Год, когда я всему говорила ДА
Часть 4 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Бам!
Победа кажется мне полной и безоговорочной. Я – мать. Мать, прах его дери! У меня дети. ТРОЕ детей. И я веду два телепроекта одновременно. От меня зависит работа более чем шестисот человек. Я – мать, которая работает. Я – работающая мать.
Как… Бейонсе.
Да!
Именно как Бейонсе.
Я и приношу домой бекон, и жарю его на сковороде. Это не отговорка. Это факт. Никто с ним не поспорит. Никто не может спорить с Бейонсе.
Но я забыла, что это Делорс.
Делорс может поспорить с кем угодно.
Делорс откладывает в сторону нож. Она на самом деле перестает готовить и откладывает в сторону нож. Потом поднимает голову и смотрит на меня. Моей сестре, главной победительнице в нашей семейной генетической лотерее, за пятьдесят. Хорошо так за пятьдесят. Ее сыновья – взрослые мужчины с университетскими дипломами и своими карьерами. У нее есть внуки. И все же меня часто спрашивают, не дочь ли мне моя пятидесятисемилетняя сестра.
Вот ведь ужас-то!
Так что когда Делорс поднимает голову, чтобы взглянуть на меня, она скорее похожа на дерзкую четырнадцатилетнюю девчонку, чем на мою самую старшую сестру. Это четырнадцатилетнее личико прожигает меня взглядом.
– Шонда.
Вот и все, что она говорит. Но это говорится с такой уверенностью…
Поэтому я выпаливаю:
– Мать-одиночка!
Ну, это уже бесстыдство. И вы, и я это знаем. Ибо хотя определение «мать-одиночка» формально мне подходит – я мать, и я одиночка, – зато не подходит мне его культурный и обиходный смысл. Пытаясь присвоить этот термин, словно я – нищая мамаша, изо всех сил пытающаяся прокормить семью, я поступаю как задница. Я это знаю. И знаете, что ужасно? Делорс тоже это знает.
Мне нужно положить конец этому разговору. Я поднимаю брови и натягиваю свою командирскую маску. Ту, которую надеваю в офисе, когда мне нужно, чтобы все перестали со мной спорить.
Сестре на мою командирскую маску плевать. Но она снова берется за нож, возвращаясь к нарезке.
– Помой сельдерей, – велит она мне.
И я мою сельдерей. Каким-то образом запах сельдерея, движения рук в раковине, радость Эмерсон, расплюхивающей ладошками воду по кухонному столу, – все это убаюкивает меня, внушая ложное чувство защищенности.
И поэтому я оказываюсь неподготовленной.
Я поворачиваюсь. Протягиваю ей мокрый чистый сельдерей. И удивляюсь, когда, продолжая рубить зелень, Делорс начинает говорить:
– Ты – одиночка и мать, но ты не мать-одиночка. Я живу от тебя в пяти кварталах. Сэнди – в четырех. Твои родители живут в сорока минутах езды и всегда с радостью посидят с детьми. У тебя есть буквально лучшая няня в мире. У тебя три изумительные близкие подруги, которые с готовностью помогут тебе в любую минуту. Ты окружена родственниками и друзьями, которые тебя любят, людьми, которые хотят, чтобы ты была счастлива. Ты сама себе хозяйка – твоя работа требует от тебя только такой занятости, которой ты сама хочешь. Но ты никогда не занимаешься ничем, кроме работы. Ты никогда не веселишься. А ведь когда-то ты очень любила повеселиться. Теперь на тебя сыплются все эти замечательные возможности – шансы, которые бывают раз в жизни, – и ты ни одним из них не пользуешься. Почему?
Мне неуютно. Я меняю позу. По какой-то причине мне все это не нравится. Мне в этом разговоре вообще все не нравится. Моя жизнь прекрасна. Моя жизнь великолепна. В смысле – оглянись вокруг!
Погляди!
Я… счастлива.
Вроде как.
Вроде как счастлива.
Типа того.
Не лезь не в свое дело, Делорс. Ты меня раздражаешь, Делорс. Людям не полагается быть Бенджаминами Баттонами[6], так что твое личико – явный результат сделки с Сатаной, Делорс! Знаешь что, Делорс? Ты воняешь как какашка!
Но я ничего этого не говорю. Просто долго стою на одном месте. Наблюдаю, как она рубит овощи. И наконец отвечаю. Вложив в голос нужное количество небрежного высокомерия:
– Да ну тебя на фиг.
А потом отворачиваюсь, надеясь тем самым показать, что разговор окончен. Я направляюсь к креслам и диванам, где осторожно сгружаю задремавшую Беккетт в плетеную колыбельку. Укладываю Эмерсон на пеленальный столик, чтобы сменить подгузник. Через минуту я поднимусь на второй этаж и попытаюсь найти незамызганную блузку, чтобы переодеться к ужину. Свежий подгузник надет. Я сажаю Эмерсон себе на бок, укладываю ее головку на свое плечо, и мы поворачиваемся лицом к сестре, когда я направляюсь к лестнице. И вот тогда-то она их и говорит. Эти шесть слов.
Бормочет. Почти неслышно.
Заканчивая рубить репчатый лук.
Шесть ошеломительных слов.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
На одно мгновение время останавливается. Становится ясным застывшим моментом, который я никогда не забуду. Одной из картин, которые никогда не будут сняты со стены моего сознания. Моя сестра одета в коричневый худи, волосы стянуты в аккуратный пучок на затылке. Она стоит у стола с ножом в руке, с опущенной головой, и перед ней на столе растет на разделочной доске маленькая горка нарубленного белого лука.
Она подмешивает к луку эти слова.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
Швыряется этими словами, точно гранатой.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
А потом сестра сгребает с доски лук и принимается шинковать сельдерей. Я иду наверх, чтобы сменить блузку. Прибывают родственники и друзья. Индейка запекается идеально. Ужин великолепен.
И там, посреди всего великолепия, лежит граната. Безмолвная. замаскированная. Я не думаю о ней.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
День благодарения приходит и уходит.
2
Может быть?
Граната несколько недель лежит в анабиозе.
Она катается в моем мозгу, ее чека благополучно сидит на месте. Настолько тихо и незаметно, что я могу позабыть о ее существовании. Я живу своей обычной жизнью. Езжу на в офис, пишу сценарии, работаю над эпизодами на ТВ, возвращаюсь домой, обнимаю малышек, читаю сказки на ночь.
Жизнь в норме.
Происходит одно событие, выходящее за рамки обыденности: я лечу в Вашингтон как новый куратор Кеннеди-центра. Я присутствую на праздниках, впервые побывав в Белом доме. А потом по каким-то волшебным причинам, которые я и по сей день не понимаю, мне говорят, что я буду сидеть вместе с президентом и первой леди в их ложе на церемонии вручения наград в Кеннеди-центре.
Меня не спрашивают. Мне сообщают. Мне не дают шанса сказать «нет». Уверена, в основном потому, что никому и в голову не придет, будто я пожелаю отказаться от такой чести. А кто бы отказался?
Я надеваю очень красивое, расшитое бисером вечернее платье. На моем спутнике – новенький смокинг. Мы сидим прямо позади президента и миссис Обамы на протяжении всей церемонии. Я слишком стесняюсь и нервничаю, чтобы прохрипеть больше пары слов, когда мне представляется шанс поговорить с действующим президентом и его леди. На связные предложения меня уже не хватает. Но я собой довольна. Я получаю удовольствие.
Мы пьем коктейли в одном зале с Карлосом Сантаной и Ширли Маклейн. Причащаемся «культурой улиц», получая возможность сказать, что «были там», когда Снуп Дог благодарил Херби Хэнкока за изобретение хип-хопа. Мы слушаем, как Гарт Брукс поет песню Билли Джоэла «Goodnight Saigon» вместе с хором ветеранов. Это упоительно. Кажется, что весь этот вечер пропитан колдовством. Каким бы циничным ни считал это Белтвэй[7], какими бы пресыщенными ни казались политики, все же Вашингтон – город, которому не хватает истинного цинизма Голливуда. Люди там по-настоящему радуются и волнуются, и этот энтузиазм заразителен. Я лечу обратно в Лос-Анджелес, наполненная бьющим через край чувством оптимизма.
Граната взрывается без предупреждения.
Это случается в четыре утра за пару дней до Рождества. Я лежу на спине посреди своей королевского размера кровати. Глаза распахиваются помимо моей воли. Что-то рывком пробуждает меня, выдергивает из сна.
Такое внезапное пробуждение для меня не новость.
Как и все прочие матери на планете, с того момента, как мой первый ребенок появился на свет, настоящего крепкого сна я лишилась. Материнство означает, что я постоянно немного бодрствую, немного настороже. Бдю, так сказать, одним глазом. Так что в пробуждении из-за чего-то посреди ночи для меня нет ничего необычного. Удивительно то, что это «что-то» никак не связано с ребенком, который вопит во весь голос, стоя в колыбельке. Дом безмолвствует. Мои девочки крепко спят.
Так почему же не сплю я?
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Эта мысль заставляет меня сесть в постели.
Что?
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Мое лицо начинает пылать. Мне стыдно, словно кто-то другой, находящийся в комнате, подслушал слова внутри моей головы.
Если бы меня спросили, хочу ли я сидеть в президентской ложе на церемонии вручения в Кеннеди-центре, я сказала бы «нет».
Абсурд!
Но это правда. Это совершенно точно правда.
Я уверена в этом так же, как в своей потребности дышать. Я сказала бы это «нет» осторожно. Уважительно. Изящно. Я придумала бы творческий предлог, выразив одновременно и восхищение, и сожаление. Этот предлог был бы хорош, он был бы блестящим.
Я имею в виду – чего уж там! Я же писатель.
Я была бы красноречива и мила – никто не смог бы отклонить приглашение так изящно, как я. Все вы отмазываетесь по-дилетантски – я же отмазываюсь настолько умело, что могла бы выступать в высшей лиге по отмазкам.
Я киваю самой себе. Конечно. Как бы я с этим ни справилась, я определенно сказала бы «нет». Это неопровержимый факт.
Победа кажется мне полной и безоговорочной. Я – мать. Мать, прах его дери! У меня дети. ТРОЕ детей. И я веду два телепроекта одновременно. От меня зависит работа более чем шестисот человек. Я – мать, которая работает. Я – работающая мать.
Как… Бейонсе.
Да!
Именно как Бейонсе.
Я и приношу домой бекон, и жарю его на сковороде. Это не отговорка. Это факт. Никто с ним не поспорит. Никто не может спорить с Бейонсе.
Но я забыла, что это Делорс.
Делорс может поспорить с кем угодно.
Делорс откладывает в сторону нож. Она на самом деле перестает готовить и откладывает в сторону нож. Потом поднимает голову и смотрит на меня. Моей сестре, главной победительнице в нашей семейной генетической лотерее, за пятьдесят. Хорошо так за пятьдесят. Ее сыновья – взрослые мужчины с университетскими дипломами и своими карьерами. У нее есть внуки. И все же меня часто спрашивают, не дочь ли мне моя пятидесятисемилетняя сестра.
Вот ведь ужас-то!
Так что когда Делорс поднимает голову, чтобы взглянуть на меня, она скорее похожа на дерзкую четырнадцатилетнюю девчонку, чем на мою самую старшую сестру. Это четырнадцатилетнее личико прожигает меня взглядом.
– Шонда.
Вот и все, что она говорит. Но это говорится с такой уверенностью…
Поэтому я выпаливаю:
– Мать-одиночка!
Ну, это уже бесстыдство. И вы, и я это знаем. Ибо хотя определение «мать-одиночка» формально мне подходит – я мать, и я одиночка, – зато не подходит мне его культурный и обиходный смысл. Пытаясь присвоить этот термин, словно я – нищая мамаша, изо всех сил пытающаяся прокормить семью, я поступаю как задница. Я это знаю. И знаете, что ужасно? Делорс тоже это знает.
Мне нужно положить конец этому разговору. Я поднимаю брови и натягиваю свою командирскую маску. Ту, которую надеваю в офисе, когда мне нужно, чтобы все перестали со мной спорить.
Сестре на мою командирскую маску плевать. Но она снова берется за нож, возвращаясь к нарезке.
– Помой сельдерей, – велит она мне.
И я мою сельдерей. Каким-то образом запах сельдерея, движения рук в раковине, радость Эмерсон, расплюхивающей ладошками воду по кухонному столу, – все это убаюкивает меня, внушая ложное чувство защищенности.
И поэтому я оказываюсь неподготовленной.
Я поворачиваюсь. Протягиваю ей мокрый чистый сельдерей. И удивляюсь, когда, продолжая рубить зелень, Делорс начинает говорить:
– Ты – одиночка и мать, но ты не мать-одиночка. Я живу от тебя в пяти кварталах. Сэнди – в четырех. Твои родители живут в сорока минутах езды и всегда с радостью посидят с детьми. У тебя есть буквально лучшая няня в мире. У тебя три изумительные близкие подруги, которые с готовностью помогут тебе в любую минуту. Ты окружена родственниками и друзьями, которые тебя любят, людьми, которые хотят, чтобы ты была счастлива. Ты сама себе хозяйка – твоя работа требует от тебя только такой занятости, которой ты сама хочешь. Но ты никогда не занимаешься ничем, кроме работы. Ты никогда не веселишься. А ведь когда-то ты очень любила повеселиться. Теперь на тебя сыплются все эти замечательные возможности – шансы, которые бывают раз в жизни, – и ты ни одним из них не пользуешься. Почему?
Мне неуютно. Я меняю позу. По какой-то причине мне все это не нравится. Мне в этом разговоре вообще все не нравится. Моя жизнь прекрасна. Моя жизнь великолепна. В смысле – оглянись вокруг!
Погляди!
Я… счастлива.
Вроде как.
Вроде как счастлива.
Типа того.
Не лезь не в свое дело, Делорс. Ты меня раздражаешь, Делорс. Людям не полагается быть Бенджаминами Баттонами[6], так что твое личико – явный результат сделки с Сатаной, Делорс! Знаешь что, Делорс? Ты воняешь как какашка!
Но я ничего этого не говорю. Просто долго стою на одном месте. Наблюдаю, как она рубит овощи. И наконец отвечаю. Вложив в голос нужное количество небрежного высокомерия:
– Да ну тебя на фиг.
А потом отворачиваюсь, надеясь тем самым показать, что разговор окончен. Я направляюсь к креслам и диванам, где осторожно сгружаю задремавшую Беккетт в плетеную колыбельку. Укладываю Эмерсон на пеленальный столик, чтобы сменить подгузник. Через минуту я поднимусь на второй этаж и попытаюсь найти незамызганную блузку, чтобы переодеться к ужину. Свежий подгузник надет. Я сажаю Эмерсон себе на бок, укладываю ее головку на свое плечо, и мы поворачиваемся лицом к сестре, когда я направляюсь к лестнице. И вот тогда-то она их и говорит. Эти шесть слов.
Бормочет. Почти неслышно.
Заканчивая рубить репчатый лук.
Шесть ошеломительных слов.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
На одно мгновение время останавливается. Становится ясным застывшим моментом, который я никогда не забуду. Одной из картин, которые никогда не будут сняты со стены моего сознания. Моя сестра одета в коричневый худи, волосы стянуты в аккуратный пучок на затылке. Она стоит у стола с ножом в руке, с опущенной головой, и перед ней на столе растет на разделочной доске маленькая горка нарубленного белого лука.
Она подмешивает к луку эти слова.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
Швыряется этими словами, точно гранатой.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
А потом сестра сгребает с доски лук и принимается шинковать сельдерей. Я иду наверх, чтобы сменить блузку. Прибывают родственники и друзья. Индейка запекается идеально. Ужин великолепен.
И там, посреди всего великолепия, лежит граната. Безмолвная. замаскированная. Я не думаю о ней.
– Ты никогда ничему не говоришь «да».
День благодарения приходит и уходит.
2
Может быть?
Граната несколько недель лежит в анабиозе.
Она катается в моем мозгу, ее чека благополучно сидит на месте. Настолько тихо и незаметно, что я могу позабыть о ее существовании. Я живу своей обычной жизнью. Езжу на в офис, пишу сценарии, работаю над эпизодами на ТВ, возвращаюсь домой, обнимаю малышек, читаю сказки на ночь.
Жизнь в норме.
Происходит одно событие, выходящее за рамки обыденности: я лечу в Вашингтон как новый куратор Кеннеди-центра. Я присутствую на праздниках, впервые побывав в Белом доме. А потом по каким-то волшебным причинам, которые я и по сей день не понимаю, мне говорят, что я буду сидеть вместе с президентом и первой леди в их ложе на церемонии вручения наград в Кеннеди-центре.
Меня не спрашивают. Мне сообщают. Мне не дают шанса сказать «нет». Уверена, в основном потому, что никому и в голову не придет, будто я пожелаю отказаться от такой чести. А кто бы отказался?
Я надеваю очень красивое, расшитое бисером вечернее платье. На моем спутнике – новенький смокинг. Мы сидим прямо позади президента и миссис Обамы на протяжении всей церемонии. Я слишком стесняюсь и нервничаю, чтобы прохрипеть больше пары слов, когда мне представляется шанс поговорить с действующим президентом и его леди. На связные предложения меня уже не хватает. Но я собой довольна. Я получаю удовольствие.
Мы пьем коктейли в одном зале с Карлосом Сантаной и Ширли Маклейн. Причащаемся «культурой улиц», получая возможность сказать, что «были там», когда Снуп Дог благодарил Херби Хэнкока за изобретение хип-хопа. Мы слушаем, как Гарт Брукс поет песню Билли Джоэла «Goodnight Saigon» вместе с хором ветеранов. Это упоительно. Кажется, что весь этот вечер пропитан колдовством. Каким бы циничным ни считал это Белтвэй[7], какими бы пресыщенными ни казались политики, все же Вашингтон – город, которому не хватает истинного цинизма Голливуда. Люди там по-настоящему радуются и волнуются, и этот энтузиазм заразителен. Я лечу обратно в Лос-Анджелес, наполненная бьющим через край чувством оптимизма.
Граната взрывается без предупреждения.
Это случается в четыре утра за пару дней до Рождества. Я лежу на спине посреди своей королевского размера кровати. Глаза распахиваются помимо моей воли. Что-то рывком пробуждает меня, выдергивает из сна.
Такое внезапное пробуждение для меня не новость.
Как и все прочие матери на планете, с того момента, как мой первый ребенок появился на свет, настоящего крепкого сна я лишилась. Материнство означает, что я постоянно немного бодрствую, немного настороже. Бдю, так сказать, одним глазом. Так что в пробуждении из-за чего-то посреди ночи для меня нет ничего необычного. Удивительно то, что это «что-то» никак не связано с ребенком, который вопит во весь голос, стоя в колыбельке. Дом безмолвствует. Мои девочки крепко спят.
Так почему же не сплю я?
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Эта мысль заставляет меня сесть в постели.
Что?
Если бы меня спросили, я бы сказала «нет».
Мое лицо начинает пылать. Мне стыдно, словно кто-то другой, находящийся в комнате, подслушал слова внутри моей головы.
Если бы меня спросили, хочу ли я сидеть в президентской ложе на церемонии вручения в Кеннеди-центре, я сказала бы «нет».
Абсурд!
Но это правда. Это совершенно точно правда.
Я уверена в этом так же, как в своей потребности дышать. Я сказала бы это «нет» осторожно. Уважительно. Изящно. Я придумала бы творческий предлог, выразив одновременно и восхищение, и сожаление. Этот предлог был бы хорош, он был бы блестящим.
Я имею в виду – чего уж там! Я же писатель.
Я была бы красноречива и мила – никто не смог бы отклонить приглашение так изящно, как я. Все вы отмазываетесь по-дилетантски – я же отмазываюсь настолько умело, что могла бы выступать в высшей лиге по отмазкам.
Я киваю самой себе. Конечно. Как бы я с этим ни справилась, я определенно сказала бы «нет». Это неопровержимый факт.