Горюч камень Алатырь
Часть 36 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Наконец, сошёл снег, обнажилась и захлюпала прелая, покрытая ржавой палой хвоей земля – и из неё победно полезли стрелы травы. Нежными салатовыми иголочками опушились суровые, сизые лапы кедров и сосен. Стаи птиц, слетаясь на берег сбросившего лёд озера, целый день выкликали жалобными, протяжными голосами. Через небо с утра до ночи летели неровные клинья гусей, уток, журавлей. Солнце пекло уже не в шутку, – и, наконец, из глубины векового леса послышались чуть слышные, ещё неуверенные, то и дело прерывающиеся «ку-ку».
Первым кукушку услыхал Петька, набиравший воду из озера, – и примчался в балаган опрометью, громыхая пустым ведром и вопя на весь лес:
– Дядя Ефим! Дядя Ефи-и-им!!!
Ефим выскочил за порог с ружьём наперевес:
– Чего орёшь, малой?!
– Генерал Кукушка команды даёт! – улыбаясь во весь рот, отрапортовал мальчишка. Ефим шумно вздохнул. Опустил оружие. Уверенно пообещал:
– Другой раз меня эдак в ружо подымешь – выдеру! Ну, кукушка – дело обычное! А голосишь, будто рота казаков на наши души явилась! Устька, слышишь, что ль?
– Слышу! – весело отозвалась жена из избы. – Что ж… трогаться, стало быть, скоро?
– Деда дождёмся, разочтёмся и пойдём, – решил Ефим. – Я ему ещё должон показать, где мы золото нашли.
Устинья подошла, встала рядом. Тихонько спросила:
– Может, сдёрнемся всё ж пораньше, Ефим? Нешто сами не доберёмся?
– Добраться-то доберёмся. Да ведь не по-людски это, – так же тихо ответил Ефим, глядя на то, как Петька, подхватив на руки смеющуюся Танюшку, скачет с ней вокруг балагана в каком-то диком танце. – Ничего худого мы от них за всю зиму не видали. К тому ж, и бумаги лишними не будут. Обожди ещё малость: придёт старик, дойдём мы с ним до того камня проклятого, разочтёмся вчистую и – через таёжку-матерю, на Урал!
– Васёну дотащишь ли? – вздохнула Устинья, – Вон уж, еле ходит, кадушка кадушкой… Семь месяцов, а брюхо отрастила – будто со дня на день родить.
– Донесу, – пожал могучими плечами Ефим. – Нешто это тягость?.. – и вдруг умолк на полуслове, разом потемнев лицом. Устинья, поняв, о чём думает муж, молча повернулась и ушла в избу. Острая, непрошедшая тоска стиснула сердце. «Ох, Антип Прокопьич, и на кого ты нас?.. Половинка мы без тебя, не целое…»
Дед Трофим пришёл через две недели после первого голоса кукушки, ясным вечером, когда из оврага поднимался синими пластами туман. Без мохнатого полушубка и малахая, одетый в суконный зипун и бурятские козловые сапоги, сидевшие на ноге, как чулок, дед выглядел сухим, стройным и подтянутым, под стать сыну.
– Ну что – дождались, варнаки? – мирно спросил он, входя в избу. – Пора вам балаган-то мой опрастывать.
– Правду молвишь, – согласился Ефим. – Хоть завтра уйдём.
– Уговор-то помнишь ли?
– Как не помнить. Пошли хоть сейчас! Недалече идти. Я с бабами и дитями в три дня дошёл. Мы с тобой в день обернёмся.
– Завтра с рассветом тронемся, – решил старик, поглядывая на жаркую монету солнца, засевшую в кедровнике. – А с золотишком моим остатним как?
– А с бумагами нашими?
Старик усмехнулся. Вынул из голенища сапога тонкий свёрток, сел на крыльцо балагана и развернул вытертую ткань. Ефим напряжённо, ожидая подвоха, смотрел ему через плечо. Через другое плечо так же пристально, нахмурившись, глядела Устинья.
Документ оказался старым и потёртым, что насторожило Ефима:
– Не брешешь ли, Акинфич? За что тут золотом платить – за труху бумажную? Эвон как по краям-то истрёпаны!
– Дурак ты, парень, – спокойно возразил дед Трофим, огромной ладонью разглаживая «труху» на колене. – Коли тебя солдаты аль начальство споймают, первым делом в бумаги посмотрят, – а они у тебя новые! Сам суди, как пачпорт у взрослого мужика новым может быть? Хоть малость полёжанным должен оказаться, в том и настоящесть вся!
Ефим подозрительно осмотрел бумагу, вчитался в фиолетовые чернильные строки. Это был не «пачпорт», а справка об отбытии каторжного срока. В ней было сказано, что мещанин Иван Гаврилович Савватеев, двадцати девяти лет, отбыв пять лет каторги, выпущен на вольное поселение. Печать Селенгинского соляного завода и все подписи были на месте. Ефим, видевший такие справки множество раз, слегка успокоился.
– В любое место с такой бумагой прибудешь, начальству покажешь – и тебя по всем законам к месту припишут, и с Устиньей твоей, и с дитями.
– Погодь, а бабы-то мои? – спохватился Ефим. – На них бумаги где? По закону – и им положено…
– И на них есть, – спокойно отозвался старик. – Сразу ж отдам, как только место на реке укажешь.
– Не по уговору, Трофим Акинфич, – угрожающе сказал Ефим, поднимаясь. – не было такого слова у нас! Почём мне знать, что бумаги на баб у тебя имеются?
– А мне почём знать, что ты впрямь на реке золотишко нашёл? – безмятежно поинтересовался дед Трофим. – Может, сбрехал, чтобы места не указывать! Может, сам думаешь туда попозжей вернуться. Я на слово и родному сыну не поверю, а уж тебе – не обессудь…
– Какой мне резон тебя дурить? – пожал плечами Ефим. – Я на золото не охотник, наше дело – землю ковырять…
– Много народу этак же говорит, покуда золото в глаза не увидит, – в тон ему заметил старик. – А как заблестит перед носом – про всё на свете забывают!
– Дед! – рассвирепел Ефим. – А не боишься, что я тебя вот сейчас по башке кулаком тюкну да сам бумаги заберу?!
– Боюсь, – согласился дед Трофим. – Потому у меня на твоих баб бумаги и не с собой, а в надёжном месте в лесу схоронены. Тут недалече. Кажное дупло в сосне проверишь – как раз годов через десять сыщешь…
Крыть было нечем. Ефим с Устиньей тревожно переглянулись. Устинья чуть заметно покачала головой. Ефим нахмурился. Дед Трофим делал вид, что не замечает этих отчаянных переглядов, посматривал на двух весёлых чечёток, прыгающих друг за дружкой по еловым ветвям. Чуть заметно улыбался.
– Леший с тобой, пойдём! – решился Ефим. – Без ножа режешь, старый чёрт!
– Отчего ж «режу»? – удивился старик. – Всё, как сговаривались. Ни я тебя за нос не вожу, ни ты меня – покуда. Обделаем дела наши – и разойдёмся. Я вам ещё и харча с собой в дорогу дам. И последний уж раз спрашиваю: не оставите ли Васёнку-то Гришке моему? Куда ей в этакой тягости через тайгу за вами тащиться?
– Не отдадим, – твёрдо сказал Ефим. – Не гневись. Мы и сами разумеем, что ей у вас легче было бы. Только она не желает, а я с неё воли не снимаю.
– Ну, добро, – помолчав, кивнул дед Трофим. – Тогда переночуем в балагане, а завтра до света подымемся и пойдём. Не беспокойся, Устинья Даниловна, чере два дня воротимся. В целости твоего мужика возверну.
– Да уж сделай милость, Трофим Акинфич, – сквозь зубы сказала Устинья и, круто развернувшись, ушла в избу.
Поужинали кашей с солониной и рано легли спать. Перед сном Ефим отдал старику последний самородок – самый большой, похожий на гладкую фасолину.
Как ни старался, он не мог уснуть. Рядом неподвижно, не поворачиваясь к нему, лежала Устинья, и Ефим знал: жена не спит тоже.
– Устька! – через час не выдержал он. – Ну, с чего тебе неймётся? Ведь всю зиму этого ждали! Дед честью всё растолковал, не обманул нас ни разу… Пошто у тебя свербит?
– Да сама я не знаю, Ефим, – она вдруг повернулась к нему. Обняла крепко, сильно, прильнула всем телом так, что у него поползли по спине жаркие мурашки. – Ты уж покажь ему это место проклятое да возвращайся поживей! Ежели чего – что я без тебя-то? Какова моя жизнь будет, коли без тебя?!
– Ну, дура, что вздумала… – Ефим уже ничего не соображал, стискивая в руках податливую, крепкую Устиньину грудь, жадно целуя губы, шею, худые плечи. – Куда я денусь-то от вас? Ты ж у меня одна, на всю жизнь одна, никакой больше не надобно… Да что ж от тебя даже здесь-то мёдом пахнет?!
– Какое «мёдом», вовсе с ума сошёл? Такова грязная, что спасу нет! Полжизни б за баньку с веничками отдала… Ой, Ефим, бессовестный, да потише ты, ей-богу! Дети только-только поуснули, да дед ещё этот… О-ох, Ефимка, лихо моё, мука горькая… Нешто в самом деле воля нам скоро будет?
– Будет, Устька… будет… Костьми лягу, а будет! Потерпи ещё немного, ласточка моя. Эку зиму долгую переждали – что уж теперь два дня потерпеть?
Они заснули перед самым рассветом, в обнимку, намертво прижавшись друг к другу – и даже во сне Ефим не выпускал из ладони растрёпанную косу жены. А под утро проснулся от спокойного, уверенного копошения в углу: дед Трофим натягивал сапоги.
– Пора, парень, подымайся.
Ефим встал – и сразу же, словно не спала вовсе, вскочила и Устинья. Метнулась к остывшей печи, запалила лучину, впотьмах, на ощупь загремела горшками.
– Не беспокойся, Устинья Даниловна, харч у меня с собой, – прервал её хлопоты старик, вскидывая на плечо ружьё. – Много не потребуется. Послезавтра уж к вечеру, думаю, и воротимся.
Провожать мужа Устинья не пошла, но, когда Ефим уже выходил из балагана вслед за стариком, торопливо шепнула вслед:
– Сторожись, ради Христа…
В лес Ефим вступил с тревожным сердцем. Ему не давал покоя прощальный взгляд Устиньи: острый, тоскливый.
«А что делать – не возвращаться же взад… – думал он, пробираясь вслед за уверенно топающим дедом Трофимом под мокрыми еловыми ветвями. – Слово дал – возврата нет. Да и куда мы без бумаг-то да без харча? Устькина чуйка, конечно, дорогого стоит, да ведь не всегда же и она угадывает! Нет, надо идти. Указать место – да и с богом! В самом худом-то разе – нешто старый хрыч со мной сладит? Завалю и не вспотею!»
А утро уже шло по лесу, наступая розовым сиянием, яркими полосами солнца между деревьями, радостным щебетом птиц, сверкающими каплями росы на хвое. Становилось всё светлее. Сумрачная тайга словно загоралась изнутри мягким зелёным светом, играла брызгами, манила отползающими в овраги, в сырые буреломы клочьями тумана. И, наконец, жарким и ясным шаром выметнулось в широкое небо солнце.
– Вот и солнышко встало, – одобрительно заметил дед Трофим и остановился. – Что ж это, парень, получается, – не ты меня ведёшь, а я тебя? Давай оглянись да вспоминай: как осенью шёл? Как баб своих вёл? Нешто вовсе пути не приметил?
Ефим нехотя огляделся по сторонам. Дороги он и впрямь не помнил. И полжизни бы отдал, чтобы забыть те проклятые дни, когда ломился сквозь стылую тайгу с Василисой на плечах, не замечая хлещущих по лицу веток, проваливаясь в ямы, оскальзываясь на сырых кочках. Забыть, как обжигали, сползая по скулам, колючие, бессильные слёзы… А в глазах всё стояла и стояла проклятая Алтан-гора, брызги воды, водовороты, в ушах гремела вода, трещал разлетающийся на куски плот, – и Антипа уносило от него прочь, навсегда, в ревущую чёрную дыру… Ефим вздохнул, помотал головой, отгоняя наваждение, и честно сказал:
– Дороги я, дед, не помню. А знаю одно: у Алтан-горы наш плот расколотило. Названье это нам бурят сказал. От того камня мы и шли.
– Да не врёшь ли? – дед Трофим сощурился, недобро посмотрел на него из-под нависших бровей. – Знаю я гору и место то знаю. Отродясь там золото не брали… Да и три дня идти незачем: одного достанет!
– К чему мне врать? Не веришь – пошли назад. Веришь – выводи к камню, на месте покажу. А три дня я с Устькой да с дитями шёл. Да с Васёнкой на горбе. Может, и петель наделали по лесу, не знаю. Не больно-то я тогда соображал.
– Ну, гляди, – почти с угрозой согласился старик и, нырнув под лапу развесистой ели, пошёл на север. Солнце пекло в правый бок, и Ефим, повспоминав, убедился, что так и должно быть.
Шли целый день, не разговаривая и не останавливаясь. Солнце не спеша плыло по небу, изредка проваливаясь в лохматые облака. Дед шагал неутомимо, как молодой, изредка поправляя на плече ружьё, ловко перелезал через поваленные деревья и перепрыгивал затопленные лунки в низинах. Дважды чуть не провалились в буреломную ловушку: овражек, заваленный лесным падом так, что вся яма оказывалась полна сухих, острых, стоящих, как решётки, сучьев. Начав перебираться через такую яму, легко можно было провалиться на самое дно и, скорее всего, насесть, как на отточенный кол, на острую лесину. Именно из такой ямины они с Антипом осенью вытащили бурята Гамбо. Ефим старался быть остоожным – и всё же в упор не видел ловушки под обычной кучей сухих ветвей, поросших лишайниками и молодым мхом. И только негромкий окрик старика заставлял его повернуть в сторону.
– Как вы до Урала доберётесь – побей бог, не пойму! – вздохнул дед Трофим, в очередной раз указав Ефиму на страшную чарусу, ловко маскирующуюся под невинное, заросшее весёлой травкой болотце. – Ведь опять в трясине увязнете! Аль в яму провалитесь, покалечитесь! Да с брюхатой бабой ещё!
– До вас же добрались, – напомнил сквозь зубы Ефим.
Дед Трофим только покачал головой. И через минуту резко остановился, махнув рукой вперёд:
– Вот она – река! Там и камень!
Ефим подошёл ближе. Лес впереди заметно редел, расступаясь невысокими пушистыми ёлочками, между которыми мелькал каменистый берег и бегущая, неспокойная река, в которой рябью отражались высокие кедры и розовый закатный свет. Когда они подошли ближе, Ефим начал узнавать место. Осмотревшись, уверенно указал:
– Туда – к горе-то! Берегом пройти можно! Вон мимо тех сосен проплывали мы!
Старик одобрительно кивнул, и ещё около полуверсты они шли по чистому берегу, изредка оскальзываясь на острых камнях. Река бурлила и шумела всё громче. В лицо летели брызги, грохотали на перекатах тяжёлые камни, которых волокло течением, как песчинки. И, наконец, за крутым поворотом разом открылись торчащие из быстрины острые, словно оскаленные зубы, скалы, а за ними – высокий чёрный камень, за которым река падала в непроглядную яму.
– Здесь, – глухо сказал Ефим, останавливаясь. – Здесь расколотились мы. А вон в ту нору брата унесло.
Обломки их плота ещё лежали на берегу: почерневшие, сырые. Глядя на них, Ефим тщетно пытался вспомнить: где он сидел, когда к нему подошла Устинья, что делали в это время остальные… Посмотрев на прибрежные камни, он пожал плечами:
– Кажись, вот здесь Петька мой ковырялся. Вон, на горушке, где галька помельче. Здесь, верно, и самородков набрал.
– Что ж, давай поглядим, – заявил дед Трофим и лёгкими шагами, словно не отмахал день пути по весеннему лесу, выбрался на каменистый холмик. – Как самородочек найдём – так я тебе и поверю.
Первым кукушку услыхал Петька, набиравший воду из озера, – и примчался в балаган опрометью, громыхая пустым ведром и вопя на весь лес:
– Дядя Ефим! Дядя Ефи-и-им!!!
Ефим выскочил за порог с ружьём наперевес:
– Чего орёшь, малой?!
– Генерал Кукушка команды даёт! – улыбаясь во весь рот, отрапортовал мальчишка. Ефим шумно вздохнул. Опустил оружие. Уверенно пообещал:
– Другой раз меня эдак в ружо подымешь – выдеру! Ну, кукушка – дело обычное! А голосишь, будто рота казаков на наши души явилась! Устька, слышишь, что ль?
– Слышу! – весело отозвалась жена из избы. – Что ж… трогаться, стало быть, скоро?
– Деда дождёмся, разочтёмся и пойдём, – решил Ефим. – Я ему ещё должон показать, где мы золото нашли.
Устинья подошла, встала рядом. Тихонько спросила:
– Может, сдёрнемся всё ж пораньше, Ефим? Нешто сами не доберёмся?
– Добраться-то доберёмся. Да ведь не по-людски это, – так же тихо ответил Ефим, глядя на то, как Петька, подхватив на руки смеющуюся Танюшку, скачет с ней вокруг балагана в каком-то диком танце. – Ничего худого мы от них за всю зиму не видали. К тому ж, и бумаги лишними не будут. Обожди ещё малость: придёт старик, дойдём мы с ним до того камня проклятого, разочтёмся вчистую и – через таёжку-матерю, на Урал!
– Васёну дотащишь ли? – вздохнула Устинья, – Вон уж, еле ходит, кадушка кадушкой… Семь месяцов, а брюхо отрастила – будто со дня на день родить.
– Донесу, – пожал могучими плечами Ефим. – Нешто это тягость?.. – и вдруг умолк на полуслове, разом потемнев лицом. Устинья, поняв, о чём думает муж, молча повернулась и ушла в избу. Острая, непрошедшая тоска стиснула сердце. «Ох, Антип Прокопьич, и на кого ты нас?.. Половинка мы без тебя, не целое…»
Дед Трофим пришёл через две недели после первого голоса кукушки, ясным вечером, когда из оврага поднимался синими пластами туман. Без мохнатого полушубка и малахая, одетый в суконный зипун и бурятские козловые сапоги, сидевшие на ноге, как чулок, дед выглядел сухим, стройным и подтянутым, под стать сыну.
– Ну что – дождались, варнаки? – мирно спросил он, входя в избу. – Пора вам балаган-то мой опрастывать.
– Правду молвишь, – согласился Ефим. – Хоть завтра уйдём.
– Уговор-то помнишь ли?
– Как не помнить. Пошли хоть сейчас! Недалече идти. Я с бабами и дитями в три дня дошёл. Мы с тобой в день обернёмся.
– Завтра с рассветом тронемся, – решил старик, поглядывая на жаркую монету солнца, засевшую в кедровнике. – А с золотишком моим остатним как?
– А с бумагами нашими?
Старик усмехнулся. Вынул из голенища сапога тонкий свёрток, сел на крыльцо балагана и развернул вытертую ткань. Ефим напряжённо, ожидая подвоха, смотрел ему через плечо. Через другое плечо так же пристально, нахмурившись, глядела Устинья.
Документ оказался старым и потёртым, что насторожило Ефима:
– Не брешешь ли, Акинфич? За что тут золотом платить – за труху бумажную? Эвон как по краям-то истрёпаны!
– Дурак ты, парень, – спокойно возразил дед Трофим, огромной ладонью разглаживая «труху» на колене. – Коли тебя солдаты аль начальство споймают, первым делом в бумаги посмотрят, – а они у тебя новые! Сам суди, как пачпорт у взрослого мужика новым может быть? Хоть малость полёжанным должен оказаться, в том и настоящесть вся!
Ефим подозрительно осмотрел бумагу, вчитался в фиолетовые чернильные строки. Это был не «пачпорт», а справка об отбытии каторжного срока. В ней было сказано, что мещанин Иван Гаврилович Савватеев, двадцати девяти лет, отбыв пять лет каторги, выпущен на вольное поселение. Печать Селенгинского соляного завода и все подписи были на месте. Ефим, видевший такие справки множество раз, слегка успокоился.
– В любое место с такой бумагой прибудешь, начальству покажешь – и тебя по всем законам к месту припишут, и с Устиньей твоей, и с дитями.
– Погодь, а бабы-то мои? – спохватился Ефим. – На них бумаги где? По закону – и им положено…
– И на них есть, – спокойно отозвался старик. – Сразу ж отдам, как только место на реке укажешь.
– Не по уговору, Трофим Акинфич, – угрожающе сказал Ефим, поднимаясь. – не было такого слова у нас! Почём мне знать, что бумаги на баб у тебя имеются?
– А мне почём знать, что ты впрямь на реке золотишко нашёл? – безмятежно поинтересовался дед Трофим. – Может, сбрехал, чтобы места не указывать! Может, сам думаешь туда попозжей вернуться. Я на слово и родному сыну не поверю, а уж тебе – не обессудь…
– Какой мне резон тебя дурить? – пожал плечами Ефим. – Я на золото не охотник, наше дело – землю ковырять…
– Много народу этак же говорит, покуда золото в глаза не увидит, – в тон ему заметил старик. – А как заблестит перед носом – про всё на свете забывают!
– Дед! – рассвирепел Ефим. – А не боишься, что я тебя вот сейчас по башке кулаком тюкну да сам бумаги заберу?!
– Боюсь, – согласился дед Трофим. – Потому у меня на твоих баб бумаги и не с собой, а в надёжном месте в лесу схоронены. Тут недалече. Кажное дупло в сосне проверишь – как раз годов через десять сыщешь…
Крыть было нечем. Ефим с Устиньей тревожно переглянулись. Устинья чуть заметно покачала головой. Ефим нахмурился. Дед Трофим делал вид, что не замечает этих отчаянных переглядов, посматривал на двух весёлых чечёток, прыгающих друг за дружкой по еловым ветвям. Чуть заметно улыбался.
– Леший с тобой, пойдём! – решился Ефим. – Без ножа режешь, старый чёрт!
– Отчего ж «режу»? – удивился старик. – Всё, как сговаривались. Ни я тебя за нос не вожу, ни ты меня – покуда. Обделаем дела наши – и разойдёмся. Я вам ещё и харча с собой в дорогу дам. И последний уж раз спрашиваю: не оставите ли Васёнку-то Гришке моему? Куда ей в этакой тягости через тайгу за вами тащиться?
– Не отдадим, – твёрдо сказал Ефим. – Не гневись. Мы и сами разумеем, что ей у вас легче было бы. Только она не желает, а я с неё воли не снимаю.
– Ну, добро, – помолчав, кивнул дед Трофим. – Тогда переночуем в балагане, а завтра до света подымемся и пойдём. Не беспокойся, Устинья Даниловна, чере два дня воротимся. В целости твоего мужика возверну.
– Да уж сделай милость, Трофим Акинфич, – сквозь зубы сказала Устинья и, круто развернувшись, ушла в избу.
Поужинали кашей с солониной и рано легли спать. Перед сном Ефим отдал старику последний самородок – самый большой, похожий на гладкую фасолину.
Как ни старался, он не мог уснуть. Рядом неподвижно, не поворачиваясь к нему, лежала Устинья, и Ефим знал: жена не спит тоже.
– Устька! – через час не выдержал он. – Ну, с чего тебе неймётся? Ведь всю зиму этого ждали! Дед честью всё растолковал, не обманул нас ни разу… Пошто у тебя свербит?
– Да сама я не знаю, Ефим, – она вдруг повернулась к нему. Обняла крепко, сильно, прильнула всем телом так, что у него поползли по спине жаркие мурашки. – Ты уж покажь ему это место проклятое да возвращайся поживей! Ежели чего – что я без тебя-то? Какова моя жизнь будет, коли без тебя?!
– Ну, дура, что вздумала… – Ефим уже ничего не соображал, стискивая в руках податливую, крепкую Устиньину грудь, жадно целуя губы, шею, худые плечи. – Куда я денусь-то от вас? Ты ж у меня одна, на всю жизнь одна, никакой больше не надобно… Да что ж от тебя даже здесь-то мёдом пахнет?!
– Какое «мёдом», вовсе с ума сошёл? Такова грязная, что спасу нет! Полжизни б за баньку с веничками отдала… Ой, Ефим, бессовестный, да потише ты, ей-богу! Дети только-только поуснули, да дед ещё этот… О-ох, Ефимка, лихо моё, мука горькая… Нешто в самом деле воля нам скоро будет?
– Будет, Устька… будет… Костьми лягу, а будет! Потерпи ещё немного, ласточка моя. Эку зиму долгую переждали – что уж теперь два дня потерпеть?
Они заснули перед самым рассветом, в обнимку, намертво прижавшись друг к другу – и даже во сне Ефим не выпускал из ладони растрёпанную косу жены. А под утро проснулся от спокойного, уверенного копошения в углу: дед Трофим натягивал сапоги.
– Пора, парень, подымайся.
Ефим встал – и сразу же, словно не спала вовсе, вскочила и Устинья. Метнулась к остывшей печи, запалила лучину, впотьмах, на ощупь загремела горшками.
– Не беспокойся, Устинья Даниловна, харч у меня с собой, – прервал её хлопоты старик, вскидывая на плечо ружьё. – Много не потребуется. Послезавтра уж к вечеру, думаю, и воротимся.
Провожать мужа Устинья не пошла, но, когда Ефим уже выходил из балагана вслед за стариком, торопливо шепнула вслед:
– Сторожись, ради Христа…
В лес Ефим вступил с тревожным сердцем. Ему не давал покоя прощальный взгляд Устиньи: острый, тоскливый.
«А что делать – не возвращаться же взад… – думал он, пробираясь вслед за уверенно топающим дедом Трофимом под мокрыми еловыми ветвями. – Слово дал – возврата нет. Да и куда мы без бумаг-то да без харча? Устькина чуйка, конечно, дорогого стоит, да ведь не всегда же и она угадывает! Нет, надо идти. Указать место – да и с богом! В самом худом-то разе – нешто старый хрыч со мной сладит? Завалю и не вспотею!»
А утро уже шло по лесу, наступая розовым сиянием, яркими полосами солнца между деревьями, радостным щебетом птиц, сверкающими каплями росы на хвое. Становилось всё светлее. Сумрачная тайга словно загоралась изнутри мягким зелёным светом, играла брызгами, манила отползающими в овраги, в сырые буреломы клочьями тумана. И, наконец, жарким и ясным шаром выметнулось в широкое небо солнце.
– Вот и солнышко встало, – одобрительно заметил дед Трофим и остановился. – Что ж это, парень, получается, – не ты меня ведёшь, а я тебя? Давай оглянись да вспоминай: как осенью шёл? Как баб своих вёл? Нешто вовсе пути не приметил?
Ефим нехотя огляделся по сторонам. Дороги он и впрямь не помнил. И полжизни бы отдал, чтобы забыть те проклятые дни, когда ломился сквозь стылую тайгу с Василисой на плечах, не замечая хлещущих по лицу веток, проваливаясь в ямы, оскальзываясь на сырых кочках. Забыть, как обжигали, сползая по скулам, колючие, бессильные слёзы… А в глазах всё стояла и стояла проклятая Алтан-гора, брызги воды, водовороты, в ушах гремела вода, трещал разлетающийся на куски плот, – и Антипа уносило от него прочь, навсегда, в ревущую чёрную дыру… Ефим вздохнул, помотал головой, отгоняя наваждение, и честно сказал:
– Дороги я, дед, не помню. А знаю одно: у Алтан-горы наш плот расколотило. Названье это нам бурят сказал. От того камня мы и шли.
– Да не врёшь ли? – дед Трофим сощурился, недобро посмотрел на него из-под нависших бровей. – Знаю я гору и место то знаю. Отродясь там золото не брали… Да и три дня идти незачем: одного достанет!
– К чему мне врать? Не веришь – пошли назад. Веришь – выводи к камню, на месте покажу. А три дня я с Устькой да с дитями шёл. Да с Васёнкой на горбе. Может, и петель наделали по лесу, не знаю. Не больно-то я тогда соображал.
– Ну, гляди, – почти с угрозой согласился старик и, нырнув под лапу развесистой ели, пошёл на север. Солнце пекло в правый бок, и Ефим, повспоминав, убедился, что так и должно быть.
Шли целый день, не разговаривая и не останавливаясь. Солнце не спеша плыло по небу, изредка проваливаясь в лохматые облака. Дед шагал неутомимо, как молодой, изредка поправляя на плече ружьё, ловко перелезал через поваленные деревья и перепрыгивал затопленные лунки в низинах. Дважды чуть не провалились в буреломную ловушку: овражек, заваленный лесным падом так, что вся яма оказывалась полна сухих, острых, стоящих, как решётки, сучьев. Начав перебираться через такую яму, легко можно было провалиться на самое дно и, скорее всего, насесть, как на отточенный кол, на острую лесину. Именно из такой ямины они с Антипом осенью вытащили бурята Гамбо. Ефим старался быть остоожным – и всё же в упор не видел ловушки под обычной кучей сухих ветвей, поросших лишайниками и молодым мхом. И только негромкий окрик старика заставлял его повернуть в сторону.
– Как вы до Урала доберётесь – побей бог, не пойму! – вздохнул дед Трофим, в очередной раз указав Ефиму на страшную чарусу, ловко маскирующуюся под невинное, заросшее весёлой травкой болотце. – Ведь опять в трясине увязнете! Аль в яму провалитесь, покалечитесь! Да с брюхатой бабой ещё!
– До вас же добрались, – напомнил сквозь зубы Ефим.
Дед Трофим только покачал головой. И через минуту резко остановился, махнув рукой вперёд:
– Вот она – река! Там и камень!
Ефим подошёл ближе. Лес впереди заметно редел, расступаясь невысокими пушистыми ёлочками, между которыми мелькал каменистый берег и бегущая, неспокойная река, в которой рябью отражались высокие кедры и розовый закатный свет. Когда они подошли ближе, Ефим начал узнавать место. Осмотревшись, уверенно указал:
– Туда – к горе-то! Берегом пройти можно! Вон мимо тех сосен проплывали мы!
Старик одобрительно кивнул, и ещё около полуверсты они шли по чистому берегу, изредка оскальзываясь на острых камнях. Река бурлила и шумела всё громче. В лицо летели брызги, грохотали на перекатах тяжёлые камни, которых волокло течением, как песчинки. И, наконец, за крутым поворотом разом открылись торчащие из быстрины острые, словно оскаленные зубы, скалы, а за ними – высокий чёрный камень, за которым река падала в непроглядную яму.
– Здесь, – глухо сказал Ефим, останавливаясь. – Здесь расколотились мы. А вон в ту нору брата унесло.
Обломки их плота ещё лежали на берегу: почерневшие, сырые. Глядя на них, Ефим тщетно пытался вспомнить: где он сидел, когда к нему подошла Устинья, что делали в это время остальные… Посмотрев на прибрежные камни, он пожал плечами:
– Кажись, вот здесь Петька мой ковырялся. Вон, на горушке, где галька помельче. Здесь, верно, и самородков набрал.
– Что ж, давай поглядим, – заявил дед Трофим и лёгкими шагами, словно не отмахал день пути по весеннему лесу, выбрался на каменистый холмик. – Как самородочек найдём – так я тебе и поверю.