Энигма-вариации
Часть 15 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Твои слова ударили меня под дых. Ты мог бы сказать: «Мы сегодня ночью трахнемся» — я и то бы так не опешил.
— Выключу звук в телефоне, — сказал я.
— Я тоже. — Ты отнял у меня свою руку и положил ее мне на колено. — Впрочем, пожалуй, я не буду тебе сегодня звонить.
— Почему?
— Запутается все. Не хочу никому делать больно. Короткое молчание грозит стереть все, что только что
случилось между нами, отбросить нас вспять, туда, где мы были неделю, месяц, год назад. Нужно что-то говорить.
— Я не хочу, чтобы сегодняшний день обернулся ничем, — возражаю я. — Не хочу тебя потерять.
И — как будто это помешает тебе передумать — я достаю мобильник и показываю тебе свою фотографию в двенадцать лет.
— Вот кто с тобой сейчас говорит. Истовый, страждущий, перепуганный.
Ты глянул на фотографию и кивнул, и мне стало ясно, что я отчаянно пытаюсь навести между нами хоть самый хлипкий понтонный мостик.
— Будешь вечером думать обо мне? — спросил ты.
Я фыркнул, чтобы показать: иначе и быть не может.
— А ты? — спросил я.
— Пока не знаю. — Жестокий удар.
— Я просто шучу, Поли, просто шучу. Завтра на теннис? — спросил ты.
— Может дождь пойти, — ответил я.
— Но ты же знаешь, что я приду. Знаешь, что буду ждать. И знаешь почему.
— Почему?
— Ты и так знаешь почему.
Я не удержался. Ладонь моя коснулась твоего лица, и все было даже лучше, чем во сне, на этот раз ты не просто улыбнулся, не просто потянулся ко мне. Твоя рука легла поверх моей, они застыли, сомкнувшись.
— Столько нужно тебе сказать.
— Мне тоже.
Вернувшись домой, я сразу же нашел в интернете твою фотографию. Вгляделся в лицо. Ты слегка улыбаешься -возможно, мне. Нужно бы закрыть страницу, вот только глаз не отвести. Я хочу одного — смотреть на тебя, касаться твоего лица, я хочу видеть это лицо у себя в доме, на работе, в своей жизни. Я хочу этого так сильно, что сердце внезапно стискивает невыносимый страх: завтра утром ты не появишься. Я приду, буду ждать — и не дождусь. Я буду тебя ждать, долго-долго, даже если ты опоздаешь на два, три, четыре часа. Я буду ждать весь день и даже когда вечер настанет, не перестану ждать. Не знаю, почему я буду ждать, откуда такой страх и недоверие.
За ужином у Памелы я все время думаю про твой голос, про то, что он никогда не звучит у меня в голове. Все за столом разговаривают, пьют без меры, а я только кручу ремешок часов под столом, мне хочется представлять себе, что я дотрагиваюсь не до своего, а до твоего запястья, и если это не твое запястье под столом, то это твоя ладонь нежно смыкается на моем запястье, и чем дольше я дотрагиваюсь до своего запястья, тем сильнее мне хочется представлять, что твоя рука сжимает меня между ног. От этого так хорошо. От этого так плохо. После четвертого бокала вина я понимаю, что с трудом сдерживаюсь, чтобы не объявить всем присутствующим: «А я тут среди вас единственный счастливчик, я влюблен, безнадежно влюблен, и это страшная мука, а вы даже не пытаетесь помочь, потому что, судя по вашим лицам, понятия не имеете, что такое любовь, да и я, признаться честно, не имел до недавнего времени». Я молчу, но если бы ты вошел в столовую, подобно воскресшему Христу, и сказал: «Встань и иди со мной, Поли», я бы встал, уронил на стул салфетку, оставил бокал недопитым и, между делом извинившись перед Мод и остальными гостями, исчез бы с тобой навсегда. Даже если бы за твои слова «Встань и иди со мной, Поли» пришлось заплатить жизнью, я бы не отказался.
Но ты не появляешься. И сколько я ни сжимаю твое запястье, тебя не удержать. Улыбка моя гаснет, я умолкаю, никакой я больше не Мистер Жизнелюб. Я — несчастнейший из всех людей, в частности потому, что никто за этим столом понятия не имеет, чем я так мучаюсь. Однако, быть может, каждый из нас за этим столом — терзаемый ураганом остров, что тщится сохранить достоинство, хотя его кокосовые пальмы гнутся на ветру, безнадежность сгибает им хребты и слышно, как они трещат, а сдобные твердолобые кокосы падают на землю, но все равно — мы изображаем жизнерадостность и каждое утро по дороге на работу добавляем бодрой упругости в свой шаг, потому что ждем, что чей-то голос выдернет нас из мглы и мрака жизни и скажет: «Ступай за мной, Брат. Ступай за мной, Сестра».
Я поворачиваюсь вправо и смотрю на Памелу, потом влево, на Надю. Мод разговаривает с соседом справа. Неужели все они ищут того, кто заберет их отсюда, спасет от самих себя? А вон Дункан, он стареет, вон Диего и вечная Клэр, которая никогда не смеется моим шуткам и как бы сдерживается, чтобы не заявить, каким на деле считает меня болваном, — или Клэр тоже ждет, что кто-то ворвется в ее жизнь и скажет: ступай за мной, Клэр, просто ступай за мной?
И тут внезапно я понимаю, что ты сегодня предложил мне пойти за тобой, ты накрыл мою ладонь своей, когда я дотронулся до твоей щеки, — и даже сильнее, чем прийти завтра утром на корт и не обнаружить тебя там, я боюсь, что обнаружу другое: ты, Манфред, ждешь одного только меня и никого больше. Ты будешь сидеть под навесом, зажав между коленями две свои ракетки, и, увидев меня, скажешь: на корте сегодня мокро, говорят, может, даже снег пойти, — я бы сказал то же самое, заговори я первым, и настанет моя очередь, хотя, может быть, и твоя, произнести: «У нас в распоряжении весь день, и ночь тоже, пошли, живи со мной».
Звездная любовь
Хлою я не видел уже сто лет. Столкнулись мы на вечеринке в Нижнем Ист-Сайде, где оказались двумя не-пристроенными, неприкаянными гостями в комнате: все остальные поддерживали отношения со студенческих времен, и малыши их теперь ходили в один и тот же детский садик. Мы немного позубоскалили на свой счет — всё без пары? всё без пары, — а потом на счет других гостей, которые совсем не изменились — вернее, как она отметила, не продвинулись — со времен старшего курса, позубоскалили с парой постарше (они, застукав нас рядом с хозяйской спальней, стали расспрашивать, наши ли там внутри спят близнецы), после чего выяснили, что ни мне, ни ей больше решительно нечего делать на этом сборище, на котором оба мы оказались только потому, что больше в пятницу вечером было нечем заняться. Все это — в бодром, задиристом тоне, после которого хотелось остаться рядом и обнять ее рукой за плечи, именно поэтому я дождался, не стал без нее уходить, да так и застрял до конца вечеринки в третьем часу ночи — после чего и вышло, что я пошел провожать ее домой, а жила она всего в шести-семи кварталах. Она сказала: это надо же, сколько я там проторчала. А когда я поинтересовался почему, она глянула на меня, говоря улыбкой: ха! — что на деле означало: по той же причине, что и ты. Я не стал ни спорить, ни посмеиваться, ни бормотать что-то надуманное, делая вид, что ничего не понял. Развивать тему она не захотела. Только спросила, когда мы дошли до ее дома и остановились снаружи, на холоде, долго ли я еще буду мяться, прежде чем спросить, нельзя ли к ней зайти, потому что если я еще ничего не решил, то ответ — да.
Четко, кратко и ершисто, будто кошка выгнула спину.
Она едва успела открыть дверь в парадную, а я уже сжал ее лицо в ладонях и поцеловал. Я успел позабыть вкус ее губ, зубов, языка. Помню, что заметил, какие у нее твердые и темные губы, как они угрюмо загибаются вверх, — в студенческие годы это казалось признаком дурного нрава, а теперь обличало в ней куда менее норовистую, более покладистую женщину. Мы целовались и раздевались рядом с кушеткой в эркере, выходившем на ее пустынную заснеженную улочку. Она плеснула вина в два переливчатых бокала — принадлежали ее родителям, пока те не перебрались во Флориду. Большой черный веер, устроившийся на подоконнике, таращился на нас, точно озадаченный ворон, никогда раньше не видевший, как люди срывают друг с друга одежду. «Посмотри на меня, — попросила она в постели. — Смотри мне в глаза, смотри все время». Поначалу я не понимал, что это значит «Останься со мной, пожалуйста, останься со мной», но она выдыхала слова с израненной чувственностью голубки, которой нужно одно — чтобы ей пригладили хохолок, приглаживали снова и снова, ласковыми, умиротворяющими движениями. «Да-да, вот так и смотри все время, вот так, смотри, когда будешь кончать, — я хочу это видеть в твоих глазах», — сказала она, и взгляд ее входил в меня дрелью, говоря, что секс без сопряжения взглядов не менее пресен, чем любовь без сожалений или удовольствие без стыда. Я тоже хотел все видеть в ее глазах, сказал я ей. У меня никогда ни с кем такого не было.
Позднее, уже ночью, я спросил, как она поняла, что я дождусь и без нее никуда не уйду.
— Просто, — ответила она. — Я очень хотела, чтобы ты дождался. А у нас с тобой всегда мысли совпадали. И кроме того...
— Что кроме того?
— У тебя это на лице было написано, — добавила она через несколько секунд.
Это я как раз про нее помнил: заряды мрачного юмора, постоянный намек на угрозу, не такой уж и неприятный, плюс — обидные отказы, которые она мгновенно брала обратно и закрашивала торопливыми извинениями, безотказными, так как звучало в них именно то, что вам хотелось услышать, поскольку она озвучивала ваши собственные мысли, будто бы считав их из вашей головы. Мне нравились ее отповеди, колючие и хлесткие, бьющие прямо в эту стыдливую маленькую правду, которую вы скрывали, а она разглядела, поняла, где именно ее искать, хотя вы и объявили, что не помните, — потому что в том же самом месте она пряталась и у нее. В конце я вынужден был ей признаться:
— Знаешь, я был по уши в тебя влюблен на последнем курсе.
— Вранье, — парировала она.
— Почему?
— Это я была.
— Да что ты говоришь?
— То и говорю.
Вот оно опять: лукавый выпад, приправленный оскорбленным признанием, прозвучавший из уст девушки, которая в студенчестве постоянно держала меня в подвешенном состоянии. В те годы меня нервировала даже ее улыбка. Она казалась таким завуалированным посулом, спрятанным в тени колючего «Даже и не надейся».
В ту ночь мечта, много лет назад признанная неосуществимой, вдруг, точно отданная почитать книга, внезапно вернулась после долгих странствий и попадания не в те руки. Сами, видимо, того не зная, мы давно хотели обратить время вспять.
Мы позавтракали чем попало на старом обеденном столе из квартиры ее родителей в Питер-Купер-Виллидже, снова предались любви, а потом, не приняв душа, прогуляли по Вест-Виллиджу и Нижнему Ист-Сайду до субботних сумерек. Мы провели вместе две ночи, пили кофе с пирожными на Магдугал-стрит, дважды ужинали в крошечном заведении напротив ее дома на Ривингтон-стрит — называлось оно «Болонья»: официант проникся к нам приязнью и второе кьянти выдал от заведения. Я протягивал руки через стол, брал ее ладони в свои и говорил, что это стоит долгого ожидания. Да, безусловно, подтверждала она.
А потом, не дав никаких пояснений, она не стала отвечать на мои звонки и исчезла.
— Двинулась дальше по жизни, — объяснила она, когда через четыре года мы встретились на вечеринке в той же квартире в Нижнем Ист-Сайде, куда в ту давнюю ночь оба прибились из-за отсутствия вариантов получше. Все обернулось как-то мрачно, сказала она, с ней такое часто бывает, плюс ненавидит она эти расставания, некрологи, прогорклые дни, когда один прилепился к другому, а второй — нет.
Как же можно их называть прогорклыми, когда они еще едва-едва вылупились? Эта — в смысле, наша, поправила она себя, — история вместилась в одну ночь пятницы. В субботу было уже так себе. А воскресенья лучше бы не было вовсе.
Я отметил, что четыре года спустя она помнит все это подробно, по дням.
— А ночь пятницы? — уточнил я — мне, понятное дело, хотелось услышать про эту единственную ночь побольше, потому что я знал: о ней она скажет что-то хорошее, именно то, что мне сейчас и хочется услышать снова.
В карман она за словом не полезла:
— Ночь пятницы, если хочешь знать, вызревала с первой нашей студенческой недели.
Да, хочу знать, подтвердил я. Потому что понятия не имел.
— Да ты что!
Однако нотка иронии в ее голосе, наряду с невысказанной колкостью, окатила меня с ног до головы и дала понять, что она много лет таила обиду или нечто подобное горькому прощению, которое мается, а потом, не упокоившись, затвердевает, подобно желчному камню.
— Когда бы я знал, — сказал я.
— Теперь знаешь.
Но все это было пустой застольной болтовней, я видел, что она уже пытается выдернуть нож, который по недосмотру в меня всадила. Я попробовал вернуться к поверхностному, легкому, замирающему диалогу, но не было у меня слов, которыми можно отменить или переменить прошлое.
— А кроме того, — добавила она в конце концов, как будто этим оправданием можно навек развеять тени, — в те выходные ты и сам начал сдавать назад. Похоже, мы оба платили штраф за долгую просрочку в библиотеке.
— Я не считал это штрафом, — возразил я.
— Ну и я тоже. Но сидеть и ждать, когда жизнь ударит наотмашь, мне тоже не хотелось.
Я бросил на нее испуганный взгляд.
— Не казался ты мистером Все Лучшее Впереди. Постепенно мрачнел, дулся. Я же понимаю, что к чему, когда к середине дня в субботу мужчина начинает кукситься и супиться, а потом и вовсе впадает в угрюмость и просто кричит: оставь меня в покое, как будто у него закончился завод и его не пустили в отпуск без содержания. Уверена, до определенной степени ты был рад, что все кончилось.
А потом — и этот маневр все-таки застал меня врасплох, — переведя сперва стрелки на меня, она вдруг перевела их на себя:
— Наверное, я тоже в чем-то не дотянула. Сделала все не так, как ты ждал, или сделала недостаточно. А может, ты ждал кого-то другого и чего-то большего. Не срослось. Я уже достаточно через это проходила, чтобы заранее замечать будущие препоны. Как я уже сказала, ночь пятницы была преотличная, тут не поспоришь.
— Ну, может, лучше бы и пятницы не было вовсе, — парировал я, стремясь поскорее вогнать гвоздь в собственный гроб, ибо именно к этому она и клонила.
— Отнюдь, — возразила она. — Просто ни к чему большему она не вела. Мы всего лишь закрывали старые счета.
— А если и счетов-то никаких не было?
— Кто знает. Тогда понятно, почему мы с тобой вечно малодушничали.
Я глянул на нее и ничего не сказал.
— Малодушничали, — повторила она.
— Что, оба?
— Выключу звук в телефоне, — сказал я.
— Я тоже. — Ты отнял у меня свою руку и положил ее мне на колено. — Впрочем, пожалуй, я не буду тебе сегодня звонить.
— Почему?
— Запутается все. Не хочу никому делать больно. Короткое молчание грозит стереть все, что только что
случилось между нами, отбросить нас вспять, туда, где мы были неделю, месяц, год назад. Нужно что-то говорить.
— Я не хочу, чтобы сегодняшний день обернулся ничем, — возражаю я. — Не хочу тебя потерять.
И — как будто это помешает тебе передумать — я достаю мобильник и показываю тебе свою фотографию в двенадцать лет.
— Вот кто с тобой сейчас говорит. Истовый, страждущий, перепуганный.
Ты глянул на фотографию и кивнул, и мне стало ясно, что я отчаянно пытаюсь навести между нами хоть самый хлипкий понтонный мостик.
— Будешь вечером думать обо мне? — спросил ты.
Я фыркнул, чтобы показать: иначе и быть не может.
— А ты? — спросил я.
— Пока не знаю. — Жестокий удар.
— Я просто шучу, Поли, просто шучу. Завтра на теннис? — спросил ты.
— Может дождь пойти, — ответил я.
— Но ты же знаешь, что я приду. Знаешь, что буду ждать. И знаешь почему.
— Почему?
— Ты и так знаешь почему.
Я не удержался. Ладонь моя коснулась твоего лица, и все было даже лучше, чем во сне, на этот раз ты не просто улыбнулся, не просто потянулся ко мне. Твоя рука легла поверх моей, они застыли, сомкнувшись.
— Столько нужно тебе сказать.
— Мне тоже.
Вернувшись домой, я сразу же нашел в интернете твою фотографию. Вгляделся в лицо. Ты слегка улыбаешься -возможно, мне. Нужно бы закрыть страницу, вот только глаз не отвести. Я хочу одного — смотреть на тебя, касаться твоего лица, я хочу видеть это лицо у себя в доме, на работе, в своей жизни. Я хочу этого так сильно, что сердце внезапно стискивает невыносимый страх: завтра утром ты не появишься. Я приду, буду ждать — и не дождусь. Я буду тебя ждать, долго-долго, даже если ты опоздаешь на два, три, четыре часа. Я буду ждать весь день и даже когда вечер настанет, не перестану ждать. Не знаю, почему я буду ждать, откуда такой страх и недоверие.
За ужином у Памелы я все время думаю про твой голос, про то, что он никогда не звучит у меня в голове. Все за столом разговаривают, пьют без меры, а я только кручу ремешок часов под столом, мне хочется представлять себе, что я дотрагиваюсь не до своего, а до твоего запястья, и если это не твое запястье под столом, то это твоя ладонь нежно смыкается на моем запястье, и чем дольше я дотрагиваюсь до своего запястья, тем сильнее мне хочется представлять, что твоя рука сжимает меня между ног. От этого так хорошо. От этого так плохо. После четвертого бокала вина я понимаю, что с трудом сдерживаюсь, чтобы не объявить всем присутствующим: «А я тут среди вас единственный счастливчик, я влюблен, безнадежно влюблен, и это страшная мука, а вы даже не пытаетесь помочь, потому что, судя по вашим лицам, понятия не имеете, что такое любовь, да и я, признаться честно, не имел до недавнего времени». Я молчу, но если бы ты вошел в столовую, подобно воскресшему Христу, и сказал: «Встань и иди со мной, Поли», я бы встал, уронил на стул салфетку, оставил бокал недопитым и, между делом извинившись перед Мод и остальными гостями, исчез бы с тобой навсегда. Даже если бы за твои слова «Встань и иди со мной, Поли» пришлось заплатить жизнью, я бы не отказался.
Но ты не появляешься. И сколько я ни сжимаю твое запястье, тебя не удержать. Улыбка моя гаснет, я умолкаю, никакой я больше не Мистер Жизнелюб. Я — несчастнейший из всех людей, в частности потому, что никто за этим столом понятия не имеет, чем я так мучаюсь. Однако, быть может, каждый из нас за этим столом — терзаемый ураганом остров, что тщится сохранить достоинство, хотя его кокосовые пальмы гнутся на ветру, безнадежность сгибает им хребты и слышно, как они трещат, а сдобные твердолобые кокосы падают на землю, но все равно — мы изображаем жизнерадостность и каждое утро по дороге на работу добавляем бодрой упругости в свой шаг, потому что ждем, что чей-то голос выдернет нас из мглы и мрака жизни и скажет: «Ступай за мной, Брат. Ступай за мной, Сестра».
Я поворачиваюсь вправо и смотрю на Памелу, потом влево, на Надю. Мод разговаривает с соседом справа. Неужели все они ищут того, кто заберет их отсюда, спасет от самих себя? А вон Дункан, он стареет, вон Диего и вечная Клэр, которая никогда не смеется моим шуткам и как бы сдерживается, чтобы не заявить, каким на деле считает меня болваном, — или Клэр тоже ждет, что кто-то ворвется в ее жизнь и скажет: ступай за мной, Клэр, просто ступай за мной?
И тут внезапно я понимаю, что ты сегодня предложил мне пойти за тобой, ты накрыл мою ладонь своей, когда я дотронулся до твоей щеки, — и даже сильнее, чем прийти завтра утром на корт и не обнаружить тебя там, я боюсь, что обнаружу другое: ты, Манфред, ждешь одного только меня и никого больше. Ты будешь сидеть под навесом, зажав между коленями две свои ракетки, и, увидев меня, скажешь: на корте сегодня мокро, говорят, может, даже снег пойти, — я бы сказал то же самое, заговори я первым, и настанет моя очередь, хотя, может быть, и твоя, произнести: «У нас в распоряжении весь день, и ночь тоже, пошли, живи со мной».
Звездная любовь
Хлою я не видел уже сто лет. Столкнулись мы на вечеринке в Нижнем Ист-Сайде, где оказались двумя не-пристроенными, неприкаянными гостями в комнате: все остальные поддерживали отношения со студенческих времен, и малыши их теперь ходили в один и тот же детский садик. Мы немного позубоскалили на свой счет — всё без пары? всё без пары, — а потом на счет других гостей, которые совсем не изменились — вернее, как она отметила, не продвинулись — со времен старшего курса, позубоскалили с парой постарше (они, застукав нас рядом с хозяйской спальней, стали расспрашивать, наши ли там внутри спят близнецы), после чего выяснили, что ни мне, ни ей больше решительно нечего делать на этом сборище, на котором оба мы оказались только потому, что больше в пятницу вечером было нечем заняться. Все это — в бодром, задиристом тоне, после которого хотелось остаться рядом и обнять ее рукой за плечи, именно поэтому я дождался, не стал без нее уходить, да так и застрял до конца вечеринки в третьем часу ночи — после чего и вышло, что я пошел провожать ее домой, а жила она всего в шести-семи кварталах. Она сказала: это надо же, сколько я там проторчала. А когда я поинтересовался почему, она глянула на меня, говоря улыбкой: ха! — что на деле означало: по той же причине, что и ты. Я не стал ни спорить, ни посмеиваться, ни бормотать что-то надуманное, делая вид, что ничего не понял. Развивать тему она не захотела. Только спросила, когда мы дошли до ее дома и остановились снаружи, на холоде, долго ли я еще буду мяться, прежде чем спросить, нельзя ли к ней зайти, потому что если я еще ничего не решил, то ответ — да.
Четко, кратко и ершисто, будто кошка выгнула спину.
Она едва успела открыть дверь в парадную, а я уже сжал ее лицо в ладонях и поцеловал. Я успел позабыть вкус ее губ, зубов, языка. Помню, что заметил, какие у нее твердые и темные губы, как они угрюмо загибаются вверх, — в студенческие годы это казалось признаком дурного нрава, а теперь обличало в ней куда менее норовистую, более покладистую женщину. Мы целовались и раздевались рядом с кушеткой в эркере, выходившем на ее пустынную заснеженную улочку. Она плеснула вина в два переливчатых бокала — принадлежали ее родителям, пока те не перебрались во Флориду. Большой черный веер, устроившийся на подоконнике, таращился на нас, точно озадаченный ворон, никогда раньше не видевший, как люди срывают друг с друга одежду. «Посмотри на меня, — попросила она в постели. — Смотри мне в глаза, смотри все время». Поначалу я не понимал, что это значит «Останься со мной, пожалуйста, останься со мной», но она выдыхала слова с израненной чувственностью голубки, которой нужно одно — чтобы ей пригладили хохолок, приглаживали снова и снова, ласковыми, умиротворяющими движениями. «Да-да, вот так и смотри все время, вот так, смотри, когда будешь кончать, — я хочу это видеть в твоих глазах», — сказала она, и взгляд ее входил в меня дрелью, говоря, что секс без сопряжения взглядов не менее пресен, чем любовь без сожалений или удовольствие без стыда. Я тоже хотел все видеть в ее глазах, сказал я ей. У меня никогда ни с кем такого не было.
Позднее, уже ночью, я спросил, как она поняла, что я дождусь и без нее никуда не уйду.
— Просто, — ответила она. — Я очень хотела, чтобы ты дождался. А у нас с тобой всегда мысли совпадали. И кроме того...
— Что кроме того?
— У тебя это на лице было написано, — добавила она через несколько секунд.
Это я как раз про нее помнил: заряды мрачного юмора, постоянный намек на угрозу, не такой уж и неприятный, плюс — обидные отказы, которые она мгновенно брала обратно и закрашивала торопливыми извинениями, безотказными, так как звучало в них именно то, что вам хотелось услышать, поскольку она озвучивала ваши собственные мысли, будто бы считав их из вашей головы. Мне нравились ее отповеди, колючие и хлесткие, бьющие прямо в эту стыдливую маленькую правду, которую вы скрывали, а она разглядела, поняла, где именно ее искать, хотя вы и объявили, что не помните, — потому что в том же самом месте она пряталась и у нее. В конце я вынужден был ей признаться:
— Знаешь, я был по уши в тебя влюблен на последнем курсе.
— Вранье, — парировала она.
— Почему?
— Это я была.
— Да что ты говоришь?
— То и говорю.
Вот оно опять: лукавый выпад, приправленный оскорбленным признанием, прозвучавший из уст девушки, которая в студенчестве постоянно держала меня в подвешенном состоянии. В те годы меня нервировала даже ее улыбка. Она казалась таким завуалированным посулом, спрятанным в тени колючего «Даже и не надейся».
В ту ночь мечта, много лет назад признанная неосуществимой, вдруг, точно отданная почитать книга, внезапно вернулась после долгих странствий и попадания не в те руки. Сами, видимо, того не зная, мы давно хотели обратить время вспять.
Мы позавтракали чем попало на старом обеденном столе из квартиры ее родителей в Питер-Купер-Виллидже, снова предались любви, а потом, не приняв душа, прогуляли по Вест-Виллиджу и Нижнему Ист-Сайду до субботних сумерек. Мы провели вместе две ночи, пили кофе с пирожными на Магдугал-стрит, дважды ужинали в крошечном заведении напротив ее дома на Ривингтон-стрит — называлось оно «Болонья»: официант проникся к нам приязнью и второе кьянти выдал от заведения. Я протягивал руки через стол, брал ее ладони в свои и говорил, что это стоит долгого ожидания. Да, безусловно, подтверждала она.
А потом, не дав никаких пояснений, она не стала отвечать на мои звонки и исчезла.
— Двинулась дальше по жизни, — объяснила она, когда через четыре года мы встретились на вечеринке в той же квартире в Нижнем Ист-Сайде, куда в ту давнюю ночь оба прибились из-за отсутствия вариантов получше. Все обернулось как-то мрачно, сказала она, с ней такое часто бывает, плюс ненавидит она эти расставания, некрологи, прогорклые дни, когда один прилепился к другому, а второй — нет.
Как же можно их называть прогорклыми, когда они еще едва-едва вылупились? Эта — в смысле, наша, поправила она себя, — история вместилась в одну ночь пятницы. В субботу было уже так себе. А воскресенья лучше бы не было вовсе.
Я отметил, что четыре года спустя она помнит все это подробно, по дням.
— А ночь пятницы? — уточнил я — мне, понятное дело, хотелось услышать про эту единственную ночь побольше, потому что я знал: о ней она скажет что-то хорошее, именно то, что мне сейчас и хочется услышать снова.
В карман она за словом не полезла:
— Ночь пятницы, если хочешь знать, вызревала с первой нашей студенческой недели.
Да, хочу знать, подтвердил я. Потому что понятия не имел.
— Да ты что!
Однако нотка иронии в ее голосе, наряду с невысказанной колкостью, окатила меня с ног до головы и дала понять, что она много лет таила обиду или нечто подобное горькому прощению, которое мается, а потом, не упокоившись, затвердевает, подобно желчному камню.
— Когда бы я знал, — сказал я.
— Теперь знаешь.
Но все это было пустой застольной болтовней, я видел, что она уже пытается выдернуть нож, который по недосмотру в меня всадила. Я попробовал вернуться к поверхностному, легкому, замирающему диалогу, но не было у меня слов, которыми можно отменить или переменить прошлое.
— А кроме того, — добавила она в конце концов, как будто этим оправданием можно навек развеять тени, — в те выходные ты и сам начал сдавать назад. Похоже, мы оба платили штраф за долгую просрочку в библиотеке.
— Я не считал это штрафом, — возразил я.
— Ну и я тоже. Но сидеть и ждать, когда жизнь ударит наотмашь, мне тоже не хотелось.
Я бросил на нее испуганный взгляд.
— Не казался ты мистером Все Лучшее Впереди. Постепенно мрачнел, дулся. Я же понимаю, что к чему, когда к середине дня в субботу мужчина начинает кукситься и супиться, а потом и вовсе впадает в угрюмость и просто кричит: оставь меня в покое, как будто у него закончился завод и его не пустили в отпуск без содержания. Уверена, до определенной степени ты был рад, что все кончилось.
А потом — и этот маневр все-таки застал меня врасплох, — переведя сперва стрелки на меня, она вдруг перевела их на себя:
— Наверное, я тоже в чем-то не дотянула. Сделала все не так, как ты ждал, или сделала недостаточно. А может, ты ждал кого-то другого и чего-то большего. Не срослось. Я уже достаточно через это проходила, чтобы заранее замечать будущие препоны. Как я уже сказала, ночь пятницы была преотличная, тут не поспоришь.
— Ну, может, лучше бы и пятницы не было вовсе, — парировал я, стремясь поскорее вогнать гвоздь в собственный гроб, ибо именно к этому она и клонила.
— Отнюдь, — возразила она. — Просто ни к чему большему она не вела. Мы всего лишь закрывали старые счета.
— А если и счетов-то никаких не было?
— Кто знает. Тогда понятно, почему мы с тобой вечно малодушничали.
Я глянул на нее и ничего не сказал.
— Малодушничали, — повторила она.
— Что, оба?