Хороший отец
Часть 24 из 37 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Отправляясь на факультет, я выезжал с рыжих, как ржавчина, равнин южного Колорадо, миновал подножия Скалистых гор и въезжал в прокопченную долину Денвера. Я впервые по-настоящему столкнулся с пустынностью западных штатов. Мне казалось преступлением оставить столько необработанной земли – мили лугов и пологих пригорков, насколько видел глаз. Я каждый день вспоминал о голодающих миллионах в городах третьего мира. У нас столько земли, сколько нам никогда не будет нужно: глубокие каньоны и непроходимые горные хребты, болотистые речные берега и вулканические озера. Я привык к узким забитым автострадам востока, по которым за восемь часов попадаешь из Нью-Йорка в Мэйн, минуя по пути четыре штата. А здесь, на просторах запада, за восемь часов не доедешь и до границы своего штата.
Фрэн, казалось, больше всех довольна переменами. Она, как ни в чем не бывало, продолжала работать виртуальным секретарем. Вот в чем выгода виртуальности: для своих клиентов она была лишь голосом в телефонной трубке и адресом электронной почты, их не волновало, в Коннектикуте она или в Калькутте.
Мы переехали в Колорадо-Спрингс за два месяца до дня, когда лос-анджелесский суд приговорил Дэнни к смерти. Все предыдущие недели адвокаты добивались отвода его признания вины. Они писали апелляции и запросы, дошли до Верховного суда, но ничего не добились.
Как будто ничего не значило, что вскрытие Фредерика Кобба показало четырнадцать отдельных колотых ран и что бывший оперативник спецназа, снятый с товарного поезда вместе с моим сыном за месяц до убийства, был хладнокровно убит всего несколько недель спустя. Сведения о последнем дне Кобба были, в лучшем случае, отрывочными. Он то ли купил, то ли не купил лотерейный билет в глендейлском «7-11». Установили, что в начале вечера он съел «хэппи Мил» в «Макдоналдсе». Его желудок был полон полупереваренными картофельными чипсами. Где-то около десяти часов того же вечера Кобб очутился под мостом переезда, где получил несколько ударов ножом – и защищался, потому что ладони у него были изрезаны. Полиция быстро отнесла убийство к случайным, возможно связанным с наркотиками, несмотря на значительное давление группы защиты Дэнни. Для полицейских Кобб был всего-навсего очередным отставным воякой, не нашедшим себе места вернувшись с войны.
Мы с Мюрреем обращались со своими находками во все газеты и журналы, но добились только маленькой статейки в «Сакраменто-Би» о «странном совпадении» в делах Дэниела и Кобба.
Марвина Хуплера – второго ветерана с того же поезда – найти не удалось. После майского ареста с Дэниелом и Коббом Хуплер, по всей видимости, бесследно исчез. Его прошлое тоже с трудом поддавалось анализу. Власти отказывали в запросах на его досье, отвергая ссылки на «Акт о свободе информации» и утверждая, что сведения секретны. Я собирал отказы в папку. Мельчайшая подробность заслуживала внимания, самая безумная идея попадала в каталог. Убит кандидат в президенты. У нас имеются убитый ветеран, служивший снайпером спецназа, и другой, с закрытым служебным досье, провалившийся сквозь землю. И мой сын – студент колледжа, ни разу не замешанный в насилии.
Записав эти факты на отдельном листке, я понял, что они не складываются. Будто в приемный покой скорой помощи ввалился хромой. Первичный осмотр показал глубокий разрез на икре, требующий наложения семнадцати швов, а дежурный врач, вместо того чтобы заняться раной, диагностирует неврологическое заболевание. Разглядывая фотографии вскрытия Кобба и отказы военных на запросы досье Хуплера, я чувствовал, что правда похожа на рану, которую никто не желает замечать.
Мой сын признался в убийстве, и тому могли быть три объяснения. Первое – он действительно виновен. Он по своей воле пронес в Ройс-холл пистолет и, стоя в нескольких футах от сцены, послал две пули в живого человека. Второе – он стрелял в Сигрэма в рамках заговора, включавшего и Кобба, и Хуплера. Третье – как я поневоле признавал, наименее вероятное, – его подставили, он был непричастен к убийству, курок нажал Хуплер или Кобб и после выстрелов каким-то образом всучил оружие Дэнни.
Итак, на время оставив третий вариант, следовало ответить на вопросы: 1) почему мой сын позволил втянуть себя в заговор по убийству сенатора Сигрэма или: 2) почему он по собственной свободной воле спустил курок – одинокий стрелок в толпе, выражающий несогласие пулей?
6 ноября, через три дня после того, как признание Дэнни было официально принято, республиканцы выиграли президентские выборы с небольшим, но решающим перевесом. Смерть Сигрэма оставила в строю демократов брешь, заполнять которую кинулась дюжина кандидатов. В результате получилась свалка. А республиканцы использовали убийство как повод для призыва к более жестким антитеррористическим законам. Они позиционировали себя партией, которая ни перед чем не остановится ради защиты страны, и, хотя не взлетели до небес, переманили достаточно избирателей, чтобы объявить: американский народ вручил им мандат.
Две недели спустя, после короткого обсуждения приговора, мой сын Дэниел Аллен был приговорен к смерти. И его мать, и я свидетельствовали в его пользу, воспользовавшись местом свидетеля для мольбы о его жизни. Эти минуты невозможно описать. Мы сделали все, что было в наших силах, доказывая присяжным, что Дэнни был теплым и добрым человеческим существом. Мы показывали фотографии и рассказывали о нем, делились самыми светлыми воспоминаниями, наши сердца рвались от любви и жалости. Эллен так много плакала, что суду трижды пришлось объявлять перерыв, чтобы позволить ей закончить показания. Никакие слова не передадут чувства родителей, которые молят о жизни своего ребенка. Никакие слова не опишут бесстрастные лица присяжных и холодное отчуждение в глазах обвинителя. Никакие слова не опишут, что чувствуешь, когда судья объявляет приговор, сообщая переполненному залу и слушателям по всей стране, что он приказывает убить твоего сына. Глубокая, засасывающая чернота. Своего рода смерть. И больше я не стану об этом говорить.
На следующий день Дэнни перевели в единственную тюрьму максимально строгого режима – во Флоренсе штата Колорадо, известную как АДМакс. Там моего сына двадцать три часа в сутки держали в одиночной камере семь на двенадцать за стальной дверью с решеткой. Мебель в ней была вылита из бетона: стол, табурет, кровать. В стене имелся унитаз, закрывавшийся после спуска воды, душ, работавший по таймеру, чтобы не допускать затопления, и раковина без пробки. У некоторых заключенных имелись привинченные к стене зеркала из полированного металла, но у моего сына не было. Также ему не дозволялось слушать радио и смотреть телевизор. Вместо этого у него было длинное окно высотой всего четыре дюйма, сквозь которое он мог видеть небо. Это чтобы помешать ему определить положение камеры в тюремном комплексе. Связь с внешним миром строго запрещалась. Всего на час в сутки его выводили из камеры, позволяя бродить по отгороженному внутреннему дворику под бдительным взглядом вооруженной охраны.
Тюрьма АДМакс открылась в 1994 году на окраине Флоренса в штате Колорадо. До нее два часа езды на север от границы с Нью-Мехико и два часа к югу от Денвера. Комплекс занимает тридцать семь акров и имеет четыреста девяносто лежачих мест. Его заключенные считаются худшими из худших – террористы, насильники, убийцы. Многие убили других заключенных в других тюрьмах. Некоторые убивали или пытались убить сотрудников тюрьмы. Многие, подобно моему сыну, прославились. Теодор Качинский – «Унабомбер» сидел в АДМаксе. И Терри Никольс, выживший после взрыва в Оклахома-Сити. И Закариус Муссауи, считавшийся одним из заговорщиков по делу 11 сентября, и Ричард Колвин Рид, «Шу-бомбер». Здесь отбывал срок бывший главный финансист корпорации «Энрон» Эндрю Фастоу и Роберт Ханссен – самый знаменитый двойной агент ФБР. Эта тюрьма была полна легендарных личностей. Таким же мир считал и моего сына, одним из циклопов, минотавров, мифических чудовищ.
В следующие после приговора месяцы я вел следствие тайно. Арест и суд над Дэниелом пожирали наши жизни. Моя семья была вымотана, терпению жены пришел конец. «Дэнни признался, – прямым текстом заявила мне Фрэн. – Пора оставить это позади». Поэтому через две недели после приговора я пошел в упаковочный магазин и купил две дюжины картонных коробок. Под взглядами детей я убрал из дома все приметы расследования. За последний год у меня скопилось множество подробных биографий людей, убивавших себе подобных: Освальда, Бута, Берра, – где их истории рассматривались со всех возможных точек зрения. Углы страниц истрепались, текст пестрел пометками и подчеркиваниями, поля были исчерканы рукописными примечаниями.
Я набрал кипы материалов по местам, где бывал мой сын, – географических справочников, климатических карт – всего, что составляло контекст его преступления. Я за десять минут мог бы найти список мэров Айовы со дня основания города. Я мог выдать цветные схемы железных дорог Калифорнии с расписаниями и беспересадочными маршрутами. Мой кабинет был полон газетных и журнальных вырезок, компьютерных распечаток, блогов и расшифровок телефонных переговоров. Там были планы Ройс-холла и списки магазинов оружия в Лос-Анджелесе и окрестностях. Пользуясь списком свидетелей, я собрал биографические данные на двести с лишним человек, присутствовавших при убийстве сенатора Сигрэма: фото, резюме, сведения об образовании.
Я все это упаковал, хоть и чувствовал, что не в силах оставить за спиной. Это дело стало моей манией, пристрастием, и я, как наркоман или азартный игрок, знал, что его следует прятать от близких. Поэтому я наполнил банковский сейф документами по Хуплеру и Коббу: свидетельства о рождении, места работы, места службы…
Я разложил материалы своего расследования по коробкам. Семья смотрела, как я таскаю эти коробки в машину. Я сказал, что свезу все на свалку, а вместо этого поехал на склад и арендовал кладовую. Отныне я зажил двойной жизнью. Внешне я оставался Полом Алленом – человеком, примирившимся с неизбежным и старающимся оставить прошлое за спиной. Но тайно продолжал поиски, рассудив, что, если сумею доказать невиновность Дэнни, добьюсь отмены приговора, спасу его жизнь, семья простит меня. Даже Дэниел простит.
Так я раздвоился.
По настоянию Фрэн мы выставили на продажу коннектикутский дом. Пора было принять, что наша прежняя жизнь, выстроенный круг общения, школа наших детей, соседи и друзья ушли в прошлое. Мы стали париями – от нас шарахались в магазинах и клевали на родительских собраниях. Окружение, прежде принимавшее нас как родных, теперь всеми силами показывало, что мы здесь лишние.
Я с лета взял отпуск в Колумбийском, чтобы сосредоточиться на деле Дэниела. Когда в январе позвонил президенту Альвину Хейдекеру с сообщением, что не вернусь, он ответил с облегчением. Мы с Альвином много лет дружили, но он практик и понимал, что мое присутствие на факультете пошло бы ему во вред – не только в научном смысле, но и в отношении финансирования. Многие крупнейшие спонсоры были заядлыми демократами, и не стоило ждать, что они пожертвуют миллионы институту, где работал отец человека, убившего их героя.
Так мы стали обдумывать побег. Фантазировали, куда можно отправиться: в Лондон, Париж, Рим. Прежде я получал приглашения на работу за рубеж, и мы, верно или ошибочно, полагали, что только Европа обеспечит нам анонимность и возрождение. Но, когда пришло время действовать, оказалось, что мы не можем бросить страну, в которой прожили всю жизнь, даже если страна бросила нас. Фрэн выросла в Денвере, ее родные и теперь там жили. Переезд в Колорадо выглядел разумно. До тюрьмы Дэнни во Флоренсе всего час езды, но об этом я умолчал. Предоставил вспомнить об этом Фрэн, которая дразнила меня этим фактом, как морковкой перед носом, убеждая, что переезд в колорадское захолустье – лучший выход для нас обоих.
Итак, мы упаковали посуду и заполнили картонные коробки одеждой в стиле Восточного побережья. Мы уложили книги и спортивные принадлежности. Мы сняли со стен картины, фотографии в рамках – семейные и художественные – и завернули их в полиэтилен. Мы оплатили страховку. Мы пересчитали коробки. Мы с Фрэн съездили в Колорадо в конце ноября и подыскали там дом – двухэтажный, на тихом склоне, с видом на Скалистые горы. Осталось переехать.
Странное чувство настигло меня при упаковке нашего прошлого. Чем больше вещей мы паковали, тем меньше мне хотелось сохранить. Фрэн как-то вечером застала меня в спальне, когда я набивал мусорные мешки своей одеждой.
– Что ты делаешь?
– Мне это не нужно, – сказал я. – Ничего не нужно. Долой старье.
Я сказал ей, что, раз мы переезжаем, меняем жизнь, я тоже хочу измениться, переделать себя. Поэтому в черный суперпрочный мешок отправился мой коннектикутский врачебный костюм, брюки-чинос и льняные рубашки, туфли «доксайд» и футболки «Джон Варватос». Наполнившиеся мешки я сложил в машину и отвез в благотворительный фонд. Пусть все это носит кто-нибудь другой. В мусорный мешок отправился лосьон после бритья и особый лосьон для кожи. Все, что пахло. Все, что отождествляло старого меня, того, которого я решил оставить позади.
На следующий день я пошел в парикмахерскую и попросил короткую стрижку. Я смотрел, как парикмахер щелкает ножницами над моей головой, как клочьями падает на пол моя стодолларовая салонная прическа. С ней уходила моя идентичность. Взглянув в зеркало, я увидел не преуспевающего нью-йоркского доктора и не лидера, а человека, побитого жизнью, уязвимого, открывшегося. Оставшиеся волосы были почти седые. Морщины у глаз стали глубже, набранный вес отяжелил лицо. Я встревожился, увидев, сколько лет добавили моему лицу поражения, но это была правда, а мне сейчас требовалась правда. Было важно понять, на каком я свете.
Прежде я был излишне уверен в себе, даже самодоволен, и оттого переоценивал собственную власть над миром. Смотревший на меня сейчас мужчина не выглядел самодовольным. Он выглядел испуганным. Пятидесятилетним. Он переживал ошеломительный, мгновенный переворот.
У него истекало время.
Вот так, через семь месяцев после двух выстрелов, прозвучавших в многолюдном калифорнийском зале, моя семья стала колорадской семьей, жителями гор и любителями природы, готовыми начать все заново. На неделю переезда пришелся одиннадцатый день рождения Алекса и Вэлли. Мы с Фрэн купили им сноуборды, в надежде, что катание поможет детям ассимилироваться. Мы уже представляли сыновей горцами, загорелыми маленькими лыжниками, задевающими кончиками пальцев сыпучий белый снег на плавных разворотах склона. Колорадо виделся возвращением к невинности, здоровой и беззаботной жизни.
К детству. Мои сыновья снова станут детьми.
На следующий день после дня рождения они впервые пошли в новую школу. Если не считать первых трудностей, быстро освоились. Мне казалось, им по вкусу возвращение к норме. Домашние задания и подготовка к контрольным принесли облегчение. Им нравились изнурительные футбольные тренировки и отборочные игры на вступление в «Маленькую лигу». Они заводили друзей. Вэлли скоро влюбился в американскую мексиканку двумя классами старше себя и, как водится, всем телом страдал от безответной любви.
Фрэн устраивала целые представления из знакомства с соседями, закупок и планирования вылазок на выходные с приключениями в Скалистых горах, Санта-Фе и Альбукерке. Мы проводили время с ее родственниками: тетушками и кузенами, которые радушно принимали нас, несмотря на прилипшую к нам грязь. Де-факто так исполнялась для нас программа защиты свидетелей. С людьми мы держались по-дружески, но чуть на расстоянии. Мы налаживали общение за барбекю и вечерней игрой в карты, на собраниях родительского комитета и благотворительных продажах домашней выпечки.
На людях я не упоминал о первом браке. Обходил вопрос, откуда мы приехали, отвечая, что жили в общем и целом на Восточном побережье. Для новых друзей предназначалась ложь: семья у нас не больше, чем они видят. Поездки в АДМакс совершались в тайне, мы поднимались до рассвета и загружались в джип. Если кто-то спрашивал, лгали, что пользуемся ранней весной для знакомства с новыми местами. На самом деле мы проезжали сорок миль к югу по становящейся все пустыннее местности. Большей частью, в тишине; иногда слушали по радио классику рока. Дэниел стал нашей тайной ношей, парией, которого мы таили в сердцах.
Мы покорно подчинялись тюремной рутине, проходили металлодетекторы и многочисленные проверки, сидели в приемной, наполненной мужчинами, женщинами и детьми всех цветов кожи. Мы терпели осуждающие взгляды охранников: взгляды, намекавшие, что мы в ответе за преступления тех, кого любим. Если не в ответе, то во всяком случае осквернены ими. Эти взгляды говорили, что и нам место за решеткой. Меня они не удивляли. В Америке верят, что преступление – это личность преступника, а не просто его поступок. Такой взгляд не допускает реабилитации – только наказание. И в это наказание неизбежно входит остракизм, осуждение семьи преступника.
Мы стояли в очередях и терпели личные обыски. Мы принимали оскорбления и испепеляющие взгляды. Мы все делали, лишь бы посидеть в узкой каморке перед пятью дюймами закаленного плексигласа. Чтобы поднять кишащую микробами трубку и поговорить с родным человеком.
Как ни странно, АДМакс был добр к Дэниелу. Он набрал пятнадцать фунтов. На его щеки вернулся румянец. Он говорил нам, что много читает – в основном, классику: Толстого, Пушкина. Рассказал, что одна знакомая из Остина познакомила его с русскими романистами. Ему нравился их взгляд на мир и эмоциональность. Несмотря на все расспросы, он не рассказывал, каково сидеть двадцать три часа в сутки в камере семь на двенадцать, после того как много месяцев провел в дороге. Он никогда не жаловался на отвратительную кормежку и пренебрежительное отношение охраны. Собственно, он вовсе не жаловался. Обнаружил, по его словам, что любит одиночество. Оно-то прежде всего и влекло его в дорогу.
Он видел мир проездом, и это давало ему ощущение обособленности, сознание, что все ненадолго и сближаться с людьми можно лишь постольку-поскольку. Он говорил нам, что наслаждался долгими часами одиночества в своей желтой «хонде». Говорил, что любил бродить по улицам незнакомых городов, видеть незнакомых людей. Он говорил, что человеческое стремление к обществу – слабость. Это было сказано в редкую минуту открытости, а в ответ на просьбу объяснить он сменил тему.
Всю неделю мы были обычной семейной ячейкой, занимающейся досугом детей и приглашениями на ужин. Мы обсуждали замену дверей и работу кондиционера. Мы смотрели телепередачи в прайм-тайм и урывками читали. Мы разбирали домашний мусор, складывая в отдельные мешки годное для вторичной переработки. Мы сгребали скошенную траву в бумажные пакеты. По четвергам я вывозил все это на дорогу и оставлял вместе с мусором банки энергайзера для мусорщиков. Я повсюду заводил дружбу с рабочими – стал человеком, который обсуждает материалы с водопроводчиком и спорт с автомехаником. Я прятался за этой маской. Всю неделю моя семья была прикрыта нормальностью. Наша настоящая сущность обнаруживалась по выходным.
Мы навещали Дэнни дважды в месяц, выезжали в субботу рано утром. Вся поездка туда и обратно занимала пять часов. Мы каждый раз останавливались выпить кофе в одном и том же «Старбаксе», пользовались туалетом одной и той же заправки. И всегда возвращались домой к двум, к началу футбольной тренировки.
Я во время встреч держался безопасных тем: говорил о новом доме, о школьных делах детей. Дэнни, кажется, так было легче. Каждая встреча длилась не больше двадцати минут – время только для болтовни о пустяках. Дэнни показал нам сборник анекдотов, найденный в тюремной библиотеке. Он каждый раз испытывал на ребятах новую шутку. Большей частью они были ужасны – пошловатые анекдоты о фермерах и фермерских дочках, – но дети охотно слушали и обсуждали их в машине по дороге домой.
Наблюдая за семьей во время этих визитов, я думал: неужели теперь это – наша настоящая жизнь? И поражался способности человека со временем принять любую, самую противоестественную, ситуацию как норму.
Я наблюдал за семьей, и мне было тревожно. Я смотрел на младших сыновей. Как скажется на них этот опыт? Я искал приметы неизлечимых травм, высматривал поступки, которые могли быть симптомом хронической болезни. Рассматривая мальчиков сквозь призму жизни Дэниела, я невольно анализировал каждое брошенное сгоряча слово, каждую обиду, каждый проступок, отчаянно стараясь сейчас не упустить предвестья, которое я упустил с Дэнни.
Я часами обсуждал с Фрэн, как свести ущерб к минимуму. Я предлагал оставлять мальчиков дома. Мне казалось, что следует избавить их от тюремной обстановки.
Но Фрэн не согласилась. Она сказала, что мальчики должны видеться с братом. Сказала, им полезно понять, что каждый поступок влечет последствия и что дурные поступки наказываются. Поэтому мы ездили всей семьей, слушали радио, но почти не разговаривали.
В те вечера, когда Фрэн отпускала меня ненадолго, я уходил на поле для гольфа и два часа стучал по мячам на тренировочном участке. Меня успокаивала бессмысленность этого занятия, его механическое однообразие. Приятно было дать телу работу, не требующую ни мысли, ни настоящей сосредоточенности. Опустошив первое ведро мячей, я покупал второе. Вокруг люди в бейсболках пользовались комбинированными клюшками для ударов на большую дистанцию. Любители брали уроки у профессионалов и хихикали над двусмысленными шутками. Я расставлял ноги, разворачивался всем телом, наносил удар. Каждый отлетевший мяч был выброшенным на ветер сожалением. Я старался, чтобы клюшка поднималась сама собой, старался правильно держать левую руку, не думая о ней.
Потом я ехал в горы, находил обзорную площадку. Останавливал машину и стоял вместе с туристами, глядя в дальнюю даль. Я так и не привык к немыслимому величию гор и к поездкам по узкому серпантину, огражденному хлипкими металлическими перильцами. Поначалу такие вылазки были просто средством самосохранения, удовлетворением панической потребности в движении, но со временем я научился им радоваться. Я наслаждался, загнав машину на неровный пологий склон и мочась на землю.
По будням я стоял перед аудиторией, полной студентов-медиков. Я рассказывал о заболеваниях нервной системы и обсуждал взаимосвязи. Я одевался в рубашку с короткими рукавами и мягкие брюки в западном стиле. Обхват талии у меня с тридцати шести дюймов сошел до тридцати двух – как в студенческие годы. Стригся я коротко. Каждое утро делал сто приседаний и дюжину подтягиваний. Завел обыкновение бегать, поднимаясь до рассвета и выезжая в ближайший парк. Мне нравилось ощущать, как бьется сердце, как тяжело дышит грудь. Иной раз я возвращался домой раскрасневшимся, с исцарапанным кустами лицом.
– Мелочи, – говорил я студентам, – бывают только у мелких врачей.
Я не мог смотреть фильмы и телепередачи, где солдаты шли на верную смерть, спасая братьев, без кома в горле. Я не мог смотреть слезливые драмы, где любимые умирали от долгой изнурительной болезни. Темы прощения и верности заставляли меня выплакиваться, спрятавшись в ванной нижнего этажа. То же самое касалось фильмов, в которых герой любой ценой держит слово, или где защищают слабых, или спасают немощных. Мой сын сидел в федеральной тюрьме, ожидая казни. Мне до него не дотянуться, и надо было решать, как с этим жить.
Так что я крепко держался на ногах и испытывал себя. Я отрабатывал удары, рубя клюшкой по мячу. Я бегал сквозь голые заросли, перепрыгивал древесные корни и сучья. Я разъезжал по буро-зеленым дорогам Колорадо, мимо ферм и ранчо, мимо голштинских коров и конных пастухов. Я жарил стейки на гриле на заднем дворе и болтал с соседями. Я возил детей в аквапарк и помогал им мастерить машину из коробок. Я учил Алекса крученому удару по мячу. Я водил Вэлли в цветочный магазин покупать цветы для девушки его мечты. В магазине уговаривал его поставить на место розы и взять что-нибудь менее откровенное. Я проводил вечера с женой. Мы ели в посредственных ресторанах и смотрели блокбастеры в киноцентрах. Я возил ее на смотровые площадки, показать открытые мною небывалые виды, и мы, прислонившись к теплому капоту, любовались луной.
– Мне кажется, мы справляемся, – сказала она.
И я кивнул, потому что хотел, чтобы она так думала. Такая у меня теперь была работа – защищать семью от правды, состоявшей в том, что мне уже никогда не быть целым. Внутренняя перемена давала неожиданные побочные эффекты. В наш секс вдруг вернулся огонь. Мы отбросили установившуюся в Коннектикуте рутину: короткие предварительные ласки с поцелуями и стимуляцией эротических зон, быстро переходившие к миссионерской позиции. Теперь мы бросались друг на друга как сумасшедшие. Прежде секс был средством кончить. Теперь он стал целью. Страсть во многом – насилие, и мы с Фрэн ловили себя на том, что сцеплялись с пугающей яростью. Она царапала меня, кусала шею и плечи. Как будто наказывала сексом. Она прижимала мои плечи к постели и накатывала на меня, как океан на берег. Посреди ночи ей вдруг снова хотелось меня. Я же потерял волю к финишу. Не то чтобы я сознательно лишал себя награды. Просто часто не мог добраться до вершины. Ничего не чувствовал. В результате наши встречи затягивались допоздна. Мы доводили друг друга до изнеможения и, задыхаясь, с саднящей кожей, вытягивались на кровати.
– Невероятно! – говорила она.
И я соглашался, потому что так оно и было. Невероятно, что жизнь привела нас сюда. Невероятно, что удовольствие бывает так похоже на боль.
Я начал понимать, что имел в виду мой сын, толкуя об уровнях отчуждения. Я чувствовал себя сразу и частью чего-то, и в стороне. Не так ли чувствовал себя Дэниел, путешествуя по стране? Не был ли Картер Аллен Кэш тем безымянным, кто есть в каждом из нас? Той частью сына, которой было одиноко. Его неприкаянной половиной.
Я сходил на ежегодный врачебный осмотр. Терапевта, индуса, мне рекомендовал глава университета, доктор Патель. Врач измерил мне пульс и давление. Сестра взяла кровь. Они сняли ЭКГ и сделали рентген грудой клетки. Когда надо было, я нагнулся и, морщась от вторжения холодного пальца, дал ему прощупать простату. Потом, в кабинете, он спросил, как я себя чувствую.
– Хорошо, – ответил я.
– Ничего не болит, не ноет? Головные боли?
– Нет, – сказал я.
– А желудок? Изжога, диарея?
– Временами.
– А настроение?
– Настроение?
– Да. Виды на будущее? Как вам кажется, все в порядке?
Я смотрел на этого молодого человека, у которого вся жизнь была впереди. На столе у него стояла фотокарточка: Патель с улыбающейся женой, державшей на руках младенца. Все ли у меня нормально? Вопрос был нелеп, а главное, я знал, что ответа врачу не понять. Что он вообще понимает?
– Все хорошо, – повторил я.
Он удовлетворенно кивнул:
– Прекрасно. Анализ будет готов через несколько дней, но ЭКГ у вас хорошая, и простата в норме.
Я встал, протянул ему руку. Он поднялся, чтобы ее пожать.
– Спасибо, – сказал я.
На следующее утро я сказал Фрэн, что ухожу по делам. Сам поехал на стрельбище за городом, оставил джип в тени и сказал служащему, что хочу взять напрокат пистолет, купить мишень. Мне показали три полки с револьверами и полуавтоматами. Я выбрал 9-миллиметровый «Смит-и-Вессон», продемонстрировал, что знаю, как обращаться с оружием, вынув патрон и магазин. Мне выдали наушники и пластиковые защитные очки, отвели на рубеж. Я шел за дежурным, держа пистолет на подносе, вместе с выщелкнутой обоймой. Бумажную мишень, простой «бычий глаз», я, скатав, сунул под мышку. На рубеже дежурный поставил поднос на полку и напомнил мне, что возвращать оружие следует в таком же виде, разряженным.
На рубеже трое стреляли по мишеням. Наушники приглушали, но не заглушали звуки их выстрелов. Я развернул бумажную мишень и прикрепил ее на тросик, потом нажал кнопку рядом с полкой, и механизм унес мишень на место. Затем я открыл коробку патронов и вставил в обойму одиннадцать холодных латунных цилиндриков, входивших с металлическим щелчком. Дышалось мне ровно, руки не дрожали. Я вставил обойму и загнал патрон в ствол. Очки были поцарапаны, но это не мешало. Я сделал глубокий вдох, выдохнул, поднял оружие и прицелился.
Мальчиком я однажды стрелял с дядей. Помню, как звенела кровь и как пистолет, будто живой, прыгал в ладони. Это воспоминание в годы учебы пару раз приводило меня в тир с компанией других студентов. Когда я начал изучать медицину, притягательность стрельбы поблекла. Во время дежурств на операциях я видел, что творит пуля с тканями, видел сумятицу, воцарявшуюся в приемном покое, когда доставляли раненого со множественными огнестрельными ранениями. После такого в оружии не осталось ни романтики, ни тайны. Я тридцать лет не брал его в руки.
Фрэн, казалось, больше всех довольна переменами. Она, как ни в чем не бывало, продолжала работать виртуальным секретарем. Вот в чем выгода виртуальности: для своих клиентов она была лишь голосом в телефонной трубке и адресом электронной почты, их не волновало, в Коннектикуте она или в Калькутте.
Мы переехали в Колорадо-Спрингс за два месяца до дня, когда лос-анджелесский суд приговорил Дэнни к смерти. Все предыдущие недели адвокаты добивались отвода его признания вины. Они писали апелляции и запросы, дошли до Верховного суда, но ничего не добились.
Как будто ничего не значило, что вскрытие Фредерика Кобба показало четырнадцать отдельных колотых ран и что бывший оперативник спецназа, снятый с товарного поезда вместе с моим сыном за месяц до убийства, был хладнокровно убит всего несколько недель спустя. Сведения о последнем дне Кобба были, в лучшем случае, отрывочными. Он то ли купил, то ли не купил лотерейный билет в глендейлском «7-11». Установили, что в начале вечера он съел «хэппи Мил» в «Макдоналдсе». Его желудок был полон полупереваренными картофельными чипсами. Где-то около десяти часов того же вечера Кобб очутился под мостом переезда, где получил несколько ударов ножом – и защищался, потому что ладони у него были изрезаны. Полиция быстро отнесла убийство к случайным, возможно связанным с наркотиками, несмотря на значительное давление группы защиты Дэнни. Для полицейских Кобб был всего-навсего очередным отставным воякой, не нашедшим себе места вернувшись с войны.
Мы с Мюрреем обращались со своими находками во все газеты и журналы, но добились только маленькой статейки в «Сакраменто-Би» о «странном совпадении» в делах Дэниела и Кобба.
Марвина Хуплера – второго ветерана с того же поезда – найти не удалось. После майского ареста с Дэниелом и Коббом Хуплер, по всей видимости, бесследно исчез. Его прошлое тоже с трудом поддавалось анализу. Власти отказывали в запросах на его досье, отвергая ссылки на «Акт о свободе информации» и утверждая, что сведения секретны. Я собирал отказы в папку. Мельчайшая подробность заслуживала внимания, самая безумная идея попадала в каталог. Убит кандидат в президенты. У нас имеются убитый ветеран, служивший снайпером спецназа, и другой, с закрытым служебным досье, провалившийся сквозь землю. И мой сын – студент колледжа, ни разу не замешанный в насилии.
Записав эти факты на отдельном листке, я понял, что они не складываются. Будто в приемный покой скорой помощи ввалился хромой. Первичный осмотр показал глубокий разрез на икре, требующий наложения семнадцати швов, а дежурный врач, вместо того чтобы заняться раной, диагностирует неврологическое заболевание. Разглядывая фотографии вскрытия Кобба и отказы военных на запросы досье Хуплера, я чувствовал, что правда похожа на рану, которую никто не желает замечать.
Мой сын признался в убийстве, и тому могли быть три объяснения. Первое – он действительно виновен. Он по своей воле пронес в Ройс-холл пистолет и, стоя в нескольких футах от сцены, послал две пули в живого человека. Второе – он стрелял в Сигрэма в рамках заговора, включавшего и Кобба, и Хуплера. Третье – как я поневоле признавал, наименее вероятное, – его подставили, он был непричастен к убийству, курок нажал Хуплер или Кобб и после выстрелов каким-то образом всучил оружие Дэнни.
Итак, на время оставив третий вариант, следовало ответить на вопросы: 1) почему мой сын позволил втянуть себя в заговор по убийству сенатора Сигрэма или: 2) почему он по собственной свободной воле спустил курок – одинокий стрелок в толпе, выражающий несогласие пулей?
6 ноября, через три дня после того, как признание Дэнни было официально принято, республиканцы выиграли президентские выборы с небольшим, но решающим перевесом. Смерть Сигрэма оставила в строю демократов брешь, заполнять которую кинулась дюжина кандидатов. В результате получилась свалка. А республиканцы использовали убийство как повод для призыва к более жестким антитеррористическим законам. Они позиционировали себя партией, которая ни перед чем не остановится ради защиты страны, и, хотя не взлетели до небес, переманили достаточно избирателей, чтобы объявить: американский народ вручил им мандат.
Две недели спустя, после короткого обсуждения приговора, мой сын Дэниел Аллен был приговорен к смерти. И его мать, и я свидетельствовали в его пользу, воспользовавшись местом свидетеля для мольбы о его жизни. Эти минуты невозможно описать. Мы сделали все, что было в наших силах, доказывая присяжным, что Дэнни был теплым и добрым человеческим существом. Мы показывали фотографии и рассказывали о нем, делились самыми светлыми воспоминаниями, наши сердца рвались от любви и жалости. Эллен так много плакала, что суду трижды пришлось объявлять перерыв, чтобы позволить ей закончить показания. Никакие слова не передадут чувства родителей, которые молят о жизни своего ребенка. Никакие слова не опишут бесстрастные лица присяжных и холодное отчуждение в глазах обвинителя. Никакие слова не опишут, что чувствуешь, когда судья объявляет приговор, сообщая переполненному залу и слушателям по всей стране, что он приказывает убить твоего сына. Глубокая, засасывающая чернота. Своего рода смерть. И больше я не стану об этом говорить.
На следующий день Дэнни перевели в единственную тюрьму максимально строгого режима – во Флоренсе штата Колорадо, известную как АДМакс. Там моего сына двадцать три часа в сутки держали в одиночной камере семь на двенадцать за стальной дверью с решеткой. Мебель в ней была вылита из бетона: стол, табурет, кровать. В стене имелся унитаз, закрывавшийся после спуска воды, душ, работавший по таймеру, чтобы не допускать затопления, и раковина без пробки. У некоторых заключенных имелись привинченные к стене зеркала из полированного металла, но у моего сына не было. Также ему не дозволялось слушать радио и смотреть телевизор. Вместо этого у него было длинное окно высотой всего четыре дюйма, сквозь которое он мог видеть небо. Это чтобы помешать ему определить положение камеры в тюремном комплексе. Связь с внешним миром строго запрещалась. Всего на час в сутки его выводили из камеры, позволяя бродить по отгороженному внутреннему дворику под бдительным взглядом вооруженной охраны.
Тюрьма АДМакс открылась в 1994 году на окраине Флоренса в штате Колорадо. До нее два часа езды на север от границы с Нью-Мехико и два часа к югу от Денвера. Комплекс занимает тридцать семь акров и имеет четыреста девяносто лежачих мест. Его заключенные считаются худшими из худших – террористы, насильники, убийцы. Многие убили других заключенных в других тюрьмах. Некоторые убивали или пытались убить сотрудников тюрьмы. Многие, подобно моему сыну, прославились. Теодор Качинский – «Унабомбер» сидел в АДМаксе. И Терри Никольс, выживший после взрыва в Оклахома-Сити. И Закариус Муссауи, считавшийся одним из заговорщиков по делу 11 сентября, и Ричард Колвин Рид, «Шу-бомбер». Здесь отбывал срок бывший главный финансист корпорации «Энрон» Эндрю Фастоу и Роберт Ханссен – самый знаменитый двойной агент ФБР. Эта тюрьма была полна легендарных личностей. Таким же мир считал и моего сына, одним из циклопов, минотавров, мифических чудовищ.
В следующие после приговора месяцы я вел следствие тайно. Арест и суд над Дэниелом пожирали наши жизни. Моя семья была вымотана, терпению жены пришел конец. «Дэнни признался, – прямым текстом заявила мне Фрэн. – Пора оставить это позади». Поэтому через две недели после приговора я пошел в упаковочный магазин и купил две дюжины картонных коробок. Под взглядами детей я убрал из дома все приметы расследования. За последний год у меня скопилось множество подробных биографий людей, убивавших себе подобных: Освальда, Бута, Берра, – где их истории рассматривались со всех возможных точек зрения. Углы страниц истрепались, текст пестрел пометками и подчеркиваниями, поля были исчерканы рукописными примечаниями.
Я набрал кипы материалов по местам, где бывал мой сын, – географических справочников, климатических карт – всего, что составляло контекст его преступления. Я за десять минут мог бы найти список мэров Айовы со дня основания города. Я мог выдать цветные схемы железных дорог Калифорнии с расписаниями и беспересадочными маршрутами. Мой кабинет был полон газетных и журнальных вырезок, компьютерных распечаток, блогов и расшифровок телефонных переговоров. Там были планы Ройс-холла и списки магазинов оружия в Лос-Анджелесе и окрестностях. Пользуясь списком свидетелей, я собрал биографические данные на двести с лишним человек, присутствовавших при убийстве сенатора Сигрэма: фото, резюме, сведения об образовании.
Я все это упаковал, хоть и чувствовал, что не в силах оставить за спиной. Это дело стало моей манией, пристрастием, и я, как наркоман или азартный игрок, знал, что его следует прятать от близких. Поэтому я наполнил банковский сейф документами по Хуплеру и Коббу: свидетельства о рождении, места работы, места службы…
Я разложил материалы своего расследования по коробкам. Семья смотрела, как я таскаю эти коробки в машину. Я сказал, что свезу все на свалку, а вместо этого поехал на склад и арендовал кладовую. Отныне я зажил двойной жизнью. Внешне я оставался Полом Алленом – человеком, примирившимся с неизбежным и старающимся оставить прошлое за спиной. Но тайно продолжал поиски, рассудив, что, если сумею доказать невиновность Дэнни, добьюсь отмены приговора, спасу его жизнь, семья простит меня. Даже Дэниел простит.
Так я раздвоился.
По настоянию Фрэн мы выставили на продажу коннектикутский дом. Пора было принять, что наша прежняя жизнь, выстроенный круг общения, школа наших детей, соседи и друзья ушли в прошлое. Мы стали париями – от нас шарахались в магазинах и клевали на родительских собраниях. Окружение, прежде принимавшее нас как родных, теперь всеми силами показывало, что мы здесь лишние.
Я с лета взял отпуск в Колумбийском, чтобы сосредоточиться на деле Дэниела. Когда в январе позвонил президенту Альвину Хейдекеру с сообщением, что не вернусь, он ответил с облегчением. Мы с Альвином много лет дружили, но он практик и понимал, что мое присутствие на факультете пошло бы ему во вред – не только в научном смысле, но и в отношении финансирования. Многие крупнейшие спонсоры были заядлыми демократами, и не стоило ждать, что они пожертвуют миллионы институту, где работал отец человека, убившего их героя.
Так мы стали обдумывать побег. Фантазировали, куда можно отправиться: в Лондон, Париж, Рим. Прежде я получал приглашения на работу за рубеж, и мы, верно или ошибочно, полагали, что только Европа обеспечит нам анонимность и возрождение. Но, когда пришло время действовать, оказалось, что мы не можем бросить страну, в которой прожили всю жизнь, даже если страна бросила нас. Фрэн выросла в Денвере, ее родные и теперь там жили. Переезд в Колорадо выглядел разумно. До тюрьмы Дэнни во Флоренсе всего час езды, но об этом я умолчал. Предоставил вспомнить об этом Фрэн, которая дразнила меня этим фактом, как морковкой перед носом, убеждая, что переезд в колорадское захолустье – лучший выход для нас обоих.
Итак, мы упаковали посуду и заполнили картонные коробки одеждой в стиле Восточного побережья. Мы уложили книги и спортивные принадлежности. Мы сняли со стен картины, фотографии в рамках – семейные и художественные – и завернули их в полиэтилен. Мы оплатили страховку. Мы пересчитали коробки. Мы с Фрэн съездили в Колорадо в конце ноября и подыскали там дом – двухэтажный, на тихом склоне, с видом на Скалистые горы. Осталось переехать.
Странное чувство настигло меня при упаковке нашего прошлого. Чем больше вещей мы паковали, тем меньше мне хотелось сохранить. Фрэн как-то вечером застала меня в спальне, когда я набивал мусорные мешки своей одеждой.
– Что ты делаешь?
– Мне это не нужно, – сказал я. – Ничего не нужно. Долой старье.
Я сказал ей, что, раз мы переезжаем, меняем жизнь, я тоже хочу измениться, переделать себя. Поэтому в черный суперпрочный мешок отправился мой коннектикутский врачебный костюм, брюки-чинос и льняные рубашки, туфли «доксайд» и футболки «Джон Варватос». Наполнившиеся мешки я сложил в машину и отвез в благотворительный фонд. Пусть все это носит кто-нибудь другой. В мусорный мешок отправился лосьон после бритья и особый лосьон для кожи. Все, что пахло. Все, что отождествляло старого меня, того, которого я решил оставить позади.
На следующий день я пошел в парикмахерскую и попросил короткую стрижку. Я смотрел, как парикмахер щелкает ножницами над моей головой, как клочьями падает на пол моя стодолларовая салонная прическа. С ней уходила моя идентичность. Взглянув в зеркало, я увидел не преуспевающего нью-йоркского доктора и не лидера, а человека, побитого жизнью, уязвимого, открывшегося. Оставшиеся волосы были почти седые. Морщины у глаз стали глубже, набранный вес отяжелил лицо. Я встревожился, увидев, сколько лет добавили моему лицу поражения, но это была правда, а мне сейчас требовалась правда. Было важно понять, на каком я свете.
Прежде я был излишне уверен в себе, даже самодоволен, и оттого переоценивал собственную власть над миром. Смотревший на меня сейчас мужчина не выглядел самодовольным. Он выглядел испуганным. Пятидесятилетним. Он переживал ошеломительный, мгновенный переворот.
У него истекало время.
Вот так, через семь месяцев после двух выстрелов, прозвучавших в многолюдном калифорнийском зале, моя семья стала колорадской семьей, жителями гор и любителями природы, готовыми начать все заново. На неделю переезда пришелся одиннадцатый день рождения Алекса и Вэлли. Мы с Фрэн купили им сноуборды, в надежде, что катание поможет детям ассимилироваться. Мы уже представляли сыновей горцами, загорелыми маленькими лыжниками, задевающими кончиками пальцев сыпучий белый снег на плавных разворотах склона. Колорадо виделся возвращением к невинности, здоровой и беззаботной жизни.
К детству. Мои сыновья снова станут детьми.
На следующий день после дня рождения они впервые пошли в новую школу. Если не считать первых трудностей, быстро освоились. Мне казалось, им по вкусу возвращение к норме. Домашние задания и подготовка к контрольным принесли облегчение. Им нравились изнурительные футбольные тренировки и отборочные игры на вступление в «Маленькую лигу». Они заводили друзей. Вэлли скоро влюбился в американскую мексиканку двумя классами старше себя и, как водится, всем телом страдал от безответной любви.
Фрэн устраивала целые представления из знакомства с соседями, закупок и планирования вылазок на выходные с приключениями в Скалистых горах, Санта-Фе и Альбукерке. Мы проводили время с ее родственниками: тетушками и кузенами, которые радушно принимали нас, несмотря на прилипшую к нам грязь. Де-факто так исполнялась для нас программа защиты свидетелей. С людьми мы держались по-дружески, но чуть на расстоянии. Мы налаживали общение за барбекю и вечерней игрой в карты, на собраниях родительского комитета и благотворительных продажах домашней выпечки.
На людях я не упоминал о первом браке. Обходил вопрос, откуда мы приехали, отвечая, что жили в общем и целом на Восточном побережье. Для новых друзей предназначалась ложь: семья у нас не больше, чем они видят. Поездки в АДМакс совершались в тайне, мы поднимались до рассвета и загружались в джип. Если кто-то спрашивал, лгали, что пользуемся ранней весной для знакомства с новыми местами. На самом деле мы проезжали сорок миль к югу по становящейся все пустыннее местности. Большей частью, в тишине; иногда слушали по радио классику рока. Дэниел стал нашей тайной ношей, парией, которого мы таили в сердцах.
Мы покорно подчинялись тюремной рутине, проходили металлодетекторы и многочисленные проверки, сидели в приемной, наполненной мужчинами, женщинами и детьми всех цветов кожи. Мы терпели осуждающие взгляды охранников: взгляды, намекавшие, что мы в ответе за преступления тех, кого любим. Если не в ответе, то во всяком случае осквернены ими. Эти взгляды говорили, что и нам место за решеткой. Меня они не удивляли. В Америке верят, что преступление – это личность преступника, а не просто его поступок. Такой взгляд не допускает реабилитации – только наказание. И в это наказание неизбежно входит остракизм, осуждение семьи преступника.
Мы стояли в очередях и терпели личные обыски. Мы принимали оскорбления и испепеляющие взгляды. Мы все делали, лишь бы посидеть в узкой каморке перед пятью дюймами закаленного плексигласа. Чтобы поднять кишащую микробами трубку и поговорить с родным человеком.
Как ни странно, АДМакс был добр к Дэниелу. Он набрал пятнадцать фунтов. На его щеки вернулся румянец. Он говорил нам, что много читает – в основном, классику: Толстого, Пушкина. Рассказал, что одна знакомая из Остина познакомила его с русскими романистами. Ему нравился их взгляд на мир и эмоциональность. Несмотря на все расспросы, он не рассказывал, каково сидеть двадцать три часа в сутки в камере семь на двенадцать, после того как много месяцев провел в дороге. Он никогда не жаловался на отвратительную кормежку и пренебрежительное отношение охраны. Собственно, он вовсе не жаловался. Обнаружил, по его словам, что любит одиночество. Оно-то прежде всего и влекло его в дорогу.
Он видел мир проездом, и это давало ему ощущение обособленности, сознание, что все ненадолго и сближаться с людьми можно лишь постольку-поскольку. Он говорил нам, что наслаждался долгими часами одиночества в своей желтой «хонде». Говорил, что любил бродить по улицам незнакомых городов, видеть незнакомых людей. Он говорил, что человеческое стремление к обществу – слабость. Это было сказано в редкую минуту открытости, а в ответ на просьбу объяснить он сменил тему.
Всю неделю мы были обычной семейной ячейкой, занимающейся досугом детей и приглашениями на ужин. Мы обсуждали замену дверей и работу кондиционера. Мы смотрели телепередачи в прайм-тайм и урывками читали. Мы разбирали домашний мусор, складывая в отдельные мешки годное для вторичной переработки. Мы сгребали скошенную траву в бумажные пакеты. По четвергам я вывозил все это на дорогу и оставлял вместе с мусором банки энергайзера для мусорщиков. Я повсюду заводил дружбу с рабочими – стал человеком, который обсуждает материалы с водопроводчиком и спорт с автомехаником. Я прятался за этой маской. Всю неделю моя семья была прикрыта нормальностью. Наша настоящая сущность обнаруживалась по выходным.
Мы навещали Дэнни дважды в месяц, выезжали в субботу рано утром. Вся поездка туда и обратно занимала пять часов. Мы каждый раз останавливались выпить кофе в одном и том же «Старбаксе», пользовались туалетом одной и той же заправки. И всегда возвращались домой к двум, к началу футбольной тренировки.
Я во время встреч держался безопасных тем: говорил о новом доме, о школьных делах детей. Дэнни, кажется, так было легче. Каждая встреча длилась не больше двадцати минут – время только для болтовни о пустяках. Дэнни показал нам сборник анекдотов, найденный в тюремной библиотеке. Он каждый раз испытывал на ребятах новую шутку. Большей частью они были ужасны – пошловатые анекдоты о фермерах и фермерских дочках, – но дети охотно слушали и обсуждали их в машине по дороге домой.
Наблюдая за семьей во время этих визитов, я думал: неужели теперь это – наша настоящая жизнь? И поражался способности человека со временем принять любую, самую противоестественную, ситуацию как норму.
Я наблюдал за семьей, и мне было тревожно. Я смотрел на младших сыновей. Как скажется на них этот опыт? Я искал приметы неизлечимых травм, высматривал поступки, которые могли быть симптомом хронической болезни. Рассматривая мальчиков сквозь призму жизни Дэниела, я невольно анализировал каждое брошенное сгоряча слово, каждую обиду, каждый проступок, отчаянно стараясь сейчас не упустить предвестья, которое я упустил с Дэнни.
Я часами обсуждал с Фрэн, как свести ущерб к минимуму. Я предлагал оставлять мальчиков дома. Мне казалось, что следует избавить их от тюремной обстановки.
Но Фрэн не согласилась. Она сказала, что мальчики должны видеться с братом. Сказала, им полезно понять, что каждый поступок влечет последствия и что дурные поступки наказываются. Поэтому мы ездили всей семьей, слушали радио, но почти не разговаривали.
В те вечера, когда Фрэн отпускала меня ненадолго, я уходил на поле для гольфа и два часа стучал по мячам на тренировочном участке. Меня успокаивала бессмысленность этого занятия, его механическое однообразие. Приятно было дать телу работу, не требующую ни мысли, ни настоящей сосредоточенности. Опустошив первое ведро мячей, я покупал второе. Вокруг люди в бейсболках пользовались комбинированными клюшками для ударов на большую дистанцию. Любители брали уроки у профессионалов и хихикали над двусмысленными шутками. Я расставлял ноги, разворачивался всем телом, наносил удар. Каждый отлетевший мяч был выброшенным на ветер сожалением. Я старался, чтобы клюшка поднималась сама собой, старался правильно держать левую руку, не думая о ней.
Потом я ехал в горы, находил обзорную площадку. Останавливал машину и стоял вместе с туристами, глядя в дальнюю даль. Я так и не привык к немыслимому величию гор и к поездкам по узкому серпантину, огражденному хлипкими металлическими перильцами. Поначалу такие вылазки были просто средством самосохранения, удовлетворением панической потребности в движении, но со временем я научился им радоваться. Я наслаждался, загнав машину на неровный пологий склон и мочась на землю.
По будням я стоял перед аудиторией, полной студентов-медиков. Я рассказывал о заболеваниях нервной системы и обсуждал взаимосвязи. Я одевался в рубашку с короткими рукавами и мягкие брюки в западном стиле. Обхват талии у меня с тридцати шести дюймов сошел до тридцати двух – как в студенческие годы. Стригся я коротко. Каждое утро делал сто приседаний и дюжину подтягиваний. Завел обыкновение бегать, поднимаясь до рассвета и выезжая в ближайший парк. Мне нравилось ощущать, как бьется сердце, как тяжело дышит грудь. Иной раз я возвращался домой раскрасневшимся, с исцарапанным кустами лицом.
– Мелочи, – говорил я студентам, – бывают только у мелких врачей.
Я не мог смотреть фильмы и телепередачи, где солдаты шли на верную смерть, спасая братьев, без кома в горле. Я не мог смотреть слезливые драмы, где любимые умирали от долгой изнурительной болезни. Темы прощения и верности заставляли меня выплакиваться, спрятавшись в ванной нижнего этажа. То же самое касалось фильмов, в которых герой любой ценой держит слово, или где защищают слабых, или спасают немощных. Мой сын сидел в федеральной тюрьме, ожидая казни. Мне до него не дотянуться, и надо было решать, как с этим жить.
Так что я крепко держался на ногах и испытывал себя. Я отрабатывал удары, рубя клюшкой по мячу. Я бегал сквозь голые заросли, перепрыгивал древесные корни и сучья. Я разъезжал по буро-зеленым дорогам Колорадо, мимо ферм и ранчо, мимо голштинских коров и конных пастухов. Я жарил стейки на гриле на заднем дворе и болтал с соседями. Я возил детей в аквапарк и помогал им мастерить машину из коробок. Я учил Алекса крученому удару по мячу. Я водил Вэлли в цветочный магазин покупать цветы для девушки его мечты. В магазине уговаривал его поставить на место розы и взять что-нибудь менее откровенное. Я проводил вечера с женой. Мы ели в посредственных ресторанах и смотрели блокбастеры в киноцентрах. Я возил ее на смотровые площадки, показать открытые мною небывалые виды, и мы, прислонившись к теплому капоту, любовались луной.
– Мне кажется, мы справляемся, – сказала она.
И я кивнул, потому что хотел, чтобы она так думала. Такая у меня теперь была работа – защищать семью от правды, состоявшей в том, что мне уже никогда не быть целым. Внутренняя перемена давала неожиданные побочные эффекты. В наш секс вдруг вернулся огонь. Мы отбросили установившуюся в Коннектикуте рутину: короткие предварительные ласки с поцелуями и стимуляцией эротических зон, быстро переходившие к миссионерской позиции. Теперь мы бросались друг на друга как сумасшедшие. Прежде секс был средством кончить. Теперь он стал целью. Страсть во многом – насилие, и мы с Фрэн ловили себя на том, что сцеплялись с пугающей яростью. Она царапала меня, кусала шею и плечи. Как будто наказывала сексом. Она прижимала мои плечи к постели и накатывала на меня, как океан на берег. Посреди ночи ей вдруг снова хотелось меня. Я же потерял волю к финишу. Не то чтобы я сознательно лишал себя награды. Просто часто не мог добраться до вершины. Ничего не чувствовал. В результате наши встречи затягивались допоздна. Мы доводили друг друга до изнеможения и, задыхаясь, с саднящей кожей, вытягивались на кровати.
– Невероятно! – говорила она.
И я соглашался, потому что так оно и было. Невероятно, что жизнь привела нас сюда. Невероятно, что удовольствие бывает так похоже на боль.
Я начал понимать, что имел в виду мой сын, толкуя об уровнях отчуждения. Я чувствовал себя сразу и частью чего-то, и в стороне. Не так ли чувствовал себя Дэниел, путешествуя по стране? Не был ли Картер Аллен Кэш тем безымянным, кто есть в каждом из нас? Той частью сына, которой было одиноко. Его неприкаянной половиной.
Я сходил на ежегодный врачебный осмотр. Терапевта, индуса, мне рекомендовал глава университета, доктор Патель. Врач измерил мне пульс и давление. Сестра взяла кровь. Они сняли ЭКГ и сделали рентген грудой клетки. Когда надо было, я нагнулся и, морщась от вторжения холодного пальца, дал ему прощупать простату. Потом, в кабинете, он спросил, как я себя чувствую.
– Хорошо, – ответил я.
– Ничего не болит, не ноет? Головные боли?
– Нет, – сказал я.
– А желудок? Изжога, диарея?
– Временами.
– А настроение?
– Настроение?
– Да. Виды на будущее? Как вам кажется, все в порядке?
Я смотрел на этого молодого человека, у которого вся жизнь была впереди. На столе у него стояла фотокарточка: Патель с улыбающейся женой, державшей на руках младенца. Все ли у меня нормально? Вопрос был нелеп, а главное, я знал, что ответа врачу не понять. Что он вообще понимает?
– Все хорошо, – повторил я.
Он удовлетворенно кивнул:
– Прекрасно. Анализ будет готов через несколько дней, но ЭКГ у вас хорошая, и простата в норме.
Я встал, протянул ему руку. Он поднялся, чтобы ее пожать.
– Спасибо, – сказал я.
На следующее утро я сказал Фрэн, что ухожу по делам. Сам поехал на стрельбище за городом, оставил джип в тени и сказал служащему, что хочу взять напрокат пистолет, купить мишень. Мне показали три полки с револьверами и полуавтоматами. Я выбрал 9-миллиметровый «Смит-и-Вессон», продемонстрировал, что знаю, как обращаться с оружием, вынув патрон и магазин. Мне выдали наушники и пластиковые защитные очки, отвели на рубеж. Я шел за дежурным, держа пистолет на подносе, вместе с выщелкнутой обоймой. Бумажную мишень, простой «бычий глаз», я, скатав, сунул под мышку. На рубеже дежурный поставил поднос на полку и напомнил мне, что возвращать оружие следует в таком же виде, разряженным.
На рубеже трое стреляли по мишеням. Наушники приглушали, но не заглушали звуки их выстрелов. Я развернул бумажную мишень и прикрепил ее на тросик, потом нажал кнопку рядом с полкой, и механизм унес мишень на место. Затем я открыл коробку патронов и вставил в обойму одиннадцать холодных латунных цилиндриков, входивших с металлическим щелчком. Дышалось мне ровно, руки не дрожали. Я вставил обойму и загнал патрон в ствол. Очки были поцарапаны, но это не мешало. Я сделал глубокий вдох, выдохнул, поднял оружие и прицелился.
Мальчиком я однажды стрелял с дядей. Помню, как звенела кровь и как пистолет, будто живой, прыгал в ладони. Это воспоминание в годы учебы пару раз приводило меня в тир с компанией других студентов. Когда я начал изучать медицину, притягательность стрельбы поблекла. Во время дежурств на операциях я видел, что творит пуля с тканями, видел сумятицу, воцарявшуюся в приемном покое, когда доставляли раненого со множественными огнестрельными ранениями. После такого в оружии не осталось ни романтики, ни тайны. Я тридцать лет не брал его в руки.