Энигма-вариации
Часть 20 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ответить было нечего, я промолчал. Мы просто смотрели друг на друга. Оба вспоминали, как заснули у нее на диване в ту бесконечную ночь, когда переводили последние страницы Оруэлла.
— Проснулись и притулились друг к другу. Как две ящерки, — сказала она.
— Как живой кренделек.
— Вот что для меня совершенно невыносимо, — сказала она, когда мы двинулись прочь. Она все замедляла шаги, как будто частью души хотела остаться подольше. Никогда я еще не видел ее такой задумчивой и нерешительной, почти присмиревшей. — Меня насмерть разит мысль, что я могла прожить все эти долгие годы, дотянуть до этого мига здесь, во дворе, с тобой, и по-прежнему ощущать, что никуда не продвинулась ни на дюйм. Все бы отдала, лишь бы не знать, что девчонка, которой тогда было двадцать и которая ждала, когда ты вечером поднимешься по лестнице, в итоге переживет столько всякой дребедени, а потом вновь окажется в исходной точке и будет едва ли не молить, чтобы все произошло снова. Как будто часть меня встала, как вкопанная, осталась тут, да так и ждала, когда я вернусь. Мы сделали несколько шагов.
— Я не выходила замуж. У меня нет ребенка. Мне сейчас кажется, что я снова студентка, которая переводит Оруэлла на греческий.
Я ответил, что она наверняка не всерьез. Ее муж, ее дочь, ее дом, все эти прекрасные авторы, которых она издает и выводит в люди, — ничто?
— Они принадлежат к одной траектории. А я говорю о другой, той, на которую нас выносит каждые четыре года, а потом сносит обратно. О жизни, далекие, тускло освещенные пики которой нам удается разглядеть, когда вокруг темно, о жизни, которая вроде бы нам не принадлежит, и все же она к нам ближе, чем наши тени. О нашей звездной жизни, твоей рядом с моей. Как-то за ужином кто-то сказал, что каждому человеку дано как минимум девять вариантов жизни, некоторые мы выпиваем до дна, другие робко пригубливаем, а к некоторым не прикасаемся вовсе.
Ни я, ни она не задали вопроса, к какому варианту относится наша жизнь. Не хотелось знать.
Даже квантовая теория надежнее, подумал я. На каждую прожитую нами жизнь есть как минимум восемь других, до которых нам и не дотянуться, а уж не разобраться в них и подавно. Может, не существует истинной жизни или подложной жизни, одни репетиции ролей, сыграть которые нам, скорее всего, не суждено вовсе.
На пути через дворик я приметил нашу скамью. Мы остановились, вгляделись в нее.
— Когда б она умела говорить, — произнесла она.
— Тебе хотелось попробовать мою слюну.
Она собиралась было сделать вид, что забыла, но потом:
— Да, именно.
Здесь и завершилась моя настоящая жизнь.
— Да, кстати, — сказала она, когда мы вышли из дворика и сели в ресторане за стол, который забронировали в начале дня, — мы сегодня спим в одной постели?
Странную она выбрала формулировку.
— Мне казалось, именно так все и задумано, — сказал я.
— Задумано. — В ее устах мои слова прозвучали с налетом иронии. — Да, конечно, задумано, — повторила она, будто и ей фраза эта показалась слишком неопределенной, чтобы над ней иронизировать.
Мы сидели в ресторане, который так и остался лучшим в городе. Сюда родители вели своих отпрысков, когда приезжали их навестить. Когда-нибудь ты будешь тут ужинать с дочерью, сказал я. Она отмахнулась было от этой фразы с ее нарочитой сентиментальностью. «Да, возможно, когда-нибудь я буду тут с ней ужинать, — сказала она. А потом, будто не желая развеивать порожденные этими словами чары: — И мне хотелось бы, чтобы в этот день мы были втроем».
Зачем она это сказала?
— Потому что это правда.
Я попытался разбавить ее слова наигранным легкомыслием.
— А ей это не покажется странным?
— Ей, может, и покажется. Зато тебе — нет, а мне и подавно.
Она застала меня врасплох.
Я протянул руку, дотронулся до ее лица. Мы молчали. Она позволила мне задержать ладонь на ее щеке, прикоснуться к губам. Вторую мою руку она удерживала на столе обеими своими.
— Два дня, — произнес я.
— Два дня.
Мы хотели сказать — хотя ни один не произнес этого вслух, — что в этих двух днях — целая жизнь.
Еда оказалась так себе. Нам было все равно. Мы смотрели в окно, съели десерт, отказались от кофе, медлили. После, осознав, что не возникло ни толики взаимного разлада, но все еще опасаясь его, я предложил не спешить и прогуляться до нашего крошечного отельчика и заглянуть наконец-то в маленький живописный бар, в котором в наши дни была кулинария. Там оказалось немноголюдно. По вечерам в понедельник здесь вообще редко выпивали. Мы устроились возле окна, выходившего на залитое лунным светом озеро. А потом, ничего не заказав, вдруг передумали и ушли. Ей захотелось прогуляться вдоль замерзшего озерного берега. Ну давай, сказал я, заметив, что по льду шлепает студенческая компания, а подальше две девицы катаются на коньках.
Она пожалела, что не привезла коньки. Мне не лень дойти до Ван Спеера, взглянуть? Нет, не лень. Это она пытается вернуться вспять во времени? Или оттягивает уединение в спальне?
Впрочем, потом — мы прошли по краю озера и двинулись дальше прямо по льду — я вдруг задохнулся от волнения, увидев, как слегка круглится ее спина. Остановил ее, прижал к себе, поцеловал. Вспомнил тот момент, когда владелец гостиницы показал нам нашу спальню. Тогда мы не испытывали никакой неловкости. Не испытывали и сейчас. Но я по-прежнему боялся, что она нахлынет. Мы приехали на встречу с прошлым, но в тот миг, на льду озера, прошлое вызывало у меня полное безразличие. Главное было здесь и сейчас.
Она рада, что мы приехали?
— Очень. Два дня, — произнесла она, и в словах прозвучало эхо того, что могло бы стать нашей общей мантрой, даром нас обоих нам обоим. — Здесь нам самое место, — добавила она, оглядывая замерзшее озеро.
— На льду? — уточнил я, тщательно дозируя налет шутливости.
— Все это и есть мы, сам знаешь, — сказала она, пропустив мои слова мимо ушей.
Она была права. Это и были мы. А другие мы находились в Нью-Йорке. Мы с Манфредом смотрели телевизор. Они с мужем делали... что они там делают — небось, играют в скрэббл.
Но этот миг принадлежал нам. Все, чем мы занимались долгие годы, было его преддверием, теперь стало понятно, что он дожидался нас с тем же терпением, с каким пес Аргус дожидался своего хозяина Одиссея. Мы точно вернулись в родовое гнездо спустя два, три, четыре поколения, вставили старый ключ в замочную скважину и обнаружили, что дверь по-прежнему открывается, что дом по-прежнему принадлежит нам, что мебель все еще сохранила запах прапрабабушек. Время ничего не растранжирило. Ван Спеер, где мы столько часов просидели вместе за переводом Оруэлла, помнил нас и, казалось, радовался нашему возвращению.
Я рассказал ей про Уле Брита. Почти четыре десятка лет спустя после учебы в Оксфорде он вернулся из Перу с сыновьями-близнецами, которые планировали вскорости туда поступать. Проведя им подробную экскурсию по своим бывшим пенатам, он из чистого любопытства завел их в узкий переулок и, к своему удивлению, обнаружил, что знакомая сапожная мастерская по-прежнему работает. Правда, помещение переделали, а юноша-продавец, его старый знакомый, давно уволился. Когда Уле Брит сказал новому продавцу, что много лет назад заказывал здесь обувь, молодой человек спросил его имя и ушел куда-то вниз. Через пять минут он вернулся с парой деревянных колодок, на которых нестираемой красной краской было написано имя: Рауль Рубинштейн. «Да, мы их храним. Колодки эти изготовил мой дедушка. Он три года как скончался».
Тут пожилой джентльмен из Перу не сдержался, из глаз хлынули слезы.
По дороге в гостиницу она взяла меня за руку. — Я счастлива.
Она произнесла это так, будто только что осознала. В любом случае мне нужно было это услышать.
Я неправильно нас обозначил. Никакие мы не гунны. Просто два человека, которым так и не хватило уверенности в себе дойти до нужной черты или хотя бы понять, где эта черта находится. Мы остановились вновь, поцеловались. Я вспомнил свою давнюю мечту. Чтобы она была рядом обнаженной, чтобы сжала меня голыми бедрами, а потом, когда она наклонится ближе — волосы скроют мое лицо, а сам я окажусь внутри, — я буду смотреть, как она прижмет мои ладони к своим коленям, разобьет мой бокал одной рукой, а другой возьмет осколок и рассечет мне кожу. Я так и видел, как кровь моя пятнает лед и сугробы. И мне это нравилось.
— Завтра не может быть последним нашим днем вместе, — сказала она.
— Да, но я прямо боюсь, что ты будешь думать обо мне после сегодняшнего вечера.
— Погоди, нам еще предстоит услышать, что ты думаешь обо мне!
— Ты о чем?
Она вздернула плечи, резко расслабила, а потом, будто передумав, снова их напрягла. После чего опять округлила спину, и меня опять это тронуло. Нужно мне было раньше заподозрить недоброе. Скованность охватила ее сразу после ухода с озера. А теперь, на подходе к гостинице, чувствовалось, что она хочет шагать дальше и дальше. Меня же нервировало одно: что сам я совсем не волновался. Соединиться с ней мне захотелось еще тогда, на озере, будет жалко, если порыв иссякнет втуне. Очень будоражил образ стеклянного осколка, голой коленки, ее жестоких губ цвета синяка, которые едва ли не улыбались, пока она рассекала плоть — а я так и оставался внутри. Вспомнит ли она это — лучше, чем со всеми, кого она знает? Захочет ли стать сдобной булочкой, попросит ли смотреть ей в глаза, пока мы вместе кончаем?
— Честно говоря, я как-то немножко разучилась, — сказала она наконец, видимо, прочитав направление моих мыслей. Мы сидели на одном краю кровати, одетые. Она поигрывала с манжетой блузки, высунувшейся из-под рукава кардигана, и не выказывала ни малейшего желания его снять.
— В смысле — разучилась? — уточнил я, усомнившись, правильно ли понял.
Она пожала плечами.
— Мы вместе не спим. В смысле спим-то вместе, но не в этом смысле — ну понимаешь?
— Ничего?
— Так, порой, но, в общем, нет.
Она подняла лицо, взглянула на меня.
— Иногда я забываю, что людям положено делать вместе. И зачем они это делают. А кроме того, не уверена, что сумею сделать это для тебя.
Я не удержался, протянул руки, сжал ее лицо и начал целовать, снова и снова. Хотелось обнять ее, хотелось обнять ее обнаженное тело, ни о чем ином я не просил. Прижаться к ней в постели, поцеловать, целовать снова и снова, пока мы не погрузимся либо в секс, либо в сон. Она молчала. А потом — ни с того ни с сего:
— Смущаюсь, прямо как девственница, и с кем? С тобой.
— Уж если ты девственница, то кто тогда я? — произнес я, пытаясь показать, что и у меня есть основания к скованности.
— Такая вот у нас тяжелая эротическая травма? — спросила она, зная заранее, что я помню фразу, над которой мы все посмеялись тогда, за ужином с Манфредом и ее мужем, — теперь от этих слов неожиданно повеяло мрачностью.
— Мне кажется, у каждого есть та или иная эротическая травма, — сказал я. — Не могу вспомнить никого, у кого бы ее не было.
— Возможно. Но у них не такие, как у меня.
Я встал и раздернул шторы, чтобы получше рассмотреть университетский дворик. Гостиничный персонал почему-то твердо убежден, что ночью все шторы должны быть плотно сдвинуты. Вид мне понравился. Чтобы получше рассмотреть, я погасил ночники у кровати. Белизна повсюду, а за пределами белизны — серые очертания домов со слуховыми окнами. Вон оно, озеро, вот дворик, потом — склон, ведущий к этому ненаглядному домику, который превратили в «Старбакс», дальше — бар, где мы едва не заказали по бренди, прежде чем встать и уйти, а там, дальше, — обсерватория Ван Спеера с тихой ее библиотекой, которая работает всю ночь, — вот и сегодня там, как много лет назад, мерцают огни. Последнюю нашу общую зиму мы провели в этой библиотеке: сразу после ужина отправлялись в обсерваторию, а возвращались далеко за полночь и всегда впадали в нерешительность на подходе к ее общежитию, а потому замедляли шаг, пересекая двор, и давали фонарям имена девяти муз.
Глядя наружу, на тихий дворик, я вдруг подумал, что мы, пожалуй, углубились в прошлое дальше, чем следовало, потому что и в самих себе, и в своих телах мы вдруг обнаружили даже большую робость и беспомощность, чем в былые времена. Неужели мы вновь стали девственниками? Или, быть может, мы просто из тех, кто умер раньше срока и получил от некоего малого божества второй шанс, правда, с таким количеством оговорок, что новая жизнь выглядит всего лишь отсроченной смертью?
— Знаешь, тебе стоит подойти посмотреть, — сказал я.
Она подошла и встала рядом возле окна. А потом, оглядывая залитый лунным светом и заснеженный простор, долго повторяла одно слово: «изумительно, изумительно, изумительно» — не потому, что вид был такой уж выдающийся, а потому, что в этом сияющем мире «Итана Фрома» ничего не изменилось за сто с лишним лет, вот и мы с ней, по сути, не изменились с тех пор, как были здесь в последний раз. «Обними меня, — услышал я ее голос, — просто обними». Я обхватил ее руками. Мы стояли неподвижно, а потом она обвила меня рукой за пояс. А я притянул ее еще ближе, захотелось дотронуться до ее кожи, и я, без единой мысли, начал расстегивать рубашку. Она мне не помогала, да и свою блузку расстегивать не спешила. Только произнесла: «Мне всегда нравился твой запах». Я снял рубашку и хотел помочь ей раздеться. «Просто помоги мне забыть, как сильно я нервничаю, — сказала она. — Смотри, прямо вся дрожу». Она попросила выключить свет в ванной и погасить маленький ночник. Когда я спросил насчет предохранения, она ответила, что меньше двух лет назад ей еделали операцию и детей у нее больше не будет. До того она не обмолвилась об этом ни словом. Могла тогда умереть, а я ничего бы и не узнал. Я погрузился в ее тело, думая про ребенка, которого у нас никогда не будет. Она не просила на нее посмотреть, остаться с ней, но сжимала мое лицо, будто бы отчаянно пыталась поверить, что мы действительно в постели вместе, ждала, когда взгляды наши пересекутся, прежде чем сбросить настороженность, а с ней и привычки, приобретенные с другим. «Что-то я скованная, знаешь, — сказала она. — Дай мне минутку, моя любовь».
Спать потом не хотелось. Мы едва не расхохотались, сообразив, что оба не успели до конца раздеться. Снимая с нее оставшиеся одежки, чтобы посмотреть на нее обнаженную у окна, я чувствовал себя так, будто раздеваю не женщину, а ребенка, который не хочет ложиться спать, однако не сопротивляется, потому что ему пообещали рассказать еще одну историю.
— Меня так давно не раздевал мужчина, — сказала она.
— А я так давно не прикасался к женщине.
— И когда именно в последний раз? — уточнила она, вставая, а потом ушла в ванную и вернулась, завязывая халат.
— Кажется, с Клэр.
— С той, которая всегда молчит? — воскликнула она, явно озадачившись. — А почему с Клэр?
— Как-то само вышло.
— Проснулись и притулились друг к другу. Как две ящерки, — сказала она.
— Как живой кренделек.
— Вот что для меня совершенно невыносимо, — сказала она, когда мы двинулись прочь. Она все замедляла шаги, как будто частью души хотела остаться подольше. Никогда я еще не видел ее такой задумчивой и нерешительной, почти присмиревшей. — Меня насмерть разит мысль, что я могла прожить все эти долгие годы, дотянуть до этого мига здесь, во дворе, с тобой, и по-прежнему ощущать, что никуда не продвинулась ни на дюйм. Все бы отдала, лишь бы не знать, что девчонка, которой тогда было двадцать и которая ждала, когда ты вечером поднимешься по лестнице, в итоге переживет столько всякой дребедени, а потом вновь окажется в исходной точке и будет едва ли не молить, чтобы все произошло снова. Как будто часть меня встала, как вкопанная, осталась тут, да так и ждала, когда я вернусь. Мы сделали несколько шагов.
— Я не выходила замуж. У меня нет ребенка. Мне сейчас кажется, что я снова студентка, которая переводит Оруэлла на греческий.
Я ответил, что она наверняка не всерьез. Ее муж, ее дочь, ее дом, все эти прекрасные авторы, которых она издает и выводит в люди, — ничто?
— Они принадлежат к одной траектории. А я говорю о другой, той, на которую нас выносит каждые четыре года, а потом сносит обратно. О жизни, далекие, тускло освещенные пики которой нам удается разглядеть, когда вокруг темно, о жизни, которая вроде бы нам не принадлежит, и все же она к нам ближе, чем наши тени. О нашей звездной жизни, твоей рядом с моей. Как-то за ужином кто-то сказал, что каждому человеку дано как минимум девять вариантов жизни, некоторые мы выпиваем до дна, другие робко пригубливаем, а к некоторым не прикасаемся вовсе.
Ни я, ни она не задали вопроса, к какому варианту относится наша жизнь. Не хотелось знать.
Даже квантовая теория надежнее, подумал я. На каждую прожитую нами жизнь есть как минимум восемь других, до которых нам и не дотянуться, а уж не разобраться в них и подавно. Может, не существует истинной жизни или подложной жизни, одни репетиции ролей, сыграть которые нам, скорее всего, не суждено вовсе.
На пути через дворик я приметил нашу скамью. Мы остановились, вгляделись в нее.
— Когда б она умела говорить, — произнесла она.
— Тебе хотелось попробовать мою слюну.
Она собиралась было сделать вид, что забыла, но потом:
— Да, именно.
Здесь и завершилась моя настоящая жизнь.
— Да, кстати, — сказала она, когда мы вышли из дворика и сели в ресторане за стол, который забронировали в начале дня, — мы сегодня спим в одной постели?
Странную она выбрала формулировку.
— Мне казалось, именно так все и задумано, — сказал я.
— Задумано. — В ее устах мои слова прозвучали с налетом иронии. — Да, конечно, задумано, — повторила она, будто и ей фраза эта показалась слишком неопределенной, чтобы над ней иронизировать.
Мы сидели в ресторане, который так и остался лучшим в городе. Сюда родители вели своих отпрысков, когда приезжали их навестить. Когда-нибудь ты будешь тут ужинать с дочерью, сказал я. Она отмахнулась было от этой фразы с ее нарочитой сентиментальностью. «Да, возможно, когда-нибудь я буду тут с ней ужинать, — сказала она. А потом, будто не желая развеивать порожденные этими словами чары: — И мне хотелось бы, чтобы в этот день мы были втроем».
Зачем она это сказала?
— Потому что это правда.
Я попытался разбавить ее слова наигранным легкомыслием.
— А ей это не покажется странным?
— Ей, может, и покажется. Зато тебе — нет, а мне и подавно.
Она застала меня врасплох.
Я протянул руку, дотронулся до ее лица. Мы молчали. Она позволила мне задержать ладонь на ее щеке, прикоснуться к губам. Вторую мою руку она удерживала на столе обеими своими.
— Два дня, — произнес я.
— Два дня.
Мы хотели сказать — хотя ни один не произнес этого вслух, — что в этих двух днях — целая жизнь.
Еда оказалась так себе. Нам было все равно. Мы смотрели в окно, съели десерт, отказались от кофе, медлили. После, осознав, что не возникло ни толики взаимного разлада, но все еще опасаясь его, я предложил не спешить и прогуляться до нашего крошечного отельчика и заглянуть наконец-то в маленький живописный бар, в котором в наши дни была кулинария. Там оказалось немноголюдно. По вечерам в понедельник здесь вообще редко выпивали. Мы устроились возле окна, выходившего на залитое лунным светом озеро. А потом, ничего не заказав, вдруг передумали и ушли. Ей захотелось прогуляться вдоль замерзшего озерного берега. Ну давай, сказал я, заметив, что по льду шлепает студенческая компания, а подальше две девицы катаются на коньках.
Она пожалела, что не привезла коньки. Мне не лень дойти до Ван Спеера, взглянуть? Нет, не лень. Это она пытается вернуться вспять во времени? Или оттягивает уединение в спальне?
Впрочем, потом — мы прошли по краю озера и двинулись дальше прямо по льду — я вдруг задохнулся от волнения, увидев, как слегка круглится ее спина. Остановил ее, прижал к себе, поцеловал. Вспомнил тот момент, когда владелец гостиницы показал нам нашу спальню. Тогда мы не испытывали никакой неловкости. Не испытывали и сейчас. Но я по-прежнему боялся, что она нахлынет. Мы приехали на встречу с прошлым, но в тот миг, на льду озера, прошлое вызывало у меня полное безразличие. Главное было здесь и сейчас.
Она рада, что мы приехали?
— Очень. Два дня, — произнесла она, и в словах прозвучало эхо того, что могло бы стать нашей общей мантрой, даром нас обоих нам обоим. — Здесь нам самое место, — добавила она, оглядывая замерзшее озеро.
— На льду? — уточнил я, тщательно дозируя налет шутливости.
— Все это и есть мы, сам знаешь, — сказала она, пропустив мои слова мимо ушей.
Она была права. Это и были мы. А другие мы находились в Нью-Йорке. Мы с Манфредом смотрели телевизор. Они с мужем делали... что они там делают — небось, играют в скрэббл.
Но этот миг принадлежал нам. Все, чем мы занимались долгие годы, было его преддверием, теперь стало понятно, что он дожидался нас с тем же терпением, с каким пес Аргус дожидался своего хозяина Одиссея. Мы точно вернулись в родовое гнездо спустя два, три, четыре поколения, вставили старый ключ в замочную скважину и обнаружили, что дверь по-прежнему открывается, что дом по-прежнему принадлежит нам, что мебель все еще сохранила запах прапрабабушек. Время ничего не растранжирило. Ван Спеер, где мы столько часов просидели вместе за переводом Оруэлла, помнил нас и, казалось, радовался нашему возвращению.
Я рассказал ей про Уле Брита. Почти четыре десятка лет спустя после учебы в Оксфорде он вернулся из Перу с сыновьями-близнецами, которые планировали вскорости туда поступать. Проведя им подробную экскурсию по своим бывшим пенатам, он из чистого любопытства завел их в узкий переулок и, к своему удивлению, обнаружил, что знакомая сапожная мастерская по-прежнему работает. Правда, помещение переделали, а юноша-продавец, его старый знакомый, давно уволился. Когда Уле Брит сказал новому продавцу, что много лет назад заказывал здесь обувь, молодой человек спросил его имя и ушел куда-то вниз. Через пять минут он вернулся с парой деревянных колодок, на которых нестираемой красной краской было написано имя: Рауль Рубинштейн. «Да, мы их храним. Колодки эти изготовил мой дедушка. Он три года как скончался».
Тут пожилой джентльмен из Перу не сдержался, из глаз хлынули слезы.
По дороге в гостиницу она взяла меня за руку. — Я счастлива.
Она произнесла это так, будто только что осознала. В любом случае мне нужно было это услышать.
Я неправильно нас обозначил. Никакие мы не гунны. Просто два человека, которым так и не хватило уверенности в себе дойти до нужной черты или хотя бы понять, где эта черта находится. Мы остановились вновь, поцеловались. Я вспомнил свою давнюю мечту. Чтобы она была рядом обнаженной, чтобы сжала меня голыми бедрами, а потом, когда она наклонится ближе — волосы скроют мое лицо, а сам я окажусь внутри, — я буду смотреть, как она прижмет мои ладони к своим коленям, разобьет мой бокал одной рукой, а другой возьмет осколок и рассечет мне кожу. Я так и видел, как кровь моя пятнает лед и сугробы. И мне это нравилось.
— Завтра не может быть последним нашим днем вместе, — сказала она.
— Да, но я прямо боюсь, что ты будешь думать обо мне после сегодняшнего вечера.
— Погоди, нам еще предстоит услышать, что ты думаешь обо мне!
— Ты о чем?
Она вздернула плечи, резко расслабила, а потом, будто передумав, снова их напрягла. После чего опять округлила спину, и меня опять это тронуло. Нужно мне было раньше заподозрить недоброе. Скованность охватила ее сразу после ухода с озера. А теперь, на подходе к гостинице, чувствовалось, что она хочет шагать дальше и дальше. Меня же нервировало одно: что сам я совсем не волновался. Соединиться с ней мне захотелось еще тогда, на озере, будет жалко, если порыв иссякнет втуне. Очень будоражил образ стеклянного осколка, голой коленки, ее жестоких губ цвета синяка, которые едва ли не улыбались, пока она рассекала плоть — а я так и оставался внутри. Вспомнит ли она это — лучше, чем со всеми, кого она знает? Захочет ли стать сдобной булочкой, попросит ли смотреть ей в глаза, пока мы вместе кончаем?
— Честно говоря, я как-то немножко разучилась, — сказала она наконец, видимо, прочитав направление моих мыслей. Мы сидели на одном краю кровати, одетые. Она поигрывала с манжетой блузки, высунувшейся из-под рукава кардигана, и не выказывала ни малейшего желания его снять.
— В смысле — разучилась? — уточнил я, усомнившись, правильно ли понял.
Она пожала плечами.
— Мы вместе не спим. В смысле спим-то вместе, но не в этом смысле — ну понимаешь?
— Ничего?
— Так, порой, но, в общем, нет.
Она подняла лицо, взглянула на меня.
— Иногда я забываю, что людям положено делать вместе. И зачем они это делают. А кроме того, не уверена, что сумею сделать это для тебя.
Я не удержался, протянул руки, сжал ее лицо и начал целовать, снова и снова. Хотелось обнять ее, хотелось обнять ее обнаженное тело, ни о чем ином я не просил. Прижаться к ней в постели, поцеловать, целовать снова и снова, пока мы не погрузимся либо в секс, либо в сон. Она молчала. А потом — ни с того ни с сего:
— Смущаюсь, прямо как девственница, и с кем? С тобой.
— Уж если ты девственница, то кто тогда я? — произнес я, пытаясь показать, что и у меня есть основания к скованности.
— Такая вот у нас тяжелая эротическая травма? — спросила она, зная заранее, что я помню фразу, над которой мы все посмеялись тогда, за ужином с Манфредом и ее мужем, — теперь от этих слов неожиданно повеяло мрачностью.
— Мне кажется, у каждого есть та или иная эротическая травма, — сказал я. — Не могу вспомнить никого, у кого бы ее не было.
— Возможно. Но у них не такие, как у меня.
Я встал и раздернул шторы, чтобы получше рассмотреть университетский дворик. Гостиничный персонал почему-то твердо убежден, что ночью все шторы должны быть плотно сдвинуты. Вид мне понравился. Чтобы получше рассмотреть, я погасил ночники у кровати. Белизна повсюду, а за пределами белизны — серые очертания домов со слуховыми окнами. Вон оно, озеро, вот дворик, потом — склон, ведущий к этому ненаглядному домику, который превратили в «Старбакс», дальше — бар, где мы едва не заказали по бренди, прежде чем встать и уйти, а там, дальше, — обсерватория Ван Спеера с тихой ее библиотекой, которая работает всю ночь, — вот и сегодня там, как много лет назад, мерцают огни. Последнюю нашу общую зиму мы провели в этой библиотеке: сразу после ужина отправлялись в обсерваторию, а возвращались далеко за полночь и всегда впадали в нерешительность на подходе к ее общежитию, а потому замедляли шаг, пересекая двор, и давали фонарям имена девяти муз.
Глядя наружу, на тихий дворик, я вдруг подумал, что мы, пожалуй, углубились в прошлое дальше, чем следовало, потому что и в самих себе, и в своих телах мы вдруг обнаружили даже большую робость и беспомощность, чем в былые времена. Неужели мы вновь стали девственниками? Или, быть может, мы просто из тех, кто умер раньше срока и получил от некоего малого божества второй шанс, правда, с таким количеством оговорок, что новая жизнь выглядит всего лишь отсроченной смертью?
— Знаешь, тебе стоит подойти посмотреть, — сказал я.
Она подошла и встала рядом возле окна. А потом, оглядывая залитый лунным светом и заснеженный простор, долго повторяла одно слово: «изумительно, изумительно, изумительно» — не потому, что вид был такой уж выдающийся, а потому, что в этом сияющем мире «Итана Фрома» ничего не изменилось за сто с лишним лет, вот и мы с ней, по сути, не изменились с тех пор, как были здесь в последний раз. «Обними меня, — услышал я ее голос, — просто обними». Я обхватил ее руками. Мы стояли неподвижно, а потом она обвила меня рукой за пояс. А я притянул ее еще ближе, захотелось дотронуться до ее кожи, и я, без единой мысли, начал расстегивать рубашку. Она мне не помогала, да и свою блузку расстегивать не спешила. Только произнесла: «Мне всегда нравился твой запах». Я снял рубашку и хотел помочь ей раздеться. «Просто помоги мне забыть, как сильно я нервничаю, — сказала она. — Смотри, прямо вся дрожу». Она попросила выключить свет в ванной и погасить маленький ночник. Когда я спросил насчет предохранения, она ответила, что меньше двух лет назад ей еделали операцию и детей у нее больше не будет. До того она не обмолвилась об этом ни словом. Могла тогда умереть, а я ничего бы и не узнал. Я погрузился в ее тело, думая про ребенка, которого у нас никогда не будет. Она не просила на нее посмотреть, остаться с ней, но сжимала мое лицо, будто бы отчаянно пыталась поверить, что мы действительно в постели вместе, ждала, когда взгляды наши пересекутся, прежде чем сбросить настороженность, а с ней и привычки, приобретенные с другим. «Что-то я скованная, знаешь, — сказала она. — Дай мне минутку, моя любовь».
Спать потом не хотелось. Мы едва не расхохотались, сообразив, что оба не успели до конца раздеться. Снимая с нее оставшиеся одежки, чтобы посмотреть на нее обнаженную у окна, я чувствовал себя так, будто раздеваю не женщину, а ребенка, который не хочет ложиться спать, однако не сопротивляется, потому что ему пообещали рассказать еще одну историю.
— Меня так давно не раздевал мужчина, — сказала она.
— А я так давно не прикасался к женщине.
— И когда именно в последний раз? — уточнила она, вставая, а потом ушла в ванную и вернулась, завязывая халат.
— Кажется, с Клэр.
— С той, которая всегда молчит? — воскликнула она, явно озадачившись. — А почему с Клэр?
— Как-то само вышло.