Этот берег
Часть 13 из 14 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А ведь было чему. И часа не прошло, как отшумели многодневные дожди, раскрылось небо, хлынул свет, растекся по округе, обнажив пестрый и подробный мир. Солнце, пламенея, притягивало взгляд, глаза слезились и страдали, — а мы не думали страдать: стерев ладонью слезы и наспех поморгав, снова и снова кидали взгляд в зенит. Ясный воздух был еще насыщен влагой, отовсюду пахло волглой хвоей, пряной намокшей травой, мокрым песком, но с дальнего конца поляны, от самого спуска с обрыва уже потягивало первыми запахами мангала и костра под котлом. Как своего рода именинник, я был на этот раз освобожден от готовки: около котла с мангалом возились Владик и охранник Рома… В центре поляны, под высоким солнцем, в раскладном тряпичном кресле лежала Татьяна и сквозь темные очки читала книгу: я обратил на это особое внимание, потому что впервые видел Татьяну поглощенной чтением чего-нибудь помимо гаджета…
По самому краю обрыва, равнодушно поглядывая на приготовления Владика и Ромы, туда-сюда трусила старая собака Герта. Откуда-то издалека, стрекозой звеня над упругой водой, доносились звуки аквабайка Варвары, но и они не заглушали дробный стук и шорох капель дождевой воды, падающих с сосновых лап и веток ясеней и грабов… К нам подошла Агнесса, завернутая в шаль, — сказала мне с неудовольствием:
— Я думала, что лета уже не будет, а вас залечат до смерти. Но вот вы здесь, а лето только начинается… Как все сыро, чувствуете?.. Сыро, как зимой в краеведческом музее.
— Ладно тебе бухтеть, — перебил ее Авель. — Будешь виски?.. Правда, ты его не пьешь…
— А вот и выпью, — сказала Агнесса и, с вызовом оглядев меня, добавила: — Для дезинфекции.
Авель принес из дома стакан виски, который Агнесса, зажмурясь, выпила одним махом.
— Куда спешишь? — сказал с укором Авель. — Я думал, ты тут с нами поболтаешь, — он поглядел из-под руки вдаль, где уже посверкивали на солнце очертания аквабайка с фигуркой Варвары в седле, и спросил: — Где Герта? Что-то я ее не вижу.
— Я думаю, внизу, у воды, — ответил я. — Подбирает перловиц.
Авель сказал:
— Герта — дратхаар… Дратхаары охотятся на кабанов. Она же повадилась есть моллюсков… Но я ее понимаю. Я бы сейчас съел пару устриц, но где их взять? Они у нас неприлично дороги, да и насчет их свежести у меня есть кое-какие мысли…
Вблизи взревел, причаливая, аквабайк, и скоро на поляну поднялась Варвара, на ходу обтряхивая мокрый сноп волос.
— Видела Герту? — спросил Авель.
— Бегает внизу, грызет ракушки, — ответила Варвара, поднимаясь на крыльцо. — Скучно ей было эти дни из-за дождя, и вот — награда. Перловиц на песок намыло горы.
Варвара скрылась в доме. Мы с Авелем сдвинули стаканы. Ветер вдруг переменился, и от котла с мангалом сильно пахнуло гарью… Неподалеку раздался долгий собачий вой.
— Кажется, нашлялась и вернулась, — предположил я, имея в виду собаку сторожа, которая вот так же выла, прежде чем исчезнуть.
— Похоже на то, — согласился Авель.
Вой оборвался. Собака хрипло залаяла, потом завыла вновь.
— Нет, — сказал Авель, вставая. — Это Герта.
Он зашел в дом; вернулся с ружьем на плече. Варвара шла следом и брезгливо глядела на ружье.
— На всякий случай, — сказал ей Авель. — Герта зря не воет.
— Я вообще не помню, чтобы она выла, — сказала Варвара. — Поаккуратнее там.
— Я сам, а ты охраняй, — сказал мне Авель и направился через поляну к лестнице. Встал на нее и исчез из виду, спускаясь с обрыва к воде.
— Татьяна! — позвала Варвара. — Иди сюда, побудь со мной.
Герта продолжала выть, уже не громко, но уныло. Мы ждали чего-то. Я не заметил, как к нам вернулась Агнесса. Она спросила:
— Это Герта?
— Да, — ответила Варвара.
— Мне тоже так показалось, — сказала Агнесса…
Вой стих; похоже было, Авель нашел и успокоил Герту… Немного погодя он появился: шел к нам в тишине через поляну, разговаривая на ходу по телефону, держа ружье за ствол, как палку. Герта молча трусила позади него.
Авель приблизился и сказал:
— Она их нашла.
Варвара шагнула с крыльца, я — за ней; за нами подалась Татьяна; Агнесса оставалась на месте…
— Не надо, — остановил нас Авель. — Вам туда не надо.
Затем он громко обратился к Владику и Роме:
— Все отменяется, но остается в силе. Скоро здесь набьется разного народу; надо будет их кормить… Продолжайте.
Агнесса больно дернула меня за руку и сказала:
— Вот почему я всегда боялась иметь детей, и у меня никогда их не было, — она дико посмотрела на меня. — И это все, что нужно обо мне знать.
Она отпустила меня и пошла к себе…
Сколько бы ни миновало времени, или оно временно остановилось — все вышло так, как и сказал Авель. Полиция, прокуратора, люди из администрации района и другие, мне незнакомые, бесцельно снующие туда-сюда, неизвестно к чему приставленные и, должно быть, случайные люди, как только тела мальчиков увезли на экспертизу, — все потянулись к нам. Мы их всех кормили, но сами не ели, потому что было некогда и не до того… Герту и Татьяну заперли в доме; там было тихо. Я мельком видел Наталью с мужем, — они есть не остались и ушли задолго до темноты.
Зубенко и Лариса-следователь пришли к нам с места происшествия последними, уже затемно. Лариса нам обрисовала, как это происшествие случилось, согласно ее первым, но уверенным выводам. Попробую ее пересказать.
…Утром того злосчастного дня Хома и Гриша, по свидетельству торговца рыболовными снастями Дорошенко, скрылись вдвоем на одном велосипеде в борисовском лесу, и больше их никто не видел. Предположительно они катались по лесным тропинкам или играли в следопытов, казаков или диверсантов, или придумывали себе иную подходящую игру, неважно… Но надо полагать, они устали в духоте смешанного леса, выбрались на шоссе и, никем не замеченные, отправились купаться. На соседнем с нашей базой безлюдном лесном участке у них было заветное местечко, откуда их уже случалось прогонять сторожу, но в тот день сторож не вышел на дежурство: ездил в Киев по своим пенсионным делам, — и это кем положено подтверждено… Хорошенько спрятав и замаскировав велосипед на случай, если сторож вдруг объявится, Гриша и Хома с обрывистого берега спустились к водохранилищу и купались в нем, пока не увидели в песчаном крутом береговом склоне, то есть в стене обрыва, в двух метрах над водой продольную щель, или трещину, или, сказать вернее, горизонтальную промоину, — такие щели можно видеть по всей длине обрыва, даже и на нашей базе… Мы не узнаем никогда, кому из мальчиков пришло в голову превратить эту щель в укрытие для игр. Я путаюсь в словах и не могу найти единственное слово для называния того, что Гриша и Хома увидели в своих фантазиях. На ум приходит лишь глубокая пещера высоко в стене утеса по дороге из деревни Ратевальде в Шандау — из дневника Жуковского за двадцать первый год; поэт зовет ее Kuhstall… Конечно, в тот Kuhstall, что у Жуковского, могла заехать, поднявшись по дорожке вверх, карета с лошадьми, — но кто поручится, что поместилось бы в Kuhstall, воображаемый Хомой и Гришей?.. И они взялись за дело: вскарабкались по плотному и гладкому песку, потом, работая руками, расширили и углубили свой Kuhstall так, чтобы вдвоем залезть в него, сесть рядышком на корточки, — лицом к водохранилищу… Никто никогда не узнает, как долго удалось им просидеть в своем укрытии, глядя сверху из него на большую воду, прежде чем толща потревоженного песка над их головами, отягощенная дерном, кустарником и тремя молодыми ивами, вдруг дрогнув, оползла, накрыла и похоронила их под собой. Не дольше мига песок потом струился вниз по склону и замер, и все замерло. Обрыв остался, как и был, крутым и гладким, но уже без трещины и какого-либо напоминания о ней.
Затяжные дожди последних дней, которые сторож пережидал у себя дома, размыли песок, — и это позволило Герте обнаружить пропавших. Судя по положению их тел, они успели закрыть головы руками, когда на них посыпался песок, но не успели, да и не пытались выбраться…
— Всего-то в трех шагах от базы, — сказал в растерянности Авель, когда мы провожали в темноте Зубенку и Ларису.
Зубенко уточнил:
— В шестнадцати метрах, если считать от ограды.
Одежду мальчиков так никогда и не нашли; должно быть, ее смыли волны.
Перед похоронами, в организации которых я участия не принимал (чего нельзя сказать об Авеле), мне нечем было заполнить время, пустое, как заброшенная хата. Я взялся наконец сочинять ответ Капитанской Дочке. Неосознанно и, возможно, из-за неуверенности в себе и своих доводах, я взял в нем тон наставника, сам толком не разобравшись, кого я наставляю: свою бывшую ученицу или ее неведомого мужа.
Я с ними говорил в своем наставительном письме тем языком, какому был обучен, то есть не прямо, но при посредстве персонажей и событий из произведений большой литературы… Зачем-то начал я с Раскольникова. Этот молодой хороший человек, возмечтав собою осчастливить человечество, молча спросил себя, позволительно ли сделать это ценой преступления. И спросил себя вслух: имеет ли право молодой хороший человек, ради счастья очень многих это несчастье, то есть преступление, совершить. Вопросам вслух всегда предшествуют готовые ответы, — и все там обернулось жуткой кровью неповинных, страхом и позором в собственных глазах… Кстати вспомнил я и рассказ «Четыре дня» полузабытого Гаршина о том, как одиноко и несчастно умирает хороший молодой солдат, ради какой-то бешеной идеи всеми брошенный на голом поле боя… Некстати или кстати я вспомнил и пересказал, что следовало, из «Хаджи-Мурата», — мне показалось, что картина разоренного и изгаженного солдатами аула произведет впечатление на моих адресатов, а молчаливое презрение выживших старейшин будет ими услышано… Я выдал мужу Капитанской Дочки весомый список книг — не буду их перечислять — не только о тоскливом безобразии ненужных войн, но и о том, как обрести и смысл, и счастье на иных, проторенных путях. В том списке первым был, понятно, Диккенс: я выбрал для начала три романа, не буду повторять каких. Я предложил ему прочесть пускай не все, что предложил, но обязательно хоть что-нибудь — и обязательно потом подумать в тишине. Но не в компании, а совершенно одному, где-нибудь под юным дубом на берегу, допустим, Клязьмы… Должно быть, я был не совсем в себе уверен, поскольку ознакомил Авеля с этими своими наставлениями, прежде чем отправить их по назначению. Авель в целом их одобрил, но заметил:
— Этот ваш ясный сокол, сдается мне, умом не блещет. Таких, как он, наверно, лучше просто напугать. К примеру, объяснить ему, что пули — это не стаи перелетных птиц, которые летают по календарю и строго в одну сторону. Они летят, когда хотят, куда хотят, к кому хотят, в любую сторону… Я уважаю твою попытку, — еще сказал мне Авель, — но об одном тебя прошу: не понуждай дурака к раздумью. Бес его знает, до чего он там додумается…
И все же я письмо отправил без поправок и без сокращений, как есть. Ответ пришел незамедлительно:
«Учитель! Спасибо Вам, я прочитала Ваш наказ. Что я могу сказать? Вы можете себе позволить прятаться за книжной полкой, но я себе такого уже позволить не могу. Все, что Вы нам пишете, — понятно и замечательно. Это ведь и я могла бы написать, быть может, и не хуже. Я не об этом Вас просила. Я Вас просила мне помочь — а Вы?.. Что ж, извините.
Ваша
Ка До».
Мне бы обидеться или расстроиться, — но отчего-то полегчало.
А там и похороны подоспели.
Отец Богдан назначил отпевание на одиннадцать утра, и у меня было довольно времени, чтобы съездить на велосипеде в Агросоюз, там в магазине «Подиум» купить костюм — не от Воронина, конечно, — обычный польский коричневый костюмчик вроде того, в каком я вел уроки в Хнове, — и первый мой костюм за всю мою вторую жизнь. К нему пришлось взять и рубашку, и неяркий галстук: привычная футболка была бы точно неуместной. В Борисовку я прибыл загодя, за двадцать пять минут до назначенного часа, в подобающем виде. Майданчик перед церковью был уже тесно заполнен людьми. Я встал на возвышении, в сторонке. Мужчины были кто в костюмах, как и я, а кто и в вышиванках. Женщин было больше: их круглые косынки покачивались передо мной по всей площадке, как гурт домашних птиц над поверхностью пруда. Над толпой, на высоком крыльце церкви, по обеим сторонам еще запертых дверей, на столах, покрытых вышитыми скатертями, стояли, будто в карауле, два закрытых гроба. Справа от крыльца, внизу на крашеной скамейке сидели неподвижно рядышком, держа друг друга за руки, Гнат и Наталья, — оба в черном, почти неразличимые в черной тени церковного фасада… Как выглядят родители Хомы, я не знал и потому не мог их разглядеть, но и родителей Гриши не было заметно нигде поблизости. Я увидел Ганну, поманил ее, спросил о них, и Ганна рассказала, что они уехали, когда я еще лечился в Киеве, — их срочно вызвали в Сургут, и они не стали спорить, опасаясь потерять работу, тем более что поиски детей тогда еще не дали результатов, и, по всему, Эмина с Милой ждала в Борисовке одна лишь неизвестность…
— Они прислали телеграмму из Сургута, — как будто утешая меня, сообщила Ганна…
— Ты разучился или никогда не умел? — услышал я над собой голос Авеля. — Я о краватке, — пояснил он мне. — Кто же так ее завязывает?
Он встал передо мной, распустил мой галстук, хищно примерившись, завязал на моей шее новый узел, затянул его и отступил на шаг назад, довольный своей работой. Узел давил, но ослабить его я не решался… Двери церкви со стуком открылись изнутри, на крыльцо вышел отец Богдан и развел их в обе стороны до упора. Толпа вздохнула, легкой волной подалась вперед, но священник жестом ее остановил. Вынул из-под складок одеяния телефон — и около минуты с кем-то разговаривал, покачиваясь из стороны в сторону перед гробами в темном проеме дверей. Потом спустился вниз, подошел к Гнату и Наталье и о чем-то начал говорить, склонив голову и опустив руки им на плечи. Я видел, как Наталья кивала в ответ, но не понимал, в чем дело, и решил, что отец Богдан уточняет с ней детали отпевания… Священник выпрямился, обернулся к тихой толпе и негромко объявил:
— Надо будет подождать.
Увидев Авеля, он подошел к нам и счел нужным объяснить:
— Везут из Глечика сына Краснокутских, если вы их знаете. Всего месяц пробыл там — и вот, загинул под Дебальцевом, домой только сейчас смогли вернуть. С ним затягивать нехорошо.
— Это правильно, — согласился Авель.
— Близкие мальчиков не против подождать, — на всякий случай сообщил отец Богдан, и Авель снова согласился:
— Это понятно.
Я вспомнил, что сельцо Глечик расположено в шести километрах за Агросоюзом и церкви там нигде нет…
— Что делать, будем ждать, — сказал отец Богдан, оставил нас, поднялся на крыльцо и растворился во мгле храма.
Ждать долго не пришлось.
В просторной тишине, нарушаемой шумом акаций за колокольней и слабым, словно чей-то стон во сне, очень далеким гулом самолета, возник звук медленных автомобилей, и вскоре толпа перед церковью должна была расступиться, чтобы пропустить микроавтобус, выкрашенный в болотный цвет, за ним — автофургон, крытый брезентом.
Из микроавтобуса вышли четверо военных, вытащили из него закрытый гроб, укрытый флагом. Осторожным усилием подняли его на плечи, внесли, опасливо поднявшись на крыльцо, в церковь — и очень скоро вышли на воздух… Из кузова автофургона выбирались люди, помогая друг другу, неловко, но надежно друг друга подхватывая. Поодиночке и кучками они поднимались на крыльцо и скрывались в церкви — кроме тех, кто предпочел остаться снаружи и смешался с толпой борисовских. Из кабины автофургона следом за водителем выбрался мужчина в черном костюме. Он помог выйти женщине в черном и, бережно придерживая на ходу, повел ее в церковь. Они оба проследовали мимо меня, эти двое молодых, на вид не старше сорока, людей. Женщина пыталась плакать, но похоже было, уже все выплакала и потому только хрипела… Они поднялись на крыльцо и, наконец, скрылись в церкви. Один из тех военных, что внес гроб, повернул ко мне лицо, покрытое каленым степным загаром, и произнес, отчего-то едва не извиняясь предо мной:
— Все как-то не так получилось… Три дня когда прошло?.. А потому что не сумели сразу его вынести, не пробиться было к балке — такой огонь… Конечно, вынесли, потом везли… Потом здесь с транспортом для всех как-то не так вышло в этой спешке… Нехорошо получилось.
Из церкви певучим эхом покатились слова девяностого псалма; я, обходя людей, подошел ближе, поднялся на крыльцо и, привстав на носки у порога, поглядел поверх голов. В сумраке переполненного храма золотым пчелиным роем горели свечи и пахло обмороком. Галстук нещадно давил мне горло. Я отступил и попытался ослабить узел, но не смог, до того туго он был затянут. Я сошел с крыльца, подался в сторону, где почти не было людей, обошел колокольню и сел на траву в тени шумных акаций. Если бы не галстук, мне было бы совсем покойно в этой тени, в одиночестве, куда не долетало посторонних звуков, кроме слов заупокойного канона… Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего, — повторял я вслед за отцом Богданом, но не вслух — одними губами, не столько проникая в смысл и суть слов, но проверяя себя: свою память, свою способность к состраданию, и долго потом сидел на той траве, припоминая вслед за голосами из узких окон, из-под купола, погребальные стихиры Иоанна Дамаскина. И убедился, сидя в той траве, что сострадание, лишенное смирения, — чувство недоброе…
…Да, развалины жизни, как не рыдать над ними?.. Как могла эта молодая жизнь, вколоченная в гроб, обратиться в руины?…………………… Истинно, истинно говорю Я вам… — говори, говори, вот только гроб ты не откроешь и из гроба не поднимешь……………………… Восплачьте обо мне… — а обо мне кто заплачет, как это всюду принято? Никто, кроме вот этих, не слишком близких мне людей в костюмах, вышитых рубашках, в тугих косынках… Только они придут ко мне — не ради меня, я им — человек чужой, но потому, что так положено…
Кое-как смирившись, я поднялся с травы и, теребя на шее галстук, побрел, куда не зная, по тропинке, между тесно соседствующих заборов и иных оград, из-за которых грузно свисали ветки абрикосов, груш и шелковицы… Вернулся к церкви, когда гроб, укрытый флагом, уже несли с крыльца и сквозь толпу все те же четверо военных. Погрузили его в микроавтобус. Те, кому надо было возвращаться с гробом в Глечик, принялись по одному забираться под брезент автофургона. Последним влез дьякон борисовской церкви — мне никогда не удавалось запомнить его имя. Те двое в черном снова сели в кабину. Женщина снова могла плакать… Потом микроавтобус развернулся и поехал прочь. За ним — автофургон…