Энигма-вариации
Часть 19 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты же сама сказала — не важно. Теперь мы оба это знаем.
— Теперь мы оба знаем.
Глядя в стол, чтобы не встречаться с ней глазами, я принялся оглаживать восьмигранные солонку и перечницу, подносить их друг к другу, чтобы они соприкоснулись ножкой и верхом. «Это я, а это ты», — хотелось мне сказать. «Смотри, как мы подходим друг другу», — крутилось в голове, потому что грани двух стекляшек совпадали до последней малости.
— Ты мне ближе всех людей на свете, — произнес я. Она посмотрела на перечницу с солонкой, и взгляд ее
отдавал грустью и состраданием к их несчастной обреченной любви. Каждый день, под вечер, их либо роняют и разбивают вдребезги, либо ставят в пару с другой, с другой, с другой — не важно, солонка ты или перечница, потому что на глазок они лишь взаимозаменяемые емкости с дырочками сверху.
Она бросила на меня еще один молчаливый взгляд.
— И что теперь?
Похоже, ее захлестнула та же беспомощность, что и меня. Все уже сказано, и вместе с тем не сказано ничего. Мне захотелось протянуть руку и коснуться ее лица, но это казалось неуместным. Я перестал доверять своему чутью. Как мы теперь заставим себя лечь в одну постель, подумал я, если о своей любви способны говорить только в непосредственной связи со смертью? Нам в глаза-то друг другу не поглядеть, а уж раздеться — куда там. Что с нами сталось? Много лет назад мы сидели голышом за завтраком, и я ни с того ни с сего возбудился, а она сдобной булочкой опустилась мне на колени и довела нас обоих до оргазма. Сейчас все казалось надуманным. Если я выплесну свою страсть, свою нежность, отпущу тормоза, она рассмеется мне в лицо.
— Хочу сказать тебе одну вещь, только не смейся.
— Не буду.
Вот только она уже смеялась.
— Я хочу побыть с тобой, вдали от всего и всех. Давай куда-нибудь уедем на пару дней.
Когда я это придумал? Прямо сейчас. От нашего выдуманного шампанского в несуществующей комнате вдали от всего и всех я на самом деле хотел одного: чтобы она, раздевшись, встала рядом со мной на колени и, потянувшись к фужеру с шампанским, внезапно расколотила его об тумбочку и потом, крепко зажав в пальцах осколок, медленно рассекла бы мне левое предплечье и ладонью растерла кровь по разрезу, по моему лицу, по своему телу, а после молила бы меня и молила снова то же самое сделать и с ней. Вот к чему мы пришли. Если нашу любовь когда и окрашивали доброта и милосердие, то это были доброта и милосердие гуннов. Мы любили всеми частями тела, кроме сердец. Именно поэтому мы и существовали порознь. Я ведь так и не решился сказать ей, как сильно ее люблю, ибо любовь моя была мизерной, убогой, увечной. Чтобы дождаться отклика, нам теперь придется пролить кровь. Твоя кровь — в мою кровь, мои токи — твои токи, твоя слизь — моя. Пусть ужалившая тебя змея в отместку ужалит и меня. Пусть ужалит в губу. Умри вместе со мной.
— Я знаю, почему ты позвонил, — сказала она.
— Поделись, потому что сам я не знаю, но смертельно хочу понять.
Это я произнес с предельной откровенностью.
— Ты позвонил спросить, готова ли я отказаться от всего ради тебя. Я в обоих случаях обречена. Если я соглашусь уехать с тобой, ты откажешься, испугавшись, что я никогда тебе этого не прощу. Если скажу «нет», ты на меня обидишься и тоже никогда меня не простишь. А значит, в кои-то веки тебе придется самому мне поведать, чего ты от меня хочешь, потому что я в кои-то веки не имею ни малейшего представления.
— Я прошу немного: одни выходные, — произнес я наконец.
Больше одних выходных нам все равно не осилить. А может, и не выходные, а два дня на неделе, скромная же просьба — жалкие понедельник и вторник?
Она улыбнулась, явно позабавившись. При этом не смеялась. Это означало согласие.
— Куда поедем? — Ждать моего ответа она не стала. — Вернемся обратно, — сказала она.
Я понял, что она имеет в виду.
— Людям не дано возвращаться обратно.
— Так мы же не люди. Мы другой биологический вид.
Я подался вперед и поцеловал ее в губы. Она заключила мое лицо в ладони и вернула мне поцелуй. Выйдя из ресторана, мы не смогли разомкнуть рук, так и шли, сцепившись ладонями, по Мэдисон-авеню. То был один из самых дивных моментов во всей моей жизни.
— Что ты скажешь Манфреду? — спросила она, произнеся его имя на немецкий лад, но без тени иронии.
— Манфред — он Манфред и есть. — Потом, подумав: -Он уже все знает, и всегда знал. А твой муж?
— Говорит — мы с тобой как дети. — Потом, помолчав: -Может, он прав. В любом случае он переживет.
Мы им скажем совсем немного. Про какую-нибудь скучную лекцию, которую я должен прочитать. А у нее встреча с автором неподалеку от Бостона — он едет домой после несчастного случая. Впрочем, если нажмут, мы откроем им правду.
Волшебство этого дня поселило во мне такое ощущение счастья, что, ничего заранее не планируя, я на следующий день около полудня набрал ее номер. В том же месте в то же время? Разумеется. Мы встретились в том же самом ресторане, заказали ту же самую еду. А потом, поскольку обед закончился, как и предыдущий, встретились и на следующий день.
— Мы уже три дня вместе. Как думаешь, это конец? — спросил я.
Ну ты и болван, вздохнула она. Взяла меня за руку и не отпускала. Я проводил ее до работы.
— Ты сказал Манфреду? — поинтересовалась она.
— Ни сегодня, ни вчера. — Меня порадовало, что ей это интересно. — А ты? — осведомился я.
— Ничего не сказала.
— Если бы захотели, могли бы так жить до конца дней.
— Ритуалы, — произнесла она. Имея в виду: да, могли бы.
— Не ритуалы. Ритуалы — это повторение того, что уже случилось, репетиции — повторение того, что произойдет потом. А нам что подходит?
Ни то ни другое, подумал я про себя. Она согласилась.
— Звездное время, моя любовь.
— Именно, звездное время, — произнес я.
Через несколько месяцев прибыли мы не поездом, а самолетом. На поезде пришлось бы тащиться пять часов, а за эти пять часов между нами могло произойти всякое, что испортило бы поездку. Лететь же было меньше часа. В полете мы не говорили про свое путешествие, да и по ходу долгой поездки в такси от аэропорта в наш университетский городок обменивались разве что незначащими фразами. Не хотелось давать волю ни волнению, ни опасениям — мучил страх произнести что-то не то. Два неловких слова, пусть даже в форме шутливой пикировки, — и поездка погибла; одно ехидное замечание — и прощай, крошечный огонек, который мы так истово лелеяли, точно горящую свечу в заглохшей машине на заснеженном шоссе.
Здесь, в такси, я позабыл о том, почему мы решили вернуться. Сбежать из привычного, побыть вдвоем в городе, где нас никто не знает? Повернуть время вспять? Воротиться в иную, возможно, более подлинную, несостоявшуюся колею нашей жизни?
Ближе к университету мы окончательно притихли — каждый боялся испортить настроение или сделать неловкий шаг, притом мы старались не думать о неизбежном налете китча, присутствующем в любом возвращении. Нам хотелось, чтобы поездка прошла просто и обыденно. Она все поглядывала на озеро, а я провожал взглядом поместья, пролетавшие с другой стороны; мы оба молчали, частично забывшись, как будто возвращение столько лет спустя было бездумной, никчемной затеей. Спросить таксиста — мы были очередной разобиженной нью-йоркской семейкой: рано утром переругались, а теперь только и думаем, как бы друг от друга отделаться. При малейшем нажиме любой из нас с радостью попросил бы водителя развернуться и доставить нас обратно в аэропорт.
Мы специально приехали в понедельник с утра. Хотели успеть к началу занятий, а не к середине рабочего дня. Я, видимо, помышлял заново войти в реку времени, пройтись по тем же старым мощеным улочкам к первой на этот день аудитории. У нее были собственные привычки и причуды, к которым она хотела вернуться, сгустки времени, обладавшие особой ценностью, в которых мне, скорее всего, места бы не нашлось. Я, наверное, хотел, чтобы пути наши пересеклись в какой-то смыслонаполненной точке. Вот почему в первые несколько часов мы просто шатались по городу и пытались избегать всех троп общей памяти. Мы бродили по кампусу, как бродят изнуренные невыспавшиеся туристы: без воспоминаний и предвкушений. Несколько раз звучало: «А это помнишь?» Или: «Глянь, какую уродину возвели на месте, где стояла такая-то штука!» Но все это как бы между делом. Иногда она брала меня за руку, иногда я — ее. Мы делали снимки своими айфонами. Ее, меня, селфи вместе. Она тут же отправляла их мне в сообщении.
За спинами у нас вздымался вездесущий шпиль. Только увидев церковь Ярроу и обсерваторию Ван Спеера, маячившие вдалеке, я понял, что мы действительно вернулись, что мы здесь вместе, что все это настоящее и что, судя по лицам на фотографиях, мы действительно счастливы.
К середине дня мы сдались. Повернули в университетском дворике влево и зашагали вниз по склону, пока впереди не замаячил дом. Крупный зеленый знак на стекле одного из окон предуведомил нас о том, что ждет в жилище Уле Брита. В нем открыли «Старбакс». Спорить бесполезно, подумал я. Мы вошли, окинули взглядом бывшую прихожую, сунулись в заднюю комнату, где немногочисленные студенты что-то строчили в ноутбуках. Та самая комната, где мы когда-то сидели на вытертом персидском ковре и пили подогретый сидр. Обновленный интерьер навеял какое-то странное чувство, будто мы — чужаки, совершившие странствие во времени и явившиеся в родной дом, но не в том веке. Лестницу, которая вела в спальни наверху, снесли. Оглядывая студентов — одни сидели за столами, другие болтали у двери, третьи вбегали и выбегали, торопясь на занятия, мы отчетливо ощутили, что не принадлежим к их числу.
Заказали по кофе. Я расплатился через приложение в айфоне. Ее это впечатлило.
— Иду в ногу с эпохой, — произнес я иронически, понимая, что в этом доме мы оказались в острейшем разладе со временем.
— Ты чувствуешь себя старым? — спросила она.
— Нет. А должен?
— Я чувствую.
А потом она вспомнила, что Уле Брит говорил про Эдит Уортон.
— Ей было всего лет на десять больше, чем мне сейчас; поздновато пить вино жизни, верно?
— Мне кажется, тебе уже доводилось его пить. Этим я застал ее врасплох.
— Не провоцируй. Ну а тебе?
— Случалось. Наверное. Вернее, мне так хочется думать. Но я уже не уверен. Может, и нет.
Она смотрела, как я кладу сахар в чашку, а потом в обычной своей манере — признаваясь именно в том, в чем только что подозревала меня, — ответила:
— Я теперь тоже не уверена. Или, может быть, только пригубила раз-другой.
— «Пригубить» и «может быть» — не то же самое, что осушить до дна.
— Туше.
Мы поговорили о любви Итана Фрома к Мэтти, порассуждали, может ли столь целомудренная любовь существовать в нынешнем мире.
— В наше время не осталось людей столь же застенчивых, — сказал я.
— Ты уверен?
Она снова пыталась меня поддеть.
Я посмотрел на нее, будто пойманный на вранье, и прошептал: — Туше.
К тому времени, как мы выбросили пустые бумажные стаканчики в урну у дороги, которая вела нас вниз по склону холма в сторону главной улицы города, спустились сумерки. Мне нравились сумерки в этом городе. Мы как раз успели на ужин в университетскую столовую. Студенты сбегались с холода, вставали в очередь. Никто нас не остановил, никто даже не заметил, что мы едва не направились к раздаче. А мы просто постояли, желая посмотреть, чем нынче кормят. Считай, роскошно в сравнении с тем, что давали в наше время. Есть даже веганские блюда, заметила она, указывая на табличку. А вот старые деревянные столы никуда не делись, и стулья были те же, и запах в зале — его мы бы опознали моментально, даже если бы, завязав нам глаза, нас раскрутили на месте, а потом выбросили в Монголии. Запах дряхлости, нечистоты, плесени, древесины — восхитительный, несмотря ни на что.
Оказавшись во дворе, мы наконец-то совершили нена-зываемое. Посмотрели вверх. Ее освещенное окно находилось на четвертом этаже. После вечерних занятий в библиотеке я провожал ее до входа в ее общежитие, а сам потом отправлялся в свое, но через минуту-другую всегда оборачивался, чтобы увидеть, как она зажигает свет.
Мы не произнесли ни слова. Просто стояли, не шевелясь. Она все помнила.
— Через минуту ты открыл бы входную дверь, поднялся на три пролета, постучал мне в дверь и сказал, что пора ужинать. Ты хоть представляешь, как я считала минуты до твоего появления? Научилась распознавать твои шаги и даже в каком настроении ты подойдешь к двери.
— Я не знал, — признался я.
— Ты ни хрена не знал.
Двор опустел, а мы все смотрели на ее окно, безмолвно, каждый гадая внутри, чем бы кончилось дело, если бы отношения наши сложились иначе, — где бы мы теперь были? кем бы мы были? — и при этом оба понимали, что ничто не могло сложиться иначе, но от этого вглядывались лишь пристальнее. Должно быть, вглядывались, пытаясь понять, почему вглядываемся.
— Радость: можно захлопнуть книгу, как только внизу стукнет за тобой дверь. Я и сегодня это чувствую, тем более что студено ведь, как и в тогдашние вечера, перед самым ужином.
— Теперь мы оба знаем.
Глядя в стол, чтобы не встречаться с ней глазами, я принялся оглаживать восьмигранные солонку и перечницу, подносить их друг к другу, чтобы они соприкоснулись ножкой и верхом. «Это я, а это ты», — хотелось мне сказать. «Смотри, как мы подходим друг другу», — крутилось в голове, потому что грани двух стекляшек совпадали до последней малости.
— Ты мне ближе всех людей на свете, — произнес я. Она посмотрела на перечницу с солонкой, и взгляд ее
отдавал грустью и состраданием к их несчастной обреченной любви. Каждый день, под вечер, их либо роняют и разбивают вдребезги, либо ставят в пару с другой, с другой, с другой — не важно, солонка ты или перечница, потому что на глазок они лишь взаимозаменяемые емкости с дырочками сверху.
Она бросила на меня еще один молчаливый взгляд.
— И что теперь?
Похоже, ее захлестнула та же беспомощность, что и меня. Все уже сказано, и вместе с тем не сказано ничего. Мне захотелось протянуть руку и коснуться ее лица, но это казалось неуместным. Я перестал доверять своему чутью. Как мы теперь заставим себя лечь в одну постель, подумал я, если о своей любви способны говорить только в непосредственной связи со смертью? Нам в глаза-то друг другу не поглядеть, а уж раздеться — куда там. Что с нами сталось? Много лет назад мы сидели голышом за завтраком, и я ни с того ни с сего возбудился, а она сдобной булочкой опустилась мне на колени и довела нас обоих до оргазма. Сейчас все казалось надуманным. Если я выплесну свою страсть, свою нежность, отпущу тормоза, она рассмеется мне в лицо.
— Хочу сказать тебе одну вещь, только не смейся.
— Не буду.
Вот только она уже смеялась.
— Я хочу побыть с тобой, вдали от всего и всех. Давай куда-нибудь уедем на пару дней.
Когда я это придумал? Прямо сейчас. От нашего выдуманного шампанского в несуществующей комнате вдали от всего и всех я на самом деле хотел одного: чтобы она, раздевшись, встала рядом со мной на колени и, потянувшись к фужеру с шампанским, внезапно расколотила его об тумбочку и потом, крепко зажав в пальцах осколок, медленно рассекла бы мне левое предплечье и ладонью растерла кровь по разрезу, по моему лицу, по своему телу, а после молила бы меня и молила снова то же самое сделать и с ней. Вот к чему мы пришли. Если нашу любовь когда и окрашивали доброта и милосердие, то это были доброта и милосердие гуннов. Мы любили всеми частями тела, кроме сердец. Именно поэтому мы и существовали порознь. Я ведь так и не решился сказать ей, как сильно ее люблю, ибо любовь моя была мизерной, убогой, увечной. Чтобы дождаться отклика, нам теперь придется пролить кровь. Твоя кровь — в мою кровь, мои токи — твои токи, твоя слизь — моя. Пусть ужалившая тебя змея в отместку ужалит и меня. Пусть ужалит в губу. Умри вместе со мной.
— Я знаю, почему ты позвонил, — сказала она.
— Поделись, потому что сам я не знаю, но смертельно хочу понять.
Это я произнес с предельной откровенностью.
— Ты позвонил спросить, готова ли я отказаться от всего ради тебя. Я в обоих случаях обречена. Если я соглашусь уехать с тобой, ты откажешься, испугавшись, что я никогда тебе этого не прощу. Если скажу «нет», ты на меня обидишься и тоже никогда меня не простишь. А значит, в кои-то веки тебе придется самому мне поведать, чего ты от меня хочешь, потому что я в кои-то веки не имею ни малейшего представления.
— Я прошу немного: одни выходные, — произнес я наконец.
Больше одних выходных нам все равно не осилить. А может, и не выходные, а два дня на неделе, скромная же просьба — жалкие понедельник и вторник?
Она улыбнулась, явно позабавившись. При этом не смеялась. Это означало согласие.
— Куда поедем? — Ждать моего ответа она не стала. — Вернемся обратно, — сказала она.
Я понял, что она имеет в виду.
— Людям не дано возвращаться обратно.
— Так мы же не люди. Мы другой биологический вид.
Я подался вперед и поцеловал ее в губы. Она заключила мое лицо в ладони и вернула мне поцелуй. Выйдя из ресторана, мы не смогли разомкнуть рук, так и шли, сцепившись ладонями, по Мэдисон-авеню. То был один из самых дивных моментов во всей моей жизни.
— Что ты скажешь Манфреду? — спросила она, произнеся его имя на немецкий лад, но без тени иронии.
— Манфред — он Манфред и есть. — Потом, подумав: -Он уже все знает, и всегда знал. А твой муж?
— Говорит — мы с тобой как дети. — Потом, помолчав: -Может, он прав. В любом случае он переживет.
Мы им скажем совсем немного. Про какую-нибудь скучную лекцию, которую я должен прочитать. А у нее встреча с автором неподалеку от Бостона — он едет домой после несчастного случая. Впрочем, если нажмут, мы откроем им правду.
Волшебство этого дня поселило во мне такое ощущение счастья, что, ничего заранее не планируя, я на следующий день около полудня набрал ее номер. В том же месте в то же время? Разумеется. Мы встретились в том же самом ресторане, заказали ту же самую еду. А потом, поскольку обед закончился, как и предыдущий, встретились и на следующий день.
— Мы уже три дня вместе. Как думаешь, это конец? — спросил я.
Ну ты и болван, вздохнула она. Взяла меня за руку и не отпускала. Я проводил ее до работы.
— Ты сказал Манфреду? — поинтересовалась она.
— Ни сегодня, ни вчера. — Меня порадовало, что ей это интересно. — А ты? — осведомился я.
— Ничего не сказала.
— Если бы захотели, могли бы так жить до конца дней.
— Ритуалы, — произнесла она. Имея в виду: да, могли бы.
— Не ритуалы. Ритуалы — это повторение того, что уже случилось, репетиции — повторение того, что произойдет потом. А нам что подходит?
Ни то ни другое, подумал я про себя. Она согласилась.
— Звездное время, моя любовь.
— Именно, звездное время, — произнес я.
Через несколько месяцев прибыли мы не поездом, а самолетом. На поезде пришлось бы тащиться пять часов, а за эти пять часов между нами могло произойти всякое, что испортило бы поездку. Лететь же было меньше часа. В полете мы не говорили про свое путешествие, да и по ходу долгой поездки в такси от аэропорта в наш университетский городок обменивались разве что незначащими фразами. Не хотелось давать волю ни волнению, ни опасениям — мучил страх произнести что-то не то. Два неловких слова, пусть даже в форме шутливой пикировки, — и поездка погибла; одно ехидное замечание — и прощай, крошечный огонек, который мы так истово лелеяли, точно горящую свечу в заглохшей машине на заснеженном шоссе.
Здесь, в такси, я позабыл о том, почему мы решили вернуться. Сбежать из привычного, побыть вдвоем в городе, где нас никто не знает? Повернуть время вспять? Воротиться в иную, возможно, более подлинную, несостоявшуюся колею нашей жизни?
Ближе к университету мы окончательно притихли — каждый боялся испортить настроение или сделать неловкий шаг, притом мы старались не думать о неизбежном налете китча, присутствующем в любом возвращении. Нам хотелось, чтобы поездка прошла просто и обыденно. Она все поглядывала на озеро, а я провожал взглядом поместья, пролетавшие с другой стороны; мы оба молчали, частично забывшись, как будто возвращение столько лет спустя было бездумной, никчемной затеей. Спросить таксиста — мы были очередной разобиженной нью-йоркской семейкой: рано утром переругались, а теперь только и думаем, как бы друг от друга отделаться. При малейшем нажиме любой из нас с радостью попросил бы водителя развернуться и доставить нас обратно в аэропорт.
Мы специально приехали в понедельник с утра. Хотели успеть к началу занятий, а не к середине рабочего дня. Я, видимо, помышлял заново войти в реку времени, пройтись по тем же старым мощеным улочкам к первой на этот день аудитории. У нее были собственные привычки и причуды, к которым она хотела вернуться, сгустки времени, обладавшие особой ценностью, в которых мне, скорее всего, места бы не нашлось. Я, наверное, хотел, чтобы пути наши пересеклись в какой-то смыслонаполненной точке. Вот почему в первые несколько часов мы просто шатались по городу и пытались избегать всех троп общей памяти. Мы бродили по кампусу, как бродят изнуренные невыспавшиеся туристы: без воспоминаний и предвкушений. Несколько раз звучало: «А это помнишь?» Или: «Глянь, какую уродину возвели на месте, где стояла такая-то штука!» Но все это как бы между делом. Иногда она брала меня за руку, иногда я — ее. Мы делали снимки своими айфонами. Ее, меня, селфи вместе. Она тут же отправляла их мне в сообщении.
За спинами у нас вздымался вездесущий шпиль. Только увидев церковь Ярроу и обсерваторию Ван Спеера, маячившие вдалеке, я понял, что мы действительно вернулись, что мы здесь вместе, что все это настоящее и что, судя по лицам на фотографиях, мы действительно счастливы.
К середине дня мы сдались. Повернули в университетском дворике влево и зашагали вниз по склону, пока впереди не замаячил дом. Крупный зеленый знак на стекле одного из окон предуведомил нас о том, что ждет в жилище Уле Брита. В нем открыли «Старбакс». Спорить бесполезно, подумал я. Мы вошли, окинули взглядом бывшую прихожую, сунулись в заднюю комнату, где немногочисленные студенты что-то строчили в ноутбуках. Та самая комната, где мы когда-то сидели на вытертом персидском ковре и пили подогретый сидр. Обновленный интерьер навеял какое-то странное чувство, будто мы — чужаки, совершившие странствие во времени и явившиеся в родной дом, но не в том веке. Лестницу, которая вела в спальни наверху, снесли. Оглядывая студентов — одни сидели за столами, другие болтали у двери, третьи вбегали и выбегали, торопясь на занятия, мы отчетливо ощутили, что не принадлежим к их числу.
Заказали по кофе. Я расплатился через приложение в айфоне. Ее это впечатлило.
— Иду в ногу с эпохой, — произнес я иронически, понимая, что в этом доме мы оказались в острейшем разладе со временем.
— Ты чувствуешь себя старым? — спросила она.
— Нет. А должен?
— Я чувствую.
А потом она вспомнила, что Уле Брит говорил про Эдит Уортон.
— Ей было всего лет на десять больше, чем мне сейчас; поздновато пить вино жизни, верно?
— Мне кажется, тебе уже доводилось его пить. Этим я застал ее врасплох.
— Не провоцируй. Ну а тебе?
— Случалось. Наверное. Вернее, мне так хочется думать. Но я уже не уверен. Может, и нет.
Она смотрела, как я кладу сахар в чашку, а потом в обычной своей манере — признаваясь именно в том, в чем только что подозревала меня, — ответила:
— Я теперь тоже не уверена. Или, может быть, только пригубила раз-другой.
— «Пригубить» и «может быть» — не то же самое, что осушить до дна.
— Туше.
Мы поговорили о любви Итана Фрома к Мэтти, порассуждали, может ли столь целомудренная любовь существовать в нынешнем мире.
— В наше время не осталось людей столь же застенчивых, — сказал я.
— Ты уверен?
Она снова пыталась меня поддеть.
Я посмотрел на нее, будто пойманный на вранье, и прошептал: — Туше.
К тому времени, как мы выбросили пустые бумажные стаканчики в урну у дороги, которая вела нас вниз по склону холма в сторону главной улицы города, спустились сумерки. Мне нравились сумерки в этом городе. Мы как раз успели на ужин в университетскую столовую. Студенты сбегались с холода, вставали в очередь. Никто нас не остановил, никто даже не заметил, что мы едва не направились к раздаче. А мы просто постояли, желая посмотреть, чем нынче кормят. Считай, роскошно в сравнении с тем, что давали в наше время. Есть даже веганские блюда, заметила она, указывая на табличку. А вот старые деревянные столы никуда не делись, и стулья были те же, и запах в зале — его мы бы опознали моментально, даже если бы, завязав нам глаза, нас раскрутили на месте, а потом выбросили в Монголии. Запах дряхлости, нечистоты, плесени, древесины — восхитительный, несмотря ни на что.
Оказавшись во дворе, мы наконец-то совершили нена-зываемое. Посмотрели вверх. Ее освещенное окно находилось на четвертом этаже. После вечерних занятий в библиотеке я провожал ее до входа в ее общежитие, а сам потом отправлялся в свое, но через минуту-другую всегда оборачивался, чтобы увидеть, как она зажигает свет.
Мы не произнесли ни слова. Просто стояли, не шевелясь. Она все помнила.
— Через минуту ты открыл бы входную дверь, поднялся на три пролета, постучал мне в дверь и сказал, что пора ужинать. Ты хоть представляешь, как я считала минуты до твоего появления? Научилась распознавать твои шаги и даже в каком настроении ты подойдешь к двери.
— Я не знал, — признался я.
— Ты ни хрена не знал.
Двор опустел, а мы все смотрели на ее окно, безмолвно, каждый гадая внутри, чем бы кончилось дело, если бы отношения наши сложились иначе, — где бы мы теперь были? кем бы мы были? — и при этом оба понимали, что ничто не могло сложиться иначе, но от этого вглядывались лишь пристальнее. Должно быть, вглядывались, пытаясь понять, почему вглядываемся.
— Радость: можно захлопнуть книгу, как только внизу стукнет за тобой дверь. Я и сегодня это чувствую, тем более что студено ведь, как и в тогдашние вечера, перед самым ужином.