Горгона
Часть 17 из 22 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сонным жестом он поднял руку и дотронулся до моей щеки. Да, я была тут и я была вполне материальной. Осторожными пальцами, как слепой, он провёл по моему лбу, по бритым надбровным дугам.
— Кармен… — после паузы выдохнул. — Боже мой.
В его лице не осталось ничего ни от французского актёра, ни от американского певца. Среднестатистический русский мужик, потрёпанный и не очень привлекательный. Я его не узнавала. Совсем. А он как загипнотизированный всё гладил и гладил мою щёку.
— Я тогда сбежал… — опустил взгляд и уставился в землю. — Поймали, отвезли куда-то за город.
Не поднимая головы, показал мне изуродованную левую руку. Три пальца — большой, указательный и средний.
— Снова сбежал. Решил исчезнуть — совсем. Утопиться хотел…
— Утопиться? — сочувственно переспросила я. — Утопиться. Это, знаешь, отличный выход.
— Так ведь я…
— Конечно-конечно, я всё понимаю.
— Через такой ад…
— Бедненький…
— Ведь я…
Сдерживаться дальше я не стала.
— Что ты? — рявкнула. — Что ты?!
Он вжал голову в плечи, точно его хлестнули кнутом.
— Ты стоял там на кухне! Стоял и смотрел! И ничего… ничего…
— Я же…
— А масло? А подсолнечное масло? Масло ты помнишь? И сейчас от одного запаха вырвать может.
— Пожалуйста… — он закрыл лицо ладонями. — Кармен, пожалуйста…
— Что он сказал? Сухая! Как щель в заборе! А я раскорякой, как корова на бойне! Сухая… — Пожалуйста…
— Утопиться! — я уже кричала. — Мне бы тоже хотелось! Но в психушке не очень утопишься! Знаешь — санитары там к койке ремнями привязывают. И решётки — очень ограничивают свободу действий. Чтобы утопиться. И уколы, знаешь ли, по двадцать кубов внутривенно.
Он сидел сгорбившись. Всхлипывал. Должно быть, плакал. Ни жалости, ни сострадания во мне не было — лишь ярость. Звонкая и жгучая ярость. С хищным упоением я описывала детали и вдавалась в нюансы. Дьявол, он ведь именно в них — в нюансах. Говорила азартно, с напором.
Что к зиме выяснилось, что беременна. Да-да! От Генриха! Да! Срок — двадцать две недели. Из психушки на Восьмого марта меня перевели в клинику, где делали аборты женщинам, отбывающим тюремный срок.
— Сам понимаешь — не могли же психопатку с моим диагнозом направить в обычный абортарий!
Метод называется «заливка». Длинной иглой из плодного пузыря откачивают часть жидкости. Вместо неё заливают соляной раствор, который должен убить плод. Ждут несколько часов. Потом вызывают искусственные роды. Или расчленяют плод внутри матки и извлекают по частям.
Я и ещё две бабы в тюремных халатах, мы стояли босые в тесном коридоре. На «заливку» нас было трое. Медсестра, с грубым мужским лицом, курила и брезгливо поглядывала на меня. Пол был скользкий и очень холодный. Коридор заканчивался стеной.
Эти искусственные роды мало чем отличаются от обычных, разве что тут плод меньше. Иногда солевой раствор не убивает плод и ребёнок рождается живым. Не знаю, мне приснилось или медсёстры говорили на самом деле, что мой ребёнок остался жив, только среди ночи я выбралась из палаты и пошла его искать. Нашла в подвале. Они уже убили его. Три свёртка на полу. Из запеленали в тряпки, туго, точно они могли вырваться. Я не знала, который мой, потрогала тот, что в середине. Твёрдый и холодный.
— Как замороженное мясо. Очень странно — он же должен быть мягкий… ребёночек…
Замолчала.
Америка руками сжимал голову, будто пытался сплющить череп. Костёр догорал, по малиновым углям пробегало пламя, вспыхивало, но тут же бессильно гасло.
— Когда меня выписали, мать была уже совсем плохая. Весила сорок килограммов. По всей квартире стояли миски, тазы и кастрюли с водой. Мать её фильтровала, пропуская через марлю с углём. Была уверена, что водопроводная вода отравлена, что туда добавляют яд, который медленно нас всех убивает. То же касалось и продуктов. Покупала только картошку у «проверенной старухи» на Тишинке.
Я говорила, но уже тише, уже медленней. Кураж мой выдохся, голос осип. Я хотела рассказать ему как она умерла — моя мать. О том странном чувстве, что я испытала, когда это случилось. Но, главное, про тот зазор между «до» и «после».
Мы сидели в тёмной комнате, телевизор она больше не включала из-за радиации. Лампочки испускали электромагнитные волны, которые разрушали лейкоциты в крови, поэтому свет зажигался лишь в экстренных случаях. Я сидела на диване, мать лежала рядом, поджав ноги и положив голову мне на колени. Спина затекла и ныла всё сильней, но я не шевелилась. Через ткань халата я чувствовала её ухо, маленькое, почти детское и совсем холодное. Она что-то пробормотала, потом вздохнула. Мне тогда показалось, темнота в комнате вдруг сгустилась и стала материальной.
Я сидела не двигаясь.
Время остановилось, я очутилась в безвременье — на стыке между «до» и «после». Между «до» и «после» был зазор, едва приметная щель. Матери удалось проскользнуть в ту прореху, я же всё ещё оставалась слишком живой для такой уловки. Неподвижность моего тела гарантировало если не спасение, то отсрочку — так олень застывает камнем, едва почуяв хищника. Я знала, что стоит мне пошевелиться и время тут же рванёт вперёд, в будущее. В страшное и тёмное, вроде той черноты, которая постепенно наполняла комнату и уже подбиралась к моим коленям.
31
Лунный серп стал ярче и чётче, словно кто-то поправил резкость. Отражение месяца было припечатано к чёрному лаку воды, как раз посередине озера. Не знаю, как долго мы сидели молча: последнюю часть истории я рассказывала сама себе и в своей голове.
— Как ты меня нашла? — спросил звонарь.
— Нашла… — и тихо добавила. — И не только тебя.
Он понял тут же, втянул голову, сгорбился и сцепил пальцы. Точно ожидая удара.
— Так он жив? Я надеялся…
— Зря, — перебила я. — Жив. И обитает, кстати, тут неподалёку. Час на машине.
Звонарь растерянно повернулся ко мне. В глазах страх, слева на лице — багровый ответ, справа — фиолетовая тень. Ну, вылитый мученик в аду с картины Караваджо, — фыркнула Ида, она явно изнывала от столь длительного молчания.
— Погоди-погоди, ну ещё минутку, дай мне с ним закончить, — попросила я.
— Как скажешь, сестричка, — неожиданно покладисто ответила Ида.
Здоровой рукой звонарь жал свою изуродованную кисть, точно пытался сломать оставшиеся три пальца.
— Я… Всё… Сделаю… Сама, — сказала, акцентируя каждое слово. После небрежно добавила, — ты, как и в тот раз, будешь просто смотреть.
— Не-ет… — прошептал он. — Нет. Нет-нет. Нет!
Тут его прорвало, он не просто начал говорить, он затараторил, торопливо и сбивчиво, как тогда — миллиард лет назад — в другой вселенной, в другом измерении, в другой реальности. Нечто похожее на чудо происходило на моих глазах: сквозь корявую маску мужика, сквозь харю неведомой деревенщины, сквозь путаницу морщин и бороды, начали проступать, сперва почти неуловимые, как стремительный эскиз лихого рисовальщика, знакомые линии — изгиб губ и надбровных дуг, строгая линия носа, а вот и глаза. Тени и блики закончили трансформацию. Да, передо мной сидел он — мой бывший друг, мой одноразовый любовник, мой бескорыстный Иуда — подлец, трус и циник по кличке Америка.
— Ну зачем, зачем, господи? — он уже кричал в полный голос. — Какой смысл? Ну убьёшь ты его — и что? Что изменится? Легче тебе станет? Или прошлое таким макаром изменится? Нет! Нет и нет! Только хуже будет, только хуже.
— Хуже? — спросила я насмешливо. — Хуже уже некуда.
Он вскочил. Неожиданно пнул сапогом по костру. Угли взорвались весёлым фейерверком.
— Убить! — заорал. — Это ж не в угол нассать! Что ты в этом понимаешь? Убить! Посмотри на себя — ты же старая тётка! Тётка! Что там у тебя — парабеллум? Или кинжалом будешь колоть? Как? Ну как? Как?
Голос поднялся до фальцета. У Америки всегда прорывался такой вот бабий голосок, когда он бесился. Мне стало смешно. Даже борода выглядела фальшивой, слишком косматой и чересчур разбойничьей, теперь она казалась даже не бородой, а крашеной бутафорской паклей.
— Заткнись! — рявкнула я. — Хватит орать!
Он послушно замолчал.
— Мне одной с трупом несподручно будет, — сказала. — До машины тащить. Потом из машины. А вдвоём — пара пустяков. За руки, за ноги…
Он стоял и смотрел на озеро. Наверное, жалел, что не утонул тогда до конца. По неподвижной воде неопрятными клочьями полз туман. От костра осталась груда рубиновых углей, которые дышали как живые. Я вдруг вспомнила и спросила:
— Голубка? — встала и подошла к нему. — Почему Голубка?
Он повернулся, посмотрел мне в лицо. Насмешливо и и чуть снисходительно. Совсем как Америка из той, далёкой, беспечной и, скорее всего, придуманной жизни.
32
Я повернула ключ зажигания, стартёр капризно покряхтел, но движок всё-таки завёлся.
— М-да… — звонарь брезгливым пальцем провёл по пыльной торпеде, вытер палец о штанину.
— На себя посмотри, — огрызнулась я, втыкая вторую передачу.
— Первую включи, — сказал он. — Заднее буксует.
Задним колесом я заехала в канаву, когда парковалась. Очень не хотелось, но я всё-таки перешла на первую скорость.
— И не газуй.
Вот ещё инструктор, мать твою, по вождению на мою шею — подумала, но смолчала. А он открыл бардачок и бесцеремонно там начал копаться.
— Кармен… — после паузы выдохнул. — Боже мой.
В его лице не осталось ничего ни от французского актёра, ни от американского певца. Среднестатистический русский мужик, потрёпанный и не очень привлекательный. Я его не узнавала. Совсем. А он как загипнотизированный всё гладил и гладил мою щёку.
— Я тогда сбежал… — опустил взгляд и уставился в землю. — Поймали, отвезли куда-то за город.
Не поднимая головы, показал мне изуродованную левую руку. Три пальца — большой, указательный и средний.
— Снова сбежал. Решил исчезнуть — совсем. Утопиться хотел…
— Утопиться? — сочувственно переспросила я. — Утопиться. Это, знаешь, отличный выход.
— Так ведь я…
— Конечно-конечно, я всё понимаю.
— Через такой ад…
— Бедненький…
— Ведь я…
Сдерживаться дальше я не стала.
— Что ты? — рявкнула. — Что ты?!
Он вжал голову в плечи, точно его хлестнули кнутом.
— Ты стоял там на кухне! Стоял и смотрел! И ничего… ничего…
— Я же…
— А масло? А подсолнечное масло? Масло ты помнишь? И сейчас от одного запаха вырвать может.
— Пожалуйста… — он закрыл лицо ладонями. — Кармен, пожалуйста…
— Что он сказал? Сухая! Как щель в заборе! А я раскорякой, как корова на бойне! Сухая… — Пожалуйста…
— Утопиться! — я уже кричала. — Мне бы тоже хотелось! Но в психушке не очень утопишься! Знаешь — санитары там к койке ремнями привязывают. И решётки — очень ограничивают свободу действий. Чтобы утопиться. И уколы, знаешь ли, по двадцать кубов внутривенно.
Он сидел сгорбившись. Всхлипывал. Должно быть, плакал. Ни жалости, ни сострадания во мне не было — лишь ярость. Звонкая и жгучая ярость. С хищным упоением я описывала детали и вдавалась в нюансы. Дьявол, он ведь именно в них — в нюансах. Говорила азартно, с напором.
Что к зиме выяснилось, что беременна. Да-да! От Генриха! Да! Срок — двадцать две недели. Из психушки на Восьмого марта меня перевели в клинику, где делали аборты женщинам, отбывающим тюремный срок.
— Сам понимаешь — не могли же психопатку с моим диагнозом направить в обычный абортарий!
Метод называется «заливка». Длинной иглой из плодного пузыря откачивают часть жидкости. Вместо неё заливают соляной раствор, который должен убить плод. Ждут несколько часов. Потом вызывают искусственные роды. Или расчленяют плод внутри матки и извлекают по частям.
Я и ещё две бабы в тюремных халатах, мы стояли босые в тесном коридоре. На «заливку» нас было трое. Медсестра, с грубым мужским лицом, курила и брезгливо поглядывала на меня. Пол был скользкий и очень холодный. Коридор заканчивался стеной.
Эти искусственные роды мало чем отличаются от обычных, разве что тут плод меньше. Иногда солевой раствор не убивает плод и ребёнок рождается живым. Не знаю, мне приснилось или медсёстры говорили на самом деле, что мой ребёнок остался жив, только среди ночи я выбралась из палаты и пошла его искать. Нашла в подвале. Они уже убили его. Три свёртка на полу. Из запеленали в тряпки, туго, точно они могли вырваться. Я не знала, который мой, потрогала тот, что в середине. Твёрдый и холодный.
— Как замороженное мясо. Очень странно — он же должен быть мягкий… ребёночек…
Замолчала.
Америка руками сжимал голову, будто пытался сплющить череп. Костёр догорал, по малиновым углям пробегало пламя, вспыхивало, но тут же бессильно гасло.
— Когда меня выписали, мать была уже совсем плохая. Весила сорок килограммов. По всей квартире стояли миски, тазы и кастрюли с водой. Мать её фильтровала, пропуская через марлю с углём. Была уверена, что водопроводная вода отравлена, что туда добавляют яд, который медленно нас всех убивает. То же касалось и продуктов. Покупала только картошку у «проверенной старухи» на Тишинке.
Я говорила, но уже тише, уже медленней. Кураж мой выдохся, голос осип. Я хотела рассказать ему как она умерла — моя мать. О том странном чувстве, что я испытала, когда это случилось. Но, главное, про тот зазор между «до» и «после».
Мы сидели в тёмной комнате, телевизор она больше не включала из-за радиации. Лампочки испускали электромагнитные волны, которые разрушали лейкоциты в крови, поэтому свет зажигался лишь в экстренных случаях. Я сидела на диване, мать лежала рядом, поджав ноги и положив голову мне на колени. Спина затекла и ныла всё сильней, но я не шевелилась. Через ткань халата я чувствовала её ухо, маленькое, почти детское и совсем холодное. Она что-то пробормотала, потом вздохнула. Мне тогда показалось, темнота в комнате вдруг сгустилась и стала материальной.
Я сидела не двигаясь.
Время остановилось, я очутилась в безвременье — на стыке между «до» и «после». Между «до» и «после» был зазор, едва приметная щель. Матери удалось проскользнуть в ту прореху, я же всё ещё оставалась слишком живой для такой уловки. Неподвижность моего тела гарантировало если не спасение, то отсрочку — так олень застывает камнем, едва почуяв хищника. Я знала, что стоит мне пошевелиться и время тут же рванёт вперёд, в будущее. В страшное и тёмное, вроде той черноты, которая постепенно наполняла комнату и уже подбиралась к моим коленям.
31
Лунный серп стал ярче и чётче, словно кто-то поправил резкость. Отражение месяца было припечатано к чёрному лаку воды, как раз посередине озера. Не знаю, как долго мы сидели молча: последнюю часть истории я рассказывала сама себе и в своей голове.
— Как ты меня нашла? — спросил звонарь.
— Нашла… — и тихо добавила. — И не только тебя.
Он понял тут же, втянул голову, сгорбился и сцепил пальцы. Точно ожидая удара.
— Так он жив? Я надеялся…
— Зря, — перебила я. — Жив. И обитает, кстати, тут неподалёку. Час на машине.
Звонарь растерянно повернулся ко мне. В глазах страх, слева на лице — багровый ответ, справа — фиолетовая тень. Ну, вылитый мученик в аду с картины Караваджо, — фыркнула Ида, она явно изнывала от столь длительного молчания.
— Погоди-погоди, ну ещё минутку, дай мне с ним закончить, — попросила я.
— Как скажешь, сестричка, — неожиданно покладисто ответила Ида.
Здоровой рукой звонарь жал свою изуродованную кисть, точно пытался сломать оставшиеся три пальца.
— Я… Всё… Сделаю… Сама, — сказала, акцентируя каждое слово. После небрежно добавила, — ты, как и в тот раз, будешь просто смотреть.
— Не-ет… — прошептал он. — Нет. Нет-нет. Нет!
Тут его прорвало, он не просто начал говорить, он затараторил, торопливо и сбивчиво, как тогда — миллиард лет назад — в другой вселенной, в другом измерении, в другой реальности. Нечто похожее на чудо происходило на моих глазах: сквозь корявую маску мужика, сквозь харю неведомой деревенщины, сквозь путаницу морщин и бороды, начали проступать, сперва почти неуловимые, как стремительный эскиз лихого рисовальщика, знакомые линии — изгиб губ и надбровных дуг, строгая линия носа, а вот и глаза. Тени и блики закончили трансформацию. Да, передо мной сидел он — мой бывший друг, мой одноразовый любовник, мой бескорыстный Иуда — подлец, трус и циник по кличке Америка.
— Ну зачем, зачем, господи? — он уже кричал в полный голос. — Какой смысл? Ну убьёшь ты его — и что? Что изменится? Легче тебе станет? Или прошлое таким макаром изменится? Нет! Нет и нет! Только хуже будет, только хуже.
— Хуже? — спросила я насмешливо. — Хуже уже некуда.
Он вскочил. Неожиданно пнул сапогом по костру. Угли взорвались весёлым фейерверком.
— Убить! — заорал. — Это ж не в угол нассать! Что ты в этом понимаешь? Убить! Посмотри на себя — ты же старая тётка! Тётка! Что там у тебя — парабеллум? Или кинжалом будешь колоть? Как? Ну как? Как?
Голос поднялся до фальцета. У Америки всегда прорывался такой вот бабий голосок, когда он бесился. Мне стало смешно. Даже борода выглядела фальшивой, слишком косматой и чересчур разбойничьей, теперь она казалась даже не бородой, а крашеной бутафорской паклей.
— Заткнись! — рявкнула я. — Хватит орать!
Он послушно замолчал.
— Мне одной с трупом несподручно будет, — сказала. — До машины тащить. Потом из машины. А вдвоём — пара пустяков. За руки, за ноги…
Он стоял и смотрел на озеро. Наверное, жалел, что не утонул тогда до конца. По неподвижной воде неопрятными клочьями полз туман. От костра осталась груда рубиновых углей, которые дышали как живые. Я вдруг вспомнила и спросила:
— Голубка? — встала и подошла к нему. — Почему Голубка?
Он повернулся, посмотрел мне в лицо. Насмешливо и и чуть снисходительно. Совсем как Америка из той, далёкой, беспечной и, скорее всего, придуманной жизни.
32
Я повернула ключ зажигания, стартёр капризно покряхтел, но движок всё-таки завёлся.
— М-да… — звонарь брезгливым пальцем провёл по пыльной торпеде, вытер палец о штанину.
— На себя посмотри, — огрызнулась я, втыкая вторую передачу.
— Первую включи, — сказал он. — Заднее буксует.
Задним колесом я заехала в канаву, когда парковалась. Очень не хотелось, но я всё-таки перешла на первую скорость.
— И не газуй.
Вот ещё инструктор, мать твою, по вождению на мою шею — подумала, но смолчала. А он открыл бардачок и бесцеремонно там начал копаться.