг сказал Рома. – Она же просила отдать тебе кое-что. В наследство, если можно так сказать.
Он ушел в бывшую спальню хозяйки и вернулся, держа в руках белую папку.
– Это тебе.
– Спасибо, – ответила я.
«Привет, сиделка! Моя жизнь закончилась, а твоя только начинается. Тебе повезло. Ты живешь в такие времена, когда твоя жизнь, твое будущее находятся в твоих руках. Мне не повезло. Мне уготовано было судьбой родиться в момент страшного и жестокого эксперимента, который проводился над живыми людьми. Я не смогла построить свою жизнь так, как хотела. Я даже полюбить не успела. Но в этом виновата не только я.
После смерти Истратова меня как жену и дочь врагов народа выслали в АЛЖИР [62] . Ты не знаешь, что это, а я тебе объясню. Это был один из самых страшных лагерей в Советском Союзе. На целых двенадцать лет я была изгнана из жизни. Не буду рассказывать, что со мной происходило в лагерях. Скажу только, что я выжила. Лишилась зубов, здоровья, красоты – но выжила. Я вернулась из лагеря уже постаревшей и подурневшей. Устроилась уборщицей в школу. Нашла маленькую комнату в коммуналке. Пыталась заново выстроить свою искореженную жизнь. Я расскажу тебе только последний эпизод…»