Хозяин теней
Часть 28 из 47 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сейчас, в половине двенадцатого ночи, просторный зал кажется чересчур пустым и пугающим. В детстве Клеменс боялась приходить сюда в одиночестве: ей мерещилось, что из темных углов на нее смотрят злые глаза, а из-под пустых картинных рам лезут бледные руки чудовищ, которые хотят утащить маленькую девочку в свой потусторонний мир. Когда Клеменс было всего семь лет, она считала, что по другую сторону картин есть иной мир: в нем нет красок, в нем все черно-белое, а красота и жизнь оборачиваются уродством и смертью. Как только мать забрала ее во Францию подальше от отца и его галереи, эти мысли перестали посещать ее голову.
Теперь, когда она повзрослела, пустой темный зал больше не являет ее воображению чудищ, но мир своих фантазий Клеменс все еще помнит. Там было жутко. Как он вообще зародился в голове доброжелательной девочки?
– Ума не приложу, чем вы сумели так очаровать мою дочь, – доносится до нее голос отца. Обращается он к Теодору, и оба выглядят удивленными. – Шучу-шучу, – тут же смеется Генри, заметив, каким взглядом опаляет его Клеменс.
Он открывает последнюю дверь и впускает посетителей внутрь. Здесь – его мир. Клеменс с детства знает, что прикасаться к вещам в кабинете отца ей запрещается. Став взрослой, она все еще боится дотрагиваться до стоящих на подставках экспонатов, словно не доверяет рукам.
Зато господин Атлас, находясь среди неживых предметов искусства, чувствует себя прекрасно. Гораздо комфортнее, чем среди людей.
– Сорок минут, мистер Атлас, – говорит Генри, кивая в дальний конец комнаты, где на стене висят в подготовительных рамах все двенадцать миниатюр кисти Берн-Джонса.
Света в помещении преступно мало – только пара настенных бра напротив дверей и слабая флуоресцентная лампа под потолком, которая выхватывает из теней только центр зала, а углы оставляет во мраке. Клеменс замирает рядом с Генри и касается его плечом, пока Теодор неспешно идет к ожидающим его акварелям и так же неспешно, вальяжно даже, разглядывает каждую миниатюру с вниманием, коему могла бы позавидовать любая девица. Не зря говорят, что мистер Атлас ценит только тех людей, которые давно умерли и оставили в мире след из своих произведений. На живых ему наплевать.
– Пап. Спасибо, что разрешил нам взглянуть на картины, – шепчет Клеменс. Генри хмыкает, скрещивая на выпирающем животе пальцы рук.
– У тебя странные предпочтения, Бэмби, – говорит он. – Сходили бы лучше в кино или паб неподалеку от нашего дома.
Клеменс вспыхивает и радуется, что в сумраке зала не разглядеть ее щек.
– Это не свидание, папа! – шипит она. – Я просто хочу понять, что он ищет на этих чертовых картинах!
Генри скептично щурит глаза и косится на пышущую неподдельным возмущением дочь. Она поджимает губы.
– Прежде тебе нравились мужчины куда глупее, чем он.
– Очень смешно. Он мне не нравится. Он мне интересен. Это… другое.
Отец издает странный звук, призванный означать смесь недоверия и скепсиса, но поскольку он добродушнее женщин своей семьи, Клеменс не может утверждать, будто Генри Карлайл вдруг снизошел до сарказма.
– Я сегодня говорил с твоей матерью, – говорит он внезапно. Столь резкий переход, тем более в сторону матери, Клеменс совсем не нравится.
– Вы же не общаетесь, – удивляется она. Не раздражаться не выходит.
– Она искала тебя, а ты забыла телефон дома, – объясняет отец. По его тону можно понять, что он тоже недоволен. – Пришлось поговорить. Тебе следует отвечать на ее звонки, Бэмби.
– Нет, не следует. Она обещала, что будет звонить только по самым неотложным случаям, но это вовсе не значит, что я должна подбегать к телефону каждый час в течение дня. Я здесь отдыхаю от ее тирании, и ей это прекрасно известно.
– Вот поэтому она и злится, – говорит отец. – Ты же знаешь ее.
– Она злится по любому поводу, – отмахивается Клеменс. – Не вижу смысла пытаться избежать неминуемого.
Упоминание о матери раззадоривает и ее саму, так что она недовольно поджимает губы и скрещивает руки на манер отца. Внутри сворачивается тугой узел, который, как она надеялась, остался во Франции, в доме Оливии, потому что здесь ему не место. Тем более теперь, когда она так близко к разгадке…
– Твоя мать была очень удивлена, что ты все еще пишешь свой диплом, – говорит отец тоном, по которому становится ясно: он завел этот неожиданный разговор только ради финала.
Клеменс чувствует, что по позвонкам на спине к ее затылку начинает подбираться неприятный зуд.
– Странно, что мама вообще интересуется моей работой, – отвечает она. Пожалуйста, пусть сейчас отец ничего не говорит!
– Это к слову пришлось. Но теперь я тоже пребываю в замешательстве. Ты же сказала, что…
– Папочка, давай потом, – скороговоркой выпаливает Клеменс и срывается с места, будто под ней горит пол.
Потом, они поговорят об этом потом! Не при Теодоре!
Клеменс подходит, а он ни жестом не выказывает, что ее заметил. Стоит, сцепив руки за спиной, и пристально смотрит уже на третью по счету акварель. «Пламенная пустошь»[20]. На взгляд Клеменс, «Шиповник» все-таки не нуждался в подобиях.
– Вы же знаете, что это отсылка? – спрашивает она спустя пару минут молчания. Собеседник из Теодора Атласа совсем неважный, но стоять рядом и не пытаться хоть как-то расшевелить его просто невозможно.
Естественно, он и глазом не ведет.
Даже в такой поздний час Теодор непостижимым образом оказывается одет в брючный костюм, и Клеменс рядом с ним выглядит домашней девочкой – не хватает только тапок с мордой зайца или лисицы. От этого разительного отличия она чувствует себя еще неувереннее.
– Папа говорил, что две работы из цикла «Шиповник» висели в его галерее лет семь назад, – продолжает гнуть свое Клеменс. – Вам бы они понравились, Берн-Джонс писал очень мягко и…
– Я видел их, – отрезает Теодор. Сердце девушки ухает в желудок.
– Правда? – хрипло переспрашивает она. – И вы оценили?..
– Первые две[21] я не разглядывал, а за «Садом во дворе» и «Беседкой Розы» пришлось гнаться через полстраны в Оксфордшир.
Фраза только подтверждает догадку Клеменс: Теодору неинтересны полотна, на которых не изображены женщины. И это у нее странные предпочтения?
– Их вы тоже просто рассматривали?
Он оглядывается на нее и шикает, прежде чем шагнуть к следующей миниатюре. Значит, «Пламенная Пустошь» ему тоже не понравилась.
– Вы создаете впечатление благовоспитанной леди, – говорит вдруг Теодор. – До тех пор пока не открываете рот. Ваша язвительность порой совсем не к месту.
На очередную провокацию Клеменс не поддается только потому, что он продолжает говорить вслух:
– Вы очень похожи на ведьму… Ту, с энциклопедией в голове. Она теперь символ всех зазнаек.
– Гермиона? – удивленно отзывается Клеменс. – Она мой кумир.
– Не сомневаюсь…
Теодор минует две-три акварели. Замирает перед «Wake Dearest»[22], и Клеменс отмечает про себя некую последовательность в его выборе. Только он недовольно хмурится и уходит дальше.
– Что вы так упорно ищете на картинах?
Он раздумывает пару мгновений – на хмуром лице сменяются сомнение, недоверие и, наконец, согласие с внутренними противоречиями.
– Ведьм, – просто говорит Теодор. Клеменс не знает, когда ее удивление будет иметь предел.
– В работах прерафаэлитов?
Теодор смотрит на нее с таким снисхождением, что ее скепсис тут же испаряется.
– Разумеется! – отвечает он. Ах, ну конечно…
– Значит, вы не думаете, что все женщины – ведьмы? – заводит Клеменс, следуя за ним вдоль стены. – Ищете особенных?
– Не говорите глупостей, мисс, – фыркает Теодор. – Абсолютно каждая из вас – ведьма. Просто не все это понимают.
На языке снова вертится язвительная фраза, но Клеменс заставляет себя смолчать. «Вы знаете, мистер Атлас, а я ведь…». В чувство ее приводят шаркающие шаги отца.
Не стоит говорить об этом так прямо. Тем более сейчас. Тем более при отце.
Неуверенность в себе оборачивается совсем не теми словами, на которые она рассчитывала:
– Должно быть, та женщина разбила вам сердце?
В груди снова скребется неприятное, ненужное чувство, будто какой-то мерзкий зверек проковыривает в ее солнечном сплетении дырку. Клеменс отворачивается, чтобы не смотреть в лицо Теодору, хотя больше всего ей хочется видеть реакцию на свой выпад.
Он отвечает не сразу. Отходит в сторону – прочь от нее, вдоль акварелей – и останавливается напротив последней, двенадцатой.
– О какой женщине вы меня спрашиваете? – спрашивает он. Клеменс вспыхивает против воли.
– А их было несколько? Я думала, сердце разбить можно только однажды.
Только бы не заметил, какой обиженный у нее тон, думает Клеменс, а сама ждет от себя новых язвительных комментариев, не имеющих права на жизнь.
– Вы бы знали, что это не так, если бы вам хоть раз его разбивали, – усмехается Теодор. Клеменс приближается и поднимает голову. У его глаз нет дна, в них сплошная темнота, а в полумраке зала нет и надежды на проблеск. Даже на тот странный блик в левом глазу, который она замечала ранее.
– И сколько же раз ваше сердце было разбито?
Она думает, что он уйдет от каверзной темы, увильнет, как и раньше. Но Теодор отвечает почти сразу же.
– Десятки, любопытная мисс. Но лишь дважды – женщинами. – Он кривит губы и подливает масла: – Вы ведь это хотели узнать?
Витиеватая фраза никак не складывается в картинку. Видимо, Атлас замечает ее недоумение, потому что спешит разуверить.
– Не только люди способны на подобные зверства. Когда вы станете старше, то поймете меня. Сердце человека – слишком хрупкая вещь, которая бьется от любого неверного слова или поступка.
– Так вы сами себя мучили? Зачем?
Теодор усмехается. Горькой, совсем не похожей на его обычную, усмешкой.
– Достойный конец, мисс Карлайл, нужно заслужить.
* * *