Горюч камень Алатырь
Часть 33 из 43 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ми-и-шка! – поморщился инженер. – Ты ведь и в Бога-то не веришь, а развёл тут…
– Бог тут ни при чём. Тебе самому же легче окажется. Забудь и живи спокойно. И поверь – ничего леденящего душу в смерти твоей супруги нет.
– Мишка, тогда ты мне только одно скажи… Я в чём-то виноват?
Иверзнев резко отвернулся от окна. В изумлении воззрился на друга. Лазарев ответил ему прямым, взволнованным взглядом.
– Васька, ты что – свихнулся? В чём ты можешь быть виноват перед нею?!
Лазарев, не отвечая, опустил голову. Снова принялся ходить по комнате. Михаил не сводил с него взгляда. Забытая папироса, догорев, обожгла ему пальцы. Иверзнев с коротким проклятием бросил её в ведро с водой, – и одновременно заговорил Лазарев – медленно, трудно:
– Понимаешь, последний наш разговор с Лидией… ещё на Святках… был довольно резким. И, думаю, не больно-то хорошо я обошёлся тогда с нею. Она была страшно напугана появлением Стрежинского, просила моей защиты. Поверь, я лучше всех знаю, когда она не притворяется… не притворялась! Знаешь, я ведь эту женщину любил когда-то зверски… Она молила её спасти, божилась, что Стрежинский её убьёт! И я знал, что это возможно! Все мужчины, имевшие дело с моей супругой, после всем сердцем мечтали её убить!
– Но, помилуй, как бы ты смог защитить её? – как можно равнодушнее пожал плечами Иверзнев.
– Не знаю. Право, не знаю! – не глядя на него, хмуро выговорил инженер. – Но, возможно… может быть… Я ведь всё же мужем ей был, чёрт возьми! Наверное, нужно было что-то сделать. Хотя я представить себе не могу – что! Не переселяться же мне было к ней, в самом деле!.. Да Лидия бы этого и не вынесла… – Лазарев вдруг странно усмехнулся. – Как знать… может, она и впрямь этого поляка любила? Должно же у человека хоть раз в жизни проснуться к кому-то настоящее чувство… Особенно если человек этот – женщина. Ведь, смотри, вывезла же она его товарищей в Иркутск! Всем на свете рискуя, вывезла! Значит, всё же было что-то…
– Вася, но ты же споришь сам с собой, – осторожно возразил Иверзнев. – Она боялась Стрежинского до смерти, ты же сам говорил. Мне до сих пор не известно, как он убедил Лидию Орестовну помочь им. И ты в самом деле уверен, что должен был вмешаться в эти отношения?
– Не должен, конечно… Чёрт… – Лазарев мрачно тёр кулаком лоб. – Но мне, Мишка, неспокойно. Уж очень непонятной эта смерть её вышла.
– В таком случае даю тебе слово чести и слово врача, – просто сказал Михаил, – что ты никаким боком к этой смерти не причастен. Моему честному слову ты поверишь? Или для убедительности образ поцеловать?
– Мишка! – Лазарев резко повернулся к нему. – Ты наверное говоришь? Она не травилась ничем? Не зарезалась?! Я видел там кровь затёртую на полу, под кроватью! Откуда она взялась?
– Васька, не будь идиотом, – Иверзнев прямо смотрел в недоверчивое лицо друга. – Кровь у женщины под кроватью может быть по куче причин. Ты женатый человек, и не мне тебе объяснять! Уймись, душа моя, успокойся… Не было там никакой метафизики. Ты ни в чём не виноват.
– Ну… коли так… – Лазарев попытался усмехнуться – и не смог. Подойдя к столу, налил себе в чайную чашку водки – и залпом, большими глотками, словно воду, выпил её. Михаил подвинул к нему блюдо с холодной медвежатиной.
– Закусывай, чудовище. И так уже пьяный совсем… И иди к Меланье. Она целый день ждёт. Ты с ней венчаться собираешься?
– Как только траур выдержу.
– Правильно.
Лазарев поднял голову. Хотел было сказать что-то ещё, но лишь странно усмехнулся, хлопнул друга по плечу и, не оборачиваясь, быстро вышел из комнаты.
* * *
Таких снегопадов, как в эту зиму, не могла припомнить даже свекровь Прокопа Силина – самая древняя старуха в Болотееве. Иссиза-серые тучи, ворочаясь и шевелясь, словно сонные доисторические ящеры, сползались над округой с раннего утра. Сначала они роняли на деревню несколько редких снежинок, будто проверяя – хорошо ли летят и легко ли ложатся. Затем просеивали несколько пригоршней мелкой колючей муки. А затем вдруг сходились грозно и плотно – и словно вспарывались сами собой, обрушивая на землю валы крутящихся хлопьев. Выйти из дому в такую пургу было немыслимо. Все окрестные мужики давно уже ездили в лес по дрова целыми артелями. Спешили, рубили кое-как, бросая на розвальни целые нераспиленные лесины, торопились вернуться до очередной снежной бури – и всё равно их накрывало в нескольких саженях от деревни. Санный путь мгновенно заваливался – и бабы, плача и перекликаясь, часами ползали по сугробам, отыскивая своих благоверных.
Происходили случаи разом страшные и курьёзные. Болотеевская баба Лукерья Федотова в поисках мужа и его братьев за день наделала вокруг их саней восемь петель – то приближаясь, то удаляясь, то втыкаясь в дерево, то возвращаясь назад к деревне. Снежная буря накрыла её под самой околицей. Снег перестал лишь к вечеру, мужики Федотовы благополучно добрались до дому, узнали, что Лушка ещё заполдень ушла их искать и не вернулась, кинулись обратно. За ними поползли на животах по снегу все болотеевские мужики вместе с барином и дворней. Поиски затянулись до темноты. Лукерью нашла собака Арапка по тёплой ямке, продышанной сквозь два вершка выпавшего снега. Доблестная Арапка сначала принялась раскапывать снег, затем завыла. Сбежались люди, бесчувственную Лушку потащили в избу, отогрели, привели в чувство – и с тех пор мужики накрепко запретили домашним искать их по следам:
«И нас не сыщете, и сами пропадёте! Эвон какое Божье наказание на нас с небес свалилось! Никита Владимирыч, в книгах у тебя про то не прописано? Не конец ли света, часом, пришёл?»
В конец света Никита не верил, но бесконечная снежная круговерть за окном уже начинала внушать беспокойство.
«Сколько же можно? Март на носу!» – изумлялся он, выглядывая утром в окно – и не видя двора за возвышающимся под окном сугробом величиной с Эверест. Барский двор стараниями Кузьмы и Авдеича кое-как ещё чистился, но о том, чтобы запрячь лошадей и поехать в уезд за почтой или хотя бы к соседям, не могло быть и речи. Все бельские помещики сидели затворниками по своим усадьбам. С самых Святок Закатов не видел ни писем, ни новых журналов. Он злился, ворчал на Дуньку, непоколебимо считающую, что излишнее чтение вредит мозгу, сердито перечитывал в десятый раз позапрошлогодние подборки «Нивы» и «Вестника» – но в глубине души был даже рад сложившимся обстоятельствам.
«Ну, и как я могу сейчас писать Вере об Александрин, если моё письмо будет без толку валяться на почте? Да и до почты его не довезти: не посылать же Авдеича на верную погибель? Мужики вон боятся на полверсты в лес отойти, а тут – в уезд! Нет, уж лучше подождать. Весна на носу, вскоре всё закончится, тогда и… А там снег растает, распутица, вовсе не пролезть будет! Ну разве я в этом виноват, чёрт возьми? Стало быть, не судьба покуда!»
Вредный голос совести, впрочем, не дремал и иезуитски напоминал, что написать-то можно было и раньше… Однако, сражаться с совестью Закатову было не впервой: он отмахивался тем, что не может человек предусмотреть всё, а Александрин в её положении нельзя волноваться… В общем, Закатов и совесть говорили друг другу ещё много чего и мирились обычно вечером за бутылкой «ерофеича». Но против «ерофеича» страстно восставала Дунька, и всё чаще и чаще Закатов не находил заветного полуштофа в привычном месте за книжными полками. На его мрачные вопросы, куда девается барское имущество, Дунька только воздевала в потолок невинные очи и валила всё на домового. В домового Закатов верить отказывался и однажды, в очередной раз не обнаружив за книгами полуштофа, попросту принялся самодурски орать.
Дунька выслушала своего барина молча и с невероятным презрением. Не дождавшись окончания почти гомеровской филиппики «Что за проклятье – в собственном доме собственной вещи найти невозможно?!», – вышла в сени, приволокла в охапке шесть полуштофов и аккуратно выстроила их в ряд на столе перед опешившим Никитой.
– Вот вам! Благоволите! Хоть залейтесь! Могу и до кабака прорыться и полведра вам приволочь – на здоровье, Никита Владимирыч! Вот только когда сопьётесь до облизьяньего виду, печёнкой почернеете да долго жить прикажете – не жалуйтесь тогда, что Маняшу в приют свезут! Потому, кроме вас, у неё ни единой родной кровиночки на свете! А я в тот же день на чердаке без покаяния повешусь и прямиком в адский котёл отправлюсь! Будто мне без этого забот мало! Вот тогда вам хорошо будет! Вот тогда своего добьётесь! Пейте, на здоровье! Огурчиков принесть?!
Дунька разошлась не на шутку, и Закатов испугался:
– Да что ты орёшь-то, дурёха?.. В доме люди! Александра Михайловна ещё не спит… Забери это всё, ради бога! Что ты меня, право слово, каким-то пьяницей выставляешь?
– Знаем, небось, с чего запойный грех начинается! – бушевала Дунька, – С покойным барином двадцать лет, поди, прожили, кажин день глядели! Слава богу, хоть голубушка моя, Настасья Дмитревна, до вот этих дней не дожила! Мало ей папеньки было, так ещё и супруг законный!.. А Маняша-то в чём повинна? Какую вы ей молодость готовите?! Читаете-читаете книжки свои, а всё как в дыру уходит! На что тогда и глаза портить, коль не впрок?!
– Дунька, ну полно, хватит… Виноват, не буду больше, – сдался Закатов. – Уноси это всё… Ну хоть лафиту вечером можно? Сама будешь наливать и приносить, чёрт с тобой!
На лафит Дунька с большой неохотой согласилась, и мир кое-как был восстановлен.
На другой день экономка поинтересовалась:
– Никита Владимирыч, Кузьма в дальних сенцах какой-то сундук нашёл, так в нём не то книжки, не то бумаги! Прикажете спалить, аль сами взглянете сперва?
Никита, заинтересовавшись, приказал принести сундук – и обнаружил его забитым по самую крышку старыми-престарыми журналами, которые вышли в свет ещё до его поступления в корпус. Здесь были «Библиотека для чтения», «Московский вестник», «Современник», «Новости литературы» – и Закатов никак не мог взять в толк, откуда у него взялось такое сокровище. Сомнения его разрешила всё та же Дунька:
– Да это же сосед наш привёз, Пряжинский! Серафим Панкратьич! Ещё в позапрошлых осенях, когда вы в губернию на съезд мировой отбыть изволили! Привёз, сбросил посредь двора и говорит: не надо ли Никите Владимирычу? Пряжинский, изволите видеть, после батюшки покойного шкафы-то разбирал да много этого книжного добра нашёл! А сами-то они читать не больно гораздые, так что… А я велела сей сундук в сени затащить – да и забыла, дура, про него напрочь!
– Дунька! Изверг! Нашла о чём забыть! Да ты хоть поблагодарила как следует Серафима Панкратьича? Я ведь с ним виделся после и ни словом не упомянул… даже спасибо не сказал! А этот сундук у меня третий год, оказывается, стоит!
– Да было б за что спасибо-то говорить! – хмыкнула Дунька. – Будто у вас такого же добра не полны углы! Добры-то люди хлам в печи жгут, а не по соседям развозят! На, мол, тебе, боже, что мне не гоже!
Дунька была неисправима, и Закатову оставалось только махнуть на неё рукой. Он провёл счастливый день за разбором старых журналов, листая пожелтевшие страницы со строками Погорельского, Одоевского, Погодина, Сомова, Вельтмана… Что-то ему приходилось читать прежде, некоторые вещи он видел впервые. Никита так увлёкся нежданно свалившимся на него чтением, что не сразу обратил внимание на тихо проскользнувшую в гостиную Александрин с вязанием в руках. Очевидно, она не рассчитывала найти здесь кого-то и, увидев Закатова, обложенного стопками журналов, смутилась:
– Извините меня, Никита Владимирович. Я нарушила ваше одиночество? Прошу прощения, я немедленно вас оставлю…
– Что за глупости, Александрин? – он немедленно захлопнул старый альманах. – Вы ничего не нарушили! Вероятно, это я помешал вам?
– Вы – мне? В вашем собственном доме?!
– Но вы же любите это кресло, – смущённо сказал Закатов, неловко вставая из старого кресла с высокой спинкой, в котором Александрин действительно любила устраиваться по вечерам. Шёл уже седьмой месяц её беременности, и живот молодой женщины сильно топорщился из-под расставленных Парашкой платьев. И, словно в насмешку, всё тоньше становились пальцы и запястья Александрин, всё больше худело лицо, и всё огромнее делались на нём светлые, прозрачные глаза. Прежде по вечерам, когда Маняша ложилась спать, Александрин отсиживалась в своей комнате. Как уверяла Дунька, она часто там плакала. Закатова эти вечерние рыдания весьма беспокоили, и он стал настойчиво приглашать Александрин в гостиную.
– Дитя моё, но ведь это скучно, право – целый вечер сидеть одной и смотреть на луну… Да ведь и луны не видно за этой проклятой метелью! А здесь – удобные кресла, да и светлее вам будет с вашим вязанием…
Первое время Александрин наотрез отказывалась следовать этому приглашению. Но, когда сам Никита стал проводить вечернее время в своём кабинете, объясняя это тем, что там удобнее работать с присланными из губернии документами, молодая женщина стала охотнее появляться в гостиной. Сегодня из-за соседского сундука Закатов не успел вовремя уйти к себе – и сейчас Александрин уже готова была сбежать из гостиной.
– Я, честно сказать, собирался уходить, да вот… полез в старые журналы. Может быть, они и вас развлекут?
Александрин честно перебрала стопку журналов, лежащих перед ней на столе. Открыв «Сын отечества» за 1830 год, сказала:
– Я… право же, не могу судить. Мне весьма мало приходилось читать… Но вот имя господина Марлинского мне знакомо. Вам нравятся его сочинения, Никита Владимирович?
– На мой взгляд, вся эта чертовщина Гоголю удавалась не в пример лучше, – пожал он плечами. – Но и Марлинский местами забавен. Хотите, я почитаю вам?
– О… если вам это не будет в тягость! – Александрин явно обрадовалась, и Закатов с досадой подумал о том, что надо было предложить это давным-давно. Сам он, дня не мысливший без книг, забыл, что многим людям куда легче слушать чужое чтение, нежели читать самим. Когда-то он и сам был таким же. Никита предложил Александрин придвинуться ближе к печке, дождался, пока она плотнее укутается в пуховой платок, открыл журнал и начал:
– Марлинский, «Страшное гадание». «Я был тогда влюблён до безумия! О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки…»
Марлинского Закатов не любил, считая его плохим, напыщенным и многословным подражателем Гофману. К тому же после тех страшных россказней, которых он наслушался ребёнком в девичьей и людской, Никита был искренне уверен, что никакому мистику более не удастся его напугать. Сейчас, читая строку за строкой, он убедился, что мнение его о сочинителе Марлинском осталось прежним. Более того: чтение это весьма мало подходило для беременной женщины.
– Александра Михайловна, вам в самом деле интересно? Может быть, начнём что-то другое? – спросил он, опустив журнал. И увидел, что Александрин сидит, подавшись к нему всем телом и не замечая, что платок соскользнул с её плеч на пол. Губы её были совсем по-детски приоткрыты. В распахнутых глазах ужас мешался с восторгом:
– Умоляю вас, продолжайте! Я… я умру, если не узнаю, чем кончится эта история!
Закатову оставалось лишь вздохнуть – и продолжить.
Кошмарная история была дочитана в первом часу ночи, и заспанная Парашка отвела Александрин в спальню. Вернувшись, служанка доложила, что «барыня в постель упавши, сказала, что нипочём теперь не уснёт – и уже сопят-с!» Обрадованный Никита (он боялся, что Александрин и в самом деле не заснёт до утра) закрыл Марлинского и отправился спать.
С того дня вечерние чтения вошли у них в привычку. Довольно быстро выяснилось, что на Александрин наибольшее впечатление производят страшные романтические повести Марлинского, Сомова и Барона Брамбеуса. Всю эту жуть Александрин выслушивала внимательно и благодарно, в самых страшных местах лишь бледнея и плотнее кутаясь в свой платок. Закатов уже всерьёз беспокоился о том, что подобное чтение излишне волнует молодую женщину. Оставшись один, мысленно досадовал:
«Ну почему у нас никто не пишет ничего весёлого, лёгкого, радостного?! Чего ни хватись – или страсти до трясучки, или несчастная любовь сердцераздирательная, или главная героиня – в пруд головой, или герой – в Жёлтый дом! Удивительно тяжка и мучительна русская проза… Со стихами получше, но ведь стихи понимать надобно уметь! Вот ей-богу, впору самому сочинять садиться!»
Но сочинительского таланта Никита Закатов был лишён напрочь. Понемногу прошёл метельный, снежный март, прекратились апокалиптические снегопады. Солнце теперь подолгу висело в очистившемся небе – ясное, умытое, словно удивляющееся долгожданной свободе. Круглые весёлые тучки вереницами пересекали небосвод. Наладился санный путь, и Кузьма с Авдеичем наконец-то выбрались в Бельск. Перед выездом они накрепко забожились барину: у кумовьёв и сватов не останавливаться, ни в коем разе не запить и вернуться на другой же день.
Разумеется, сдержать такую чудовищную клятву мужикам оказалось не под силу. Воротились они лишь вечером пятого дня. Разгружая мешки с почтой и оказией, они имели крайне многозначительный вид и дружно дышали в сторону.
– Хороши! – недовольно сказал Закатов. – Фу, ну и разит же от вас… Спасибо, хоть не на месяц загуляли! Я уж собирался посылать Силиных на розыски!
– И грех тебе, барин… Где там гулять-то, на какие прибыля? – виновато отворачиваясь, гудел Кузьма. – Всего-то и зашли на один вечер к сватье – а у ней радость: сын женился!
– Удивительно тебе везёт на свадьбы, старина! – съехидничал Никита. – Слава богу, хоть почту мою сватье не подарили!
– Оченно нужна ей пошта ваша! Вот, всю в целости доставили, извольте проверять… За четыре месяца набралось – насилу вдвоём с Авдеичем-то подняли! Да ещё какую череду там высидели! Не один ведь ты зиму безвылазно в берлоге пролежал! И от Трентицких люди ждали, и от Кречетовых… Даже Браницких лакей, Семён Порфирьич, самолично прибыли забирать!
Долго препираться с похмельным кучером Никите не хотелось: его ждал увлекательнейший разбор накопившейся почты. Заказанные книги, толстые журналы, письма от Сашки, письма от Петьки, от Мишки из Сибири наверняка штук пять… Волоча разбухший мешок к себе в кабинет, Закатов старательно гнал от себя надежду на то, что среди прочих посланий окажется весточка от Веры. Он не ответил на её последнее письмо в октябре, – значит, ничего не будет, незачем и искать, уверял себя Никита. И сразу же, едва вскрыв мешок, перерыл его сверху донизу в поисках узкого голубого конверта. Каковой и обнаружился между новой книжкой «Нивы» и жёлтым казённым пакетом из канцелярии губернатора. Губернаторский пакет шлёпнулся на пол, но Никита даже не нагнулся за ним. Как в юности, жарко выстрелило в голову. Сердце заколотилось так, что пришлось прижать его ладонью. «От Веры! Письмо… Не в очередь, не в ответ… Милая!» И сразу же словно окатило ледяной водой: «Неужто стряслось что-то? С Мишкой в Сибири? Или с детьми, не дай бог? А может… Петькина Зося разродиться должна была ещё на Святках! Господи, упаси…» Закатов шумно, глубоко вздохнул до ломоты в груди, но это не помогло. Разодрав плотный конверт, он кое-как высвободил надорванный им тонкий лист бумаги – и шагнул к окну.
То, что ничего ужасного не стряслось, Никита понял сразу: Вера, как и все Иверзневы, не выносила долгих приветов и пожеланий многих лет, приступая к сути с первых строк. После слов «Все наши здоровы…» он опустил письмо и долго переводил дух, даже не пытаясь вытереть испарину на лбу. «Старею, однако… Вон как всполошился, а из-за чего? Все живы… здоровы… Можно читать далее.»
Письмо это, тем не менее, сильно отличалось от прежних. Впервые на памяти Никиты Вере Иверзневой изменила её непоколебимая сдержанность: в каждой строке сквозило волнение и неприкрытая печаль. Вера тревожилась, что от него целую осень и зиму нет писем, беспокоилась – не болен ли он сам или, не дай бог, Маняша, сетовала на то, что и до Миши не дошло ни одного закатовского письма: «Неужели совсем обленилась и спилась почта Бельского уезда?»
«Нет, Вера Николаевна, это кое-кто другой обленился и почти что спился…» – покаянно думал Закатов, с жадностью пробегая глазами тонкие косые строки. И в глубине души уже знал, что и на это Верино письмо не ответит тоже. Он не мог, никогда не мог ей лгать.
С растущим смятением Никита читал о том, что приёмная дочь Веры вышла замуж за политического осуждённого и сейчас вместе с мужем едет на поселение в Тобольск. Ничего не понимая, Никита перечитал эти строки ещё раз, наморщил лоб. Аннет?.. «Прекрасная неаполитанка», за которой увивались Москва и Петербург, которую наперебой сватали у Веры самые блестящие женихи? Певица, пианистка, мечтавшая о сцене?
«Наши знакомые попросту замучили меня: кто сочувствием, кто прямым осуждением, – признавалась Вера. – Не успели передохнуть от мезальянса Серёжи, всполошившего всю губернию, – благоволите наблюдать «сомнительную партию» Аннет! И все как один не могут понять – как же я допустила, как не воспользовалась священным правом матери, как могла благословить этот брак? Можно подумать, у меня был хоть малейший выбор… Мы ничего не можем сделать, когда наши выросшие дети решают свою судьбу. Андрей Петрович – хороший и порядочный человек, он любит мою Аннет, – так чего же мне ещё желать для дочери? А попробуй я запретить, – Аннет попросту сбежала бы из дому, как прежде поступила Александрин! Я до сих пор ломаю голову – что я сделала тогда неверно? Почему не смогла уговорить, убедить девочку? Впрочем, не девочку уж, нет… Разве можно убедить в чём-то смертельно влюблённую женщину?.. Незачем и пытаться… И ведь до сих пор ни слуху ни духу о моей Александрин и об этом Казарине, как я ни расспрашивала всех знакомых! Так как же я могу хоть в чём-то воспрепятствовать Аннет? Хватит с меня сломанных судеб моих детей, за которые я в ответе… Единственное, что я смогла, – снабдить Аннет вещами, деньгами, всевозможными рекомендательными письмами и уверениями, что я примчусь к ней по первому же требованию. К тому же Миша этим летом освобождается от надзора и, вероятно, сможет приехать к дочери с мужем в Тобольскую губернию… Всё же окажется ближе, чем мне или братьям катить из Москвы. Если бы вы знали, Никита, как я устала и измучилась от всех этих событий! Аннет уезжала совершенно счастливая, я никогда не видела, чтобы она так светилась. Но ей всего девятнадцать лет, и она не видела в жизни ни одного серьёзного несчастья, ни одной житейской неурядицы… Она впервые окажется далеко от близких людей, от меня, братьев… Что будет, если она поймёт, что не рассчитала своих возможностей, что новая жизнь слишком тяжела, слишком непосильна для неё? Мне ли не знать, что бывает с человеком, который в одиночку тянет тяжкий воз? Мне ли не знать, как постепенно умирают чувства, гаснут желания, дни сливаются в одну сплошную серую нить – и уж доходишь до того, что смерти ждёшь как единственного избавления? Кажется, у Некрасова были строки: «Без наслаждения живёт, без сожаленья умирает…» Но как бы хотелось избавить от этого детей, которые только-только вышли на дорогу жизни и искренне не ждут от неё ни колдобин, ни ям, ни непролазных болот… И как мучительно сознавать, что не в твоей власти вытерпеть за них их беды, пережить их тревоги… Сами, теперь уже сами. Это и горько. Потому и прошу вас всем сердцем, Никита: напишите, ради Бога, что вы живы и здоровы, что зима кончается, что Маняша растёт и радует отцовскую душу. Вы по-прежнему дороги мне и знаете об этом – так не забывайте же меня! Остаюсь ваша Вера Иверзнева, княгиня Тоневицкая.»
Дочитав письмо до конца, Никита подошёл к окну – и более часа стоял не двигаясь, бездумно глядя на голубой снег под окнами, на синиц, скакавших по голым ветвям старой липы, на заваленную снегом клумбу, где летом цвели георгины… Понемногу начинало смеркаться. Двор потускнел, потемнел и словно вспомнил, что до весны ещё долго. Закатов всё стоял у окна.
– Бог тут ни при чём. Тебе самому же легче окажется. Забудь и живи спокойно. И поверь – ничего леденящего душу в смерти твоей супруги нет.
– Мишка, тогда ты мне только одно скажи… Я в чём-то виноват?
Иверзнев резко отвернулся от окна. В изумлении воззрился на друга. Лазарев ответил ему прямым, взволнованным взглядом.
– Васька, ты что – свихнулся? В чём ты можешь быть виноват перед нею?!
Лазарев, не отвечая, опустил голову. Снова принялся ходить по комнате. Михаил не сводил с него взгляда. Забытая папироса, догорев, обожгла ему пальцы. Иверзнев с коротким проклятием бросил её в ведро с водой, – и одновременно заговорил Лазарев – медленно, трудно:
– Понимаешь, последний наш разговор с Лидией… ещё на Святках… был довольно резким. И, думаю, не больно-то хорошо я обошёлся тогда с нею. Она была страшно напугана появлением Стрежинского, просила моей защиты. Поверь, я лучше всех знаю, когда она не притворяется… не притворялась! Знаешь, я ведь эту женщину любил когда-то зверски… Она молила её спасти, божилась, что Стрежинский её убьёт! И я знал, что это возможно! Все мужчины, имевшие дело с моей супругой, после всем сердцем мечтали её убить!
– Но, помилуй, как бы ты смог защитить её? – как можно равнодушнее пожал плечами Иверзнев.
– Не знаю. Право, не знаю! – не глядя на него, хмуро выговорил инженер. – Но, возможно… может быть… Я ведь всё же мужем ей был, чёрт возьми! Наверное, нужно было что-то сделать. Хотя я представить себе не могу – что! Не переселяться же мне было к ней, в самом деле!.. Да Лидия бы этого и не вынесла… – Лазарев вдруг странно усмехнулся. – Как знать… может, она и впрямь этого поляка любила? Должно же у человека хоть раз в жизни проснуться к кому-то настоящее чувство… Особенно если человек этот – женщина. Ведь, смотри, вывезла же она его товарищей в Иркутск! Всем на свете рискуя, вывезла! Значит, всё же было что-то…
– Вася, но ты же споришь сам с собой, – осторожно возразил Иверзнев. – Она боялась Стрежинского до смерти, ты же сам говорил. Мне до сих пор не известно, как он убедил Лидию Орестовну помочь им. И ты в самом деле уверен, что должен был вмешаться в эти отношения?
– Не должен, конечно… Чёрт… – Лазарев мрачно тёр кулаком лоб. – Но мне, Мишка, неспокойно. Уж очень непонятной эта смерть её вышла.
– В таком случае даю тебе слово чести и слово врача, – просто сказал Михаил, – что ты никаким боком к этой смерти не причастен. Моему честному слову ты поверишь? Или для убедительности образ поцеловать?
– Мишка! – Лазарев резко повернулся к нему. – Ты наверное говоришь? Она не травилась ничем? Не зарезалась?! Я видел там кровь затёртую на полу, под кроватью! Откуда она взялась?
– Васька, не будь идиотом, – Иверзнев прямо смотрел в недоверчивое лицо друга. – Кровь у женщины под кроватью может быть по куче причин. Ты женатый человек, и не мне тебе объяснять! Уймись, душа моя, успокойся… Не было там никакой метафизики. Ты ни в чём не виноват.
– Ну… коли так… – Лазарев попытался усмехнуться – и не смог. Подойдя к столу, налил себе в чайную чашку водки – и залпом, большими глотками, словно воду, выпил её. Михаил подвинул к нему блюдо с холодной медвежатиной.
– Закусывай, чудовище. И так уже пьяный совсем… И иди к Меланье. Она целый день ждёт. Ты с ней венчаться собираешься?
– Как только траур выдержу.
– Правильно.
Лазарев поднял голову. Хотел было сказать что-то ещё, но лишь странно усмехнулся, хлопнул друга по плечу и, не оборачиваясь, быстро вышел из комнаты.
* * *
Таких снегопадов, как в эту зиму, не могла припомнить даже свекровь Прокопа Силина – самая древняя старуха в Болотееве. Иссиза-серые тучи, ворочаясь и шевелясь, словно сонные доисторические ящеры, сползались над округой с раннего утра. Сначала они роняли на деревню несколько редких снежинок, будто проверяя – хорошо ли летят и легко ли ложатся. Затем просеивали несколько пригоршней мелкой колючей муки. А затем вдруг сходились грозно и плотно – и словно вспарывались сами собой, обрушивая на землю валы крутящихся хлопьев. Выйти из дому в такую пургу было немыслимо. Все окрестные мужики давно уже ездили в лес по дрова целыми артелями. Спешили, рубили кое-как, бросая на розвальни целые нераспиленные лесины, торопились вернуться до очередной снежной бури – и всё равно их накрывало в нескольких саженях от деревни. Санный путь мгновенно заваливался – и бабы, плача и перекликаясь, часами ползали по сугробам, отыскивая своих благоверных.
Происходили случаи разом страшные и курьёзные. Болотеевская баба Лукерья Федотова в поисках мужа и его братьев за день наделала вокруг их саней восемь петель – то приближаясь, то удаляясь, то втыкаясь в дерево, то возвращаясь назад к деревне. Снежная буря накрыла её под самой околицей. Снег перестал лишь к вечеру, мужики Федотовы благополучно добрались до дому, узнали, что Лушка ещё заполдень ушла их искать и не вернулась, кинулись обратно. За ними поползли на животах по снегу все болотеевские мужики вместе с барином и дворней. Поиски затянулись до темноты. Лукерью нашла собака Арапка по тёплой ямке, продышанной сквозь два вершка выпавшего снега. Доблестная Арапка сначала принялась раскапывать снег, затем завыла. Сбежались люди, бесчувственную Лушку потащили в избу, отогрели, привели в чувство – и с тех пор мужики накрепко запретили домашним искать их по следам:
«И нас не сыщете, и сами пропадёте! Эвон какое Божье наказание на нас с небес свалилось! Никита Владимирыч, в книгах у тебя про то не прописано? Не конец ли света, часом, пришёл?»
В конец света Никита не верил, но бесконечная снежная круговерть за окном уже начинала внушать беспокойство.
«Сколько же можно? Март на носу!» – изумлялся он, выглядывая утром в окно – и не видя двора за возвышающимся под окном сугробом величиной с Эверест. Барский двор стараниями Кузьмы и Авдеича кое-как ещё чистился, но о том, чтобы запрячь лошадей и поехать в уезд за почтой или хотя бы к соседям, не могло быть и речи. Все бельские помещики сидели затворниками по своим усадьбам. С самых Святок Закатов не видел ни писем, ни новых журналов. Он злился, ворчал на Дуньку, непоколебимо считающую, что излишнее чтение вредит мозгу, сердито перечитывал в десятый раз позапрошлогодние подборки «Нивы» и «Вестника» – но в глубине души был даже рад сложившимся обстоятельствам.
«Ну, и как я могу сейчас писать Вере об Александрин, если моё письмо будет без толку валяться на почте? Да и до почты его не довезти: не посылать же Авдеича на верную погибель? Мужики вон боятся на полверсты в лес отойти, а тут – в уезд! Нет, уж лучше подождать. Весна на носу, вскоре всё закончится, тогда и… А там снег растает, распутица, вовсе не пролезть будет! Ну разве я в этом виноват, чёрт возьми? Стало быть, не судьба покуда!»
Вредный голос совести, впрочем, не дремал и иезуитски напоминал, что написать-то можно было и раньше… Однако, сражаться с совестью Закатову было не впервой: он отмахивался тем, что не может человек предусмотреть всё, а Александрин в её положении нельзя волноваться… В общем, Закатов и совесть говорили друг другу ещё много чего и мирились обычно вечером за бутылкой «ерофеича». Но против «ерофеича» страстно восставала Дунька, и всё чаще и чаще Закатов не находил заветного полуштофа в привычном месте за книжными полками. На его мрачные вопросы, куда девается барское имущество, Дунька только воздевала в потолок невинные очи и валила всё на домового. В домового Закатов верить отказывался и однажды, в очередной раз не обнаружив за книгами полуштофа, попросту принялся самодурски орать.
Дунька выслушала своего барина молча и с невероятным презрением. Не дождавшись окончания почти гомеровской филиппики «Что за проклятье – в собственном доме собственной вещи найти невозможно?!», – вышла в сени, приволокла в охапке шесть полуштофов и аккуратно выстроила их в ряд на столе перед опешившим Никитой.
– Вот вам! Благоволите! Хоть залейтесь! Могу и до кабака прорыться и полведра вам приволочь – на здоровье, Никита Владимирыч! Вот только когда сопьётесь до облизьяньего виду, печёнкой почернеете да долго жить прикажете – не жалуйтесь тогда, что Маняшу в приют свезут! Потому, кроме вас, у неё ни единой родной кровиночки на свете! А я в тот же день на чердаке без покаяния повешусь и прямиком в адский котёл отправлюсь! Будто мне без этого забот мало! Вот тогда вам хорошо будет! Вот тогда своего добьётесь! Пейте, на здоровье! Огурчиков принесть?!
Дунька разошлась не на шутку, и Закатов испугался:
– Да что ты орёшь-то, дурёха?.. В доме люди! Александра Михайловна ещё не спит… Забери это всё, ради бога! Что ты меня, право слово, каким-то пьяницей выставляешь?
– Знаем, небось, с чего запойный грех начинается! – бушевала Дунька, – С покойным барином двадцать лет, поди, прожили, кажин день глядели! Слава богу, хоть голубушка моя, Настасья Дмитревна, до вот этих дней не дожила! Мало ей папеньки было, так ещё и супруг законный!.. А Маняша-то в чём повинна? Какую вы ей молодость готовите?! Читаете-читаете книжки свои, а всё как в дыру уходит! На что тогда и глаза портить, коль не впрок?!
– Дунька, ну полно, хватит… Виноват, не буду больше, – сдался Закатов. – Уноси это всё… Ну хоть лафиту вечером можно? Сама будешь наливать и приносить, чёрт с тобой!
На лафит Дунька с большой неохотой согласилась, и мир кое-как был восстановлен.
На другой день экономка поинтересовалась:
– Никита Владимирыч, Кузьма в дальних сенцах какой-то сундук нашёл, так в нём не то книжки, не то бумаги! Прикажете спалить, аль сами взглянете сперва?
Никита, заинтересовавшись, приказал принести сундук – и обнаружил его забитым по самую крышку старыми-престарыми журналами, которые вышли в свет ещё до его поступления в корпус. Здесь были «Библиотека для чтения», «Московский вестник», «Современник», «Новости литературы» – и Закатов никак не мог взять в толк, откуда у него взялось такое сокровище. Сомнения его разрешила всё та же Дунька:
– Да это же сосед наш привёз, Пряжинский! Серафим Панкратьич! Ещё в позапрошлых осенях, когда вы в губернию на съезд мировой отбыть изволили! Привёз, сбросил посредь двора и говорит: не надо ли Никите Владимирычу? Пряжинский, изволите видеть, после батюшки покойного шкафы-то разбирал да много этого книжного добра нашёл! А сами-то они читать не больно гораздые, так что… А я велела сей сундук в сени затащить – да и забыла, дура, про него напрочь!
– Дунька! Изверг! Нашла о чём забыть! Да ты хоть поблагодарила как следует Серафима Панкратьича? Я ведь с ним виделся после и ни словом не упомянул… даже спасибо не сказал! А этот сундук у меня третий год, оказывается, стоит!
– Да было б за что спасибо-то говорить! – хмыкнула Дунька. – Будто у вас такого же добра не полны углы! Добры-то люди хлам в печи жгут, а не по соседям развозят! На, мол, тебе, боже, что мне не гоже!
Дунька была неисправима, и Закатову оставалось только махнуть на неё рукой. Он провёл счастливый день за разбором старых журналов, листая пожелтевшие страницы со строками Погорельского, Одоевского, Погодина, Сомова, Вельтмана… Что-то ему приходилось читать прежде, некоторые вещи он видел впервые. Никита так увлёкся нежданно свалившимся на него чтением, что не сразу обратил внимание на тихо проскользнувшую в гостиную Александрин с вязанием в руках. Очевидно, она не рассчитывала найти здесь кого-то и, увидев Закатова, обложенного стопками журналов, смутилась:
– Извините меня, Никита Владимирович. Я нарушила ваше одиночество? Прошу прощения, я немедленно вас оставлю…
– Что за глупости, Александрин? – он немедленно захлопнул старый альманах. – Вы ничего не нарушили! Вероятно, это я помешал вам?
– Вы – мне? В вашем собственном доме?!
– Но вы же любите это кресло, – смущённо сказал Закатов, неловко вставая из старого кресла с высокой спинкой, в котором Александрин действительно любила устраиваться по вечерам. Шёл уже седьмой месяц её беременности, и живот молодой женщины сильно топорщился из-под расставленных Парашкой платьев. И, словно в насмешку, всё тоньше становились пальцы и запястья Александрин, всё больше худело лицо, и всё огромнее делались на нём светлые, прозрачные глаза. Прежде по вечерам, когда Маняша ложилась спать, Александрин отсиживалась в своей комнате. Как уверяла Дунька, она часто там плакала. Закатова эти вечерние рыдания весьма беспокоили, и он стал настойчиво приглашать Александрин в гостиную.
– Дитя моё, но ведь это скучно, право – целый вечер сидеть одной и смотреть на луну… Да ведь и луны не видно за этой проклятой метелью! А здесь – удобные кресла, да и светлее вам будет с вашим вязанием…
Первое время Александрин наотрез отказывалась следовать этому приглашению. Но, когда сам Никита стал проводить вечернее время в своём кабинете, объясняя это тем, что там удобнее работать с присланными из губернии документами, молодая женщина стала охотнее появляться в гостиной. Сегодня из-за соседского сундука Закатов не успел вовремя уйти к себе – и сейчас Александрин уже готова была сбежать из гостиной.
– Я, честно сказать, собирался уходить, да вот… полез в старые журналы. Может быть, они и вас развлекут?
Александрин честно перебрала стопку журналов, лежащих перед ней на столе. Открыв «Сын отечества» за 1830 год, сказала:
– Я… право же, не могу судить. Мне весьма мало приходилось читать… Но вот имя господина Марлинского мне знакомо. Вам нравятся его сочинения, Никита Владимирович?
– На мой взгляд, вся эта чертовщина Гоголю удавалась не в пример лучше, – пожал он плечами. – Но и Марлинский местами забавен. Хотите, я почитаю вам?
– О… если вам это не будет в тягость! – Александрин явно обрадовалась, и Закатов с досадой подумал о том, что надо было предложить это давным-давно. Сам он, дня не мысливший без книг, забыл, что многим людям куда легче слушать чужое чтение, нежели читать самим. Когда-то он и сам был таким же. Никита предложил Александрин придвинуться ближе к печке, дождался, пока она плотнее укутается в пуховой платок, открыл журнал и начал:
– Марлинский, «Страшное гадание». «Я был тогда влюблён до безумия! О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки…»
Марлинского Закатов не любил, считая его плохим, напыщенным и многословным подражателем Гофману. К тому же после тех страшных россказней, которых он наслушался ребёнком в девичьей и людской, Никита был искренне уверен, что никакому мистику более не удастся его напугать. Сейчас, читая строку за строкой, он убедился, что мнение его о сочинителе Марлинском осталось прежним. Более того: чтение это весьма мало подходило для беременной женщины.
– Александра Михайловна, вам в самом деле интересно? Может быть, начнём что-то другое? – спросил он, опустив журнал. И увидел, что Александрин сидит, подавшись к нему всем телом и не замечая, что платок соскользнул с её плеч на пол. Губы её были совсем по-детски приоткрыты. В распахнутых глазах ужас мешался с восторгом:
– Умоляю вас, продолжайте! Я… я умру, если не узнаю, чем кончится эта история!
Закатову оставалось лишь вздохнуть – и продолжить.
Кошмарная история была дочитана в первом часу ночи, и заспанная Парашка отвела Александрин в спальню. Вернувшись, служанка доложила, что «барыня в постель упавши, сказала, что нипочём теперь не уснёт – и уже сопят-с!» Обрадованный Никита (он боялся, что Александрин и в самом деле не заснёт до утра) закрыл Марлинского и отправился спать.
С того дня вечерние чтения вошли у них в привычку. Довольно быстро выяснилось, что на Александрин наибольшее впечатление производят страшные романтические повести Марлинского, Сомова и Барона Брамбеуса. Всю эту жуть Александрин выслушивала внимательно и благодарно, в самых страшных местах лишь бледнея и плотнее кутаясь в свой платок. Закатов уже всерьёз беспокоился о том, что подобное чтение излишне волнует молодую женщину. Оставшись один, мысленно досадовал:
«Ну почему у нас никто не пишет ничего весёлого, лёгкого, радостного?! Чего ни хватись – или страсти до трясучки, или несчастная любовь сердцераздирательная, или главная героиня – в пруд головой, или герой – в Жёлтый дом! Удивительно тяжка и мучительна русская проза… Со стихами получше, но ведь стихи понимать надобно уметь! Вот ей-богу, впору самому сочинять садиться!»
Но сочинительского таланта Никита Закатов был лишён напрочь. Понемногу прошёл метельный, снежный март, прекратились апокалиптические снегопады. Солнце теперь подолгу висело в очистившемся небе – ясное, умытое, словно удивляющееся долгожданной свободе. Круглые весёлые тучки вереницами пересекали небосвод. Наладился санный путь, и Кузьма с Авдеичем наконец-то выбрались в Бельск. Перед выездом они накрепко забожились барину: у кумовьёв и сватов не останавливаться, ни в коем разе не запить и вернуться на другой же день.
Разумеется, сдержать такую чудовищную клятву мужикам оказалось не под силу. Воротились они лишь вечером пятого дня. Разгружая мешки с почтой и оказией, они имели крайне многозначительный вид и дружно дышали в сторону.
– Хороши! – недовольно сказал Закатов. – Фу, ну и разит же от вас… Спасибо, хоть не на месяц загуляли! Я уж собирался посылать Силиных на розыски!
– И грех тебе, барин… Где там гулять-то, на какие прибыля? – виновато отворачиваясь, гудел Кузьма. – Всего-то и зашли на один вечер к сватье – а у ней радость: сын женился!
– Удивительно тебе везёт на свадьбы, старина! – съехидничал Никита. – Слава богу, хоть почту мою сватье не подарили!
– Оченно нужна ей пошта ваша! Вот, всю в целости доставили, извольте проверять… За четыре месяца набралось – насилу вдвоём с Авдеичем-то подняли! Да ещё какую череду там высидели! Не один ведь ты зиму безвылазно в берлоге пролежал! И от Трентицких люди ждали, и от Кречетовых… Даже Браницких лакей, Семён Порфирьич, самолично прибыли забирать!
Долго препираться с похмельным кучером Никите не хотелось: его ждал увлекательнейший разбор накопившейся почты. Заказанные книги, толстые журналы, письма от Сашки, письма от Петьки, от Мишки из Сибири наверняка штук пять… Волоча разбухший мешок к себе в кабинет, Закатов старательно гнал от себя надежду на то, что среди прочих посланий окажется весточка от Веры. Он не ответил на её последнее письмо в октябре, – значит, ничего не будет, незачем и искать, уверял себя Никита. И сразу же, едва вскрыв мешок, перерыл его сверху донизу в поисках узкого голубого конверта. Каковой и обнаружился между новой книжкой «Нивы» и жёлтым казённым пакетом из канцелярии губернатора. Губернаторский пакет шлёпнулся на пол, но Никита даже не нагнулся за ним. Как в юности, жарко выстрелило в голову. Сердце заколотилось так, что пришлось прижать его ладонью. «От Веры! Письмо… Не в очередь, не в ответ… Милая!» И сразу же словно окатило ледяной водой: «Неужто стряслось что-то? С Мишкой в Сибири? Или с детьми, не дай бог? А может… Петькина Зося разродиться должна была ещё на Святках! Господи, упаси…» Закатов шумно, глубоко вздохнул до ломоты в груди, но это не помогло. Разодрав плотный конверт, он кое-как высвободил надорванный им тонкий лист бумаги – и шагнул к окну.
То, что ничего ужасного не стряслось, Никита понял сразу: Вера, как и все Иверзневы, не выносила долгих приветов и пожеланий многих лет, приступая к сути с первых строк. После слов «Все наши здоровы…» он опустил письмо и долго переводил дух, даже не пытаясь вытереть испарину на лбу. «Старею, однако… Вон как всполошился, а из-за чего? Все живы… здоровы… Можно читать далее.»
Письмо это, тем не менее, сильно отличалось от прежних. Впервые на памяти Никиты Вере Иверзневой изменила её непоколебимая сдержанность: в каждой строке сквозило волнение и неприкрытая печаль. Вера тревожилась, что от него целую осень и зиму нет писем, беспокоилась – не болен ли он сам или, не дай бог, Маняша, сетовала на то, что и до Миши не дошло ни одного закатовского письма: «Неужели совсем обленилась и спилась почта Бельского уезда?»
«Нет, Вера Николаевна, это кое-кто другой обленился и почти что спился…» – покаянно думал Закатов, с жадностью пробегая глазами тонкие косые строки. И в глубине души уже знал, что и на это Верино письмо не ответит тоже. Он не мог, никогда не мог ей лгать.
С растущим смятением Никита читал о том, что приёмная дочь Веры вышла замуж за политического осуждённого и сейчас вместе с мужем едет на поселение в Тобольск. Ничего не понимая, Никита перечитал эти строки ещё раз, наморщил лоб. Аннет?.. «Прекрасная неаполитанка», за которой увивались Москва и Петербург, которую наперебой сватали у Веры самые блестящие женихи? Певица, пианистка, мечтавшая о сцене?
«Наши знакомые попросту замучили меня: кто сочувствием, кто прямым осуждением, – признавалась Вера. – Не успели передохнуть от мезальянса Серёжи, всполошившего всю губернию, – благоволите наблюдать «сомнительную партию» Аннет! И все как один не могут понять – как же я допустила, как не воспользовалась священным правом матери, как могла благословить этот брак? Можно подумать, у меня был хоть малейший выбор… Мы ничего не можем сделать, когда наши выросшие дети решают свою судьбу. Андрей Петрович – хороший и порядочный человек, он любит мою Аннет, – так чего же мне ещё желать для дочери? А попробуй я запретить, – Аннет попросту сбежала бы из дому, как прежде поступила Александрин! Я до сих пор ломаю голову – что я сделала тогда неверно? Почему не смогла уговорить, убедить девочку? Впрочем, не девочку уж, нет… Разве можно убедить в чём-то смертельно влюблённую женщину?.. Незачем и пытаться… И ведь до сих пор ни слуху ни духу о моей Александрин и об этом Казарине, как я ни расспрашивала всех знакомых! Так как же я могу хоть в чём-то воспрепятствовать Аннет? Хватит с меня сломанных судеб моих детей, за которые я в ответе… Единственное, что я смогла, – снабдить Аннет вещами, деньгами, всевозможными рекомендательными письмами и уверениями, что я примчусь к ней по первому же требованию. К тому же Миша этим летом освобождается от надзора и, вероятно, сможет приехать к дочери с мужем в Тобольскую губернию… Всё же окажется ближе, чем мне или братьям катить из Москвы. Если бы вы знали, Никита, как я устала и измучилась от всех этих событий! Аннет уезжала совершенно счастливая, я никогда не видела, чтобы она так светилась. Но ей всего девятнадцать лет, и она не видела в жизни ни одного серьёзного несчастья, ни одной житейской неурядицы… Она впервые окажется далеко от близких людей, от меня, братьев… Что будет, если она поймёт, что не рассчитала своих возможностей, что новая жизнь слишком тяжела, слишком непосильна для неё? Мне ли не знать, что бывает с человеком, который в одиночку тянет тяжкий воз? Мне ли не знать, как постепенно умирают чувства, гаснут желания, дни сливаются в одну сплошную серую нить – и уж доходишь до того, что смерти ждёшь как единственного избавления? Кажется, у Некрасова были строки: «Без наслаждения живёт, без сожаленья умирает…» Но как бы хотелось избавить от этого детей, которые только-только вышли на дорогу жизни и искренне не ждут от неё ни колдобин, ни ям, ни непролазных болот… И как мучительно сознавать, что не в твоей власти вытерпеть за них их беды, пережить их тревоги… Сами, теперь уже сами. Это и горько. Потому и прошу вас всем сердцем, Никита: напишите, ради Бога, что вы живы и здоровы, что зима кончается, что Маняша растёт и радует отцовскую душу. Вы по-прежнему дороги мне и знаете об этом – так не забывайте же меня! Остаюсь ваша Вера Иверзнева, княгиня Тоневицкая.»
Дочитав письмо до конца, Никита подошёл к окну – и более часа стоял не двигаясь, бездумно глядя на голубой снег под окнами, на синиц, скакавших по голым ветвям старой липы, на заваленную снегом клумбу, где летом цвели георгины… Понемногу начинало смеркаться. Двор потускнел, потемнел и словно вспомнил, что до весны ещё долго. Закатов всё стоял у окна.