Джейн Эйр
Часть 54 из 66 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Названое родство тут не подходит. Будь ты моей настоящей сестрой, все было бы иначе: я мог бы взять тебя с собой и не искать жены. В настоящих же обстоятельствах либо наш союз будет скреплен священными узами брака, либо он невозможен. Любой другой план столкнется с непреодолимыми препятствиями. Неужели ты не понимаешь, Джейн? Подумай немного, и твой ясный здравый смысл послужит тебе советчиком.
Я подумала, но мой здравый смысл, каким бы он ни был, указал мне лишь на тот факт, что мы с Сент-Джоном не любим друг друга, как положено мужу и жене, а потому, заключил он, вступать в брак нам не следует. Я так и объяснила.
– Сент-Джон, – сказала я, – я считаю тебя братом, ты меня – сестрой, пусть так и останется.
– Невозможно, нет, невозможно! – возразил он резко и бесповоротно. – Ничего не получится. Но вспомни, ты же сказала, что поедешь со мной в Индию, ты это сказала!
– На определенном условии.
– Ну что же. Против главного – покинуть со мной Англию, быть помощницей в моих будущих трудах, ты не возражаешь. Ты практически уже взялась за ручки плуга, и ты их не выпустишь: такая переменчивость не в твоей натуре. А думать ты должна только об одном: как наилучшим образом выполнить начатую работу. Упрости свои сложные побуждения, чувства, мысли, желания, цели, подчини все соображения единому долгу, требующему, чтобы ты успешно, прилагая все силы, исполнила долг, возложенный на тебя твоим великим Владыкой. Для этого тебе необходим сподвижник, и не брат – эти узы слишком непрочны, – но муж. Мне тоже сестра не нужна: сестру у меня могут в любую минуту отнять. Мне нужна жена, единственная помощница, на которую я могу полагаться всю жизнь, так как она останется безраздельно моей до смерти.
Слушая его, я дрожала. Я ощущала, как его воля пронизывает меня до мозга костей, как его влияние сковывает меня по рукам и ногам.
– Поищи ее в ком-нибудь другом, Сент-Джон, поищи ту, что создана для тебя.
– Создана для моей цели, хочешь ты сказать, создана для моего призвания. Вновь я повторяю, что предлагаю тебе брак не с ничтожным индивидом, всего лишь человеком с мелкими суетными эгоистическими желаниями, но с миссионером.
– Я отдам миссионеру все мои силы, ему требуются только они! Но себя – нет. Это значит лишь добавить шелухи и мякины к зерну. Ему они не нужны, и я оставлю их себе.
– Этого ты не можешь, не должна! Ты полагаешь, Богу достаточно лишь половины? И он примет жертву с изъянами? Я солдат Бога и призываю тебя под его знамя. И не могу принять от Его имени неполную клятву. Ты должна предаться Ему всецело.
– О! Я отдам свое сердце Богу, – сказала я. – Ведь тебе оно не нужно.
Не поклянусь, читатель, что в тоне, каким я произнесла эту фразу, и в чувстве, ее подсказавшем, совсем не было сарказма. До этой минуты я питала к Сент-Джону немой страх, так как не понимала его. Он вызывал у меня благоговейный трепет, так как держал меня в постоянном недоумении. И поэтому я не могла решить, сколько в нем было от святого, а сколько от простого смертного. Однако в течение этой беседы мне многое открылось, его характер обнажился перед моими глазами. Я увидела его недостатки, я постигла их суть. Я поняла, что на поросшем вереском бугорке я сижу у ног человека, столь же несовершенного, как я сама, какой бы совершенной ни была его красота. Покров спал с его черствости и деспотизма. Обнаружив в нем эти качества, я почувствовала, насколько он далек от идеала, и обрела смелость. Я разговаривала с равным мне, с тем, с кем могу спорить, кому, если сочту, что так лучше, могу противостоять.
Он хранил молчание, и вскоре я осмелилась поднять глаза на его лицо. Устремленные на меня глаза выражали суровое изумление и недоуменный вопрос. «Она позволяет себе быть саркастичной? – казалось, говорили они. – Саркастичной со мной?! Что это значит?»
– Не станем забывать, что речь идет о святом деле, – сказал он затем. – Говорить и думать о нем без почтения граничит с кощунством. Уповаю, Джейн, ты искренна, когда говоришь, что отдашь свое сердце Богу. Ничего иного мне и не надо. Стоит тебе отвратить свое сердце от человеков и отдать его своему Творцу, как твоей главной радостью, сосредоточением всех твоих усилий станет утверждение Его духовного царствия на земле. И ты будешь готова тотчас исполнить все, что способствует этой цели. Ты убедишься, сколь увеличит твои и мои усилия наше физическое и духовное единение в браке, единственном союзе, который придает характер постоянства судьбам и предназначениям людей. И, презрев мелочные причуды, ничтожные помехи и тонкости чувств, все сомнения по поводу степени, рода, силы или нежности того, что является не более чем капризом личных склонностей, ты не медля поспешишь вступить в этот союз.
– Да? – спросила я коротко и посмотрела на его лицо, такое гармоничное в своей красоте, но странно грозное из-за суровой неподвижности – на лоб, властный, но свидетельствующий о замкнутости, на глаза, сверкающие, глубокие, проницательные, но никогда не смягчающиеся, на его высокую внушительную фигуру, – и попыталась вообразить себя его женой. Нет, это невозможно! В качестве его помощницы, соратницы – другое дело. Я могла бы переплыть с ним через океан, трудиться под восточным солнцем, в азиатских пустынях. Могла бы восхищаться его мужеством, истовостью его веры, его энергией, стараясь по мере сил подражать им; могла бы кротко уступать его властности, невозмутимо улыбаться его неискоренимому честолюбию, отличать в нем христианина от человека, глубоко почитать первого и искренне прощать второго. Несомненно, трудясь с ним даже в этом качестве, я часто страдала бы, мое тело испытывало бы довольно тяжкий гнет, однако мой ум и сердце были бы свободны. У меня по-прежнему оставалась бы моя непорабощенная личность, я все так же владела бы моими чувствами и могла бы искать у них утешения в минуты тоски. В моей душе было бы убежище, доступное лишь мне одной, закрытое для него, и там, в безопасности, зеленели бы ростки чувств, которые не были бы засушены его суровостью, не были бы растоптаны размеренной поступью воина, шагающего вперед под своим знаменем. Но быть его женой – всегда рядом с ним, и всегда подвластной, и всегда под надзором, вынужденной непрерывно гасить огонь моей натуры, прятать его внутри себя и не позволять вырваться даже единому крику, хотя пленное пламя пожирало бы один жизненно важный орган за другим, – вот это было бы нестерпимо.
– Сент-Джон! – воскликнула я при этой мысли.
– Да? – спросил он ледяным тоном.
– Повторяю: я охотно поеду с тобой как твоя соратница, но не как твоя жена. Я не могу выйти за тебя замуж и стать твоей половиной.
– Стать моей половиной ты должна, – ответил он неумолимо, – иначе все это пустые слова. Как могу я, мужчина, еще не достигший тридцати лет, взять с собой в Индию девятнадцатилетнюю девушку, если она не связана со мной узами брака? Как сможем мы все время быть вместе, иногда в безлюдии, иногда среди диких племен, не будучи женаты?
– Но ведь, – возразила я резко, – в подобных обстоятельствах с тобой вполне могла бы быть либо твоя настоящая сестра, либо товарищ-священник.
– Известно, что ты мне не сестра. И выдавать тебя за нее я не могу – подобная попытка навлекла бы на нас опасные подозрения. Ну а что до остального, то пусть ум у тебя энергичный, мужской, однако сердце женское и… Короче говоря, это бессмысленно.
– Вовсе нет, – заявила я с некоторым пренебрежением. – У меня женское сердце, но тебя оно не касается. Тебе я предлагаю товарищескую верность, солдатскую взаимную поддержку, преданность, братство, если хочешь. Уважение и покорность послушника своему наставнику, больше ничего, можешь не опасаться.
– Это мне и нужно, – сказал он, словно говоря сам с собой. – Именно это мне и нужно. Все препятствия должны быть сметены. Джейн, ты не пожалеешь, если станешь моей женой, можешь не сомневаться. Но пожениться мы должны. Должны! Повторяю: другого выхода нет, и, без сомнения, в браке придет и любовь, которая сделает этот союз праведным даже в твоих глазах.
– Я презираю твое понятие о любви! – невольно воскликнула я, вскочила и прислонилась спиной к валуну прямо перед ним. – Я презираю фальшивое чувство, которое ты предлагаешь. Да-да, Сент-Джон, и презираю тебя, когда ты его предлагаешь.
Он пристально посмотрел на меня, крепко сжимая красивые губы. Нельзя было понять, рассержен он, удивлен или им управляет еще какое-то чувство. Владеть своим лицом он умел в совершенстве.
– Я не ждал услышать от тебя это слово, – сказал он. – По-моему, я не сделал ничего и не предложил ничего, заслуживающего презрения.
Меня тронул его мягкий тон и ошеломило высокое спокойствие его лица.
– Прости мне эти слова, Сент-Джон, но ты сам виноват, что я была вынуждена говорить с такой запальчивостью. Ты коснулся темы, которая нам противопоказана, столь разное она для нас означает. Самое слово «любовь» для нас – яблоко раздора. Если бы мы поступили по-твоему, что делали бы, что чувствовали? Дорогой кузен, оставь мысль о нашем браке. Забудь ее.
– Нет, – сказал он, – это давно лелеемая мысль и единственный план, который может обеспечить достижение моей великой цели. Но пока я не стану больше убеждать тебя. Завтра я уезжаю в Кембридж, там есть друзья, с которыми мне хочется попрощаться. Я буду отсутствовать две недели. Употреби это время, чтобы обдумать мое предложение, и не забывай, что, отвергнув его, ты откажешь не мне, а Богу. С моей помощью Он открывает тебе доступ к благороднейшей деятельности, но участвовать в ней ты можешь, только если станешь моей женой. Откажись стать моей женой, и ты обречешь себя на эгоистичное благополучие и бесплодное прозябание. Трепещи: ведь ты можешь быть сопричислена к тем, кто отрекается от веры и хуже язычников.
Он кончил и, отвернувшись от меня, «взглянул на реку, взглянул на холмы».
Теперь все его чувства были замкнуты у него в сердце: я была недостойна приобщения к ним. Пока я шла рядом с ним домой, его каменное молчание яснее слов говорило о его отношении ко мне: разочарование сухой и деспотичной натуры, встретившей сопротивление там, где ждала покорности; неодобрение холодного категоричного ума, который столкнулся с чувствами и взглядами, для него неприемлемыми. Короче говоря, как человек он постарался бы принудить меня к повиновению и лишь как истинный христианин с таким терпением сносил мое возмутительное упрямство и дал мне столь продолжительный срок для размышлений и раскаяния.
Вечером, поцеловав сестер, он не счел нужным даже пожать мне руку и молча покинул комнату. Меня больно ранила такая подчеркнутая забывчивость – пусть я не любила его, но питала к нему самую теплую дружбу, – настолько ранила, что мне на глаза навернулись слезы.
– Вижу, Джейн, вы с Сент-Джоном поссорились во время вашей прогулки по верескам, – сказала Диана. – Но пойди за ним. Он медлит в коридоре, дожидаясь тебя, и хочет помириться.
В подобных обстоятельствах я забываю о гордости и всегда предпочту мир в душе оскорбленному достоинству. Я побежала за ним. Он стоял у лестницы.
– Спокойной ночи, Сент-Джон, – сказала я.
– Спокойной ночи, Джейн, – ответил он невозмутимо.
– Так пожмем друг другу руки, – добавила я.
Как холодно и небрежно прикоснулся он к моим пальцам! Его глубоко задело случившееся днем. Сердечность не могла растопить его льда, а слезы – растрогать. Радостное примирение с ним было невозможно – ни ободряющей улыбки, ни ласкового слова. Тем не менее христианин хранил терпение и безмятежность духа, и когда я спросила, прощает ли он меня, он ответил, что не имеет привычки затаивать досаду и что ему нечего прощать, так как он не был обижен.
Ответив так, он поднялся по лестнице. Я предпочла бы, чтобы он свалил меня с ног ударом кулака.
Глава 35
На следующий день, вопреки своим словам, в Кембридж он не уехал. Отложил отъезд на неделю и всю эту неделю показывал мне, какой суровой каре хороший, но безжалостный, добродетельный, но неумолимый человек может подвергнуть обидевших его. Без единого открыто враждебного поступка, без единого упрека он ежеминутно внушал мне, что я навсегда лишилась его расположения.
Нет, Сент-Джон не затаил в душе нехристианскую мстительность, нет, он бы и пальцем меня не тронул, даже будь у него такая власть. И натура, и принципы не позволили бы ему снизойти до столь низменного сведения счетов: он простил мой выкрик, что я презираю его и его любовь, но он не забыл и не смог бы забыть до конца своих или моих дней. Когда он оборачивался ко мне, я видела по его лицу, что мои слова горят в воздухе между мной и им. О чем бы я ни говорила, он слышал их в моем голосе, и эхо их отзывалось в каждом ответе мне.
Он не избегал разговоров со мной и даже каждое утро приглашал меня заниматься за его столом. Боюсь, грешный человек в нем получал удовольствие, чуждое и неприемлемое для истинного христианина, от того, с каким искусством он, хотя говорил и вел себя словно бы совсем как обычно, умел лишить каждое свое действие, каждую фразу того интереса и одобрения, какие прежде сообщали некое суровое обаяние его речи и манерам. Мне он теперь и правда казался сотворенным не из плоти, а из мрамора. Его глаза были холодными сверкающими голубыми сапфирами, его язык – орудием речи, и только.
Для меня все это было пыткой, утонченной, нескончаемой пыткой. Во мне тлел огонь негодования, я трепетала от безутешного горя, оно терзало и сокрушало меня. Я ощущала, как, будь я его женой, этот хороший человек, чистый, подобно подземному не озаренному солнцем роднику, вскоре убил бы меня, не пролив ни капли моей крови, и его незапятнанная кристальная совесть осталась бы такой же кристальной. Особенно я чувствовала это, когда пыталась умилостивить его. Мое раскаяние не встречало ответа. Отчуждение между нами ему страданий не причиняло, он не испытывал потребности помириться. И хотя не раз мои быстро капающие слезы испещряли страницы, над которыми мы наклонялись вместе, они никак его не трогали, будто сердце у него и правда было каменным или железным. С сестрами же он был чуть ласковее обычного, словно опасался, что одной холодности мало, чтобы показать мне, какой отверженной я стала, а потому прибегал к контрасту. И я убеждена, что поступал он так не по злобе, а из принципа.
Накануне его отъезда, увидев на закате, что он прогуливается в саду, я вспомнила, что этот человек, как он ни отдалился от меня теперь, однажды спас мне жизнь, что он мой близкий родственник, и мной овладело желание сделать последнюю попытку вернуть его дружбу. Я вышла из дома и направилась туда, где он теперь стоял, облокотившись на калитку, и без обиняков сказала:
– Сент-Джон, я несчастна, потому что ты все еще сердишься на меня. Будем друзьями.
– Я надеюсь, что мы уже друзья, – последовал холодный ответ, и он продолжал смотреть на восходящую луну.
– Нет, Сент-Джон, между нами нет прежней дружбы, и ты это знаешь.
– Разве? Ничего подобного. Со своей стороны я не желаю тебе ничего, кроме самого хорошего.
– Верю, Сент-Джон. Я убеждена, что ты не способен никому желать зла. Но как твоей родственнице мне хотелось бы большего, чем та благожелательность, с которой ты относишься ко всем посторонним людям.
– Разумеется, – сказал он, – твое желание разумно, и я отнюдь не считаю тебя посторонней.
Произнесено это было невозмутимым равнодушным тоном, ранящим и ставящим в тупик. Если бы я послушалась гордости и гнева, то немедленно ушла бы от него, но что-то во мне было сильнее их. Я глубоко почитала дарования и принципы моего кузена. Его дружба была мне дорога. Ее потеря глубоко меня ранила. И я не хотела так легко отказаться от попытки вернуть ее.
– Неужели мы должны расстаться вот так, Сент-Джон? И когда ты уедешь в Индию, то оставишь меня, не сказав на прощание слов, добрее этих?
Теперь он отвернулся от луны и посмотрел мне в лицо.
– Оставлю тебя, когда уеду в Индию, Джейн? Как! Разве ты не едешь в Индию?
– Ты ведь сказал, что поехать я могу только как твоя жена.
– Ты не выйдешь за меня? Ты тверда в своем решении?
Читатель, известно ли тебе, как мне, какой ужас внушает лед, который такие холодные люди умеют вложить в свой вопрос? Какой лавиной обрушивается их гнев? Насколько их неудовольствие подобно буре, взламывающей льдины замерзшего моря?
– Нет, Сент-Джон, я не выйду за тебя, мое решение твердо.
Лавина сдвинулась, нависла, но еще не обрушилась.
– Объясни свой отказ еще раз.
– Прежде причина была в том, что ты меня не любишь, теперь же она в том, что ты меня почти ненавидишь. Если я выйду за тебя, ты меня убьешь. Ты и сейчас убиваешь меня.
Его щеки и губы побелели, стали белее мела.
– Я… убью тебя? Я тебя убиваю? Как ты можешь употреблять такие слова? В них полно злобы, не подобающей женщине, и лжи. Они говорят о прискорбном состоянии духа и заслуживают суровейшего порицания. Их можно назвать неизвинительными, однако долг человека – прощать ближним своим хотя бы до седмижды семидесяти раз.
Я довершила начатое. Изо всех сил тщась стереть из его памяти следы первой обиды, я теперь оставила на ее неподдающейся поверхности еще один, даже более глубокий, отпечаток, неизгладимый, как выжженное клеймо.
– Вот теперь ты и правда меня возненавидишь, – сказала я. – Бесполезно искать примирения с тобой. Я вижу, ты стал моим вечным врагом.
Эти слова нанесли новый удар, и даже худший, так как граничили с правдой. Бескровные губы судорожно искривились. Я понимала, какой неумолимый гнев пробудила, и у меня мучительно сжалось сердце.
– Ты неверно толкуешь мои слова, – сказала я, беря его за руку. – Я не хочу ни огорчать тебя, ни причинять тебе боль. Поверь мне, поверь!
Как горько он улыбнулся, как решительно вырвал руку!
– Полагаю, теперь ты возьмешь назад свое обещание поехать в Индию? – сказал он после долгой паузы.
– Нет, я поеду. Как твоя помощница.
Я подумала, но мой здравый смысл, каким бы он ни был, указал мне лишь на тот факт, что мы с Сент-Джоном не любим друг друга, как положено мужу и жене, а потому, заключил он, вступать в брак нам не следует. Я так и объяснила.
– Сент-Джон, – сказала я, – я считаю тебя братом, ты меня – сестрой, пусть так и останется.
– Невозможно, нет, невозможно! – возразил он резко и бесповоротно. – Ничего не получится. Но вспомни, ты же сказала, что поедешь со мной в Индию, ты это сказала!
– На определенном условии.
– Ну что же. Против главного – покинуть со мной Англию, быть помощницей в моих будущих трудах, ты не возражаешь. Ты практически уже взялась за ручки плуга, и ты их не выпустишь: такая переменчивость не в твоей натуре. А думать ты должна только об одном: как наилучшим образом выполнить начатую работу. Упрости свои сложные побуждения, чувства, мысли, желания, цели, подчини все соображения единому долгу, требующему, чтобы ты успешно, прилагая все силы, исполнила долг, возложенный на тебя твоим великим Владыкой. Для этого тебе необходим сподвижник, и не брат – эти узы слишком непрочны, – но муж. Мне тоже сестра не нужна: сестру у меня могут в любую минуту отнять. Мне нужна жена, единственная помощница, на которую я могу полагаться всю жизнь, так как она останется безраздельно моей до смерти.
Слушая его, я дрожала. Я ощущала, как его воля пронизывает меня до мозга костей, как его влияние сковывает меня по рукам и ногам.
– Поищи ее в ком-нибудь другом, Сент-Джон, поищи ту, что создана для тебя.
– Создана для моей цели, хочешь ты сказать, создана для моего призвания. Вновь я повторяю, что предлагаю тебе брак не с ничтожным индивидом, всего лишь человеком с мелкими суетными эгоистическими желаниями, но с миссионером.
– Я отдам миссионеру все мои силы, ему требуются только они! Но себя – нет. Это значит лишь добавить шелухи и мякины к зерну. Ему они не нужны, и я оставлю их себе.
– Этого ты не можешь, не должна! Ты полагаешь, Богу достаточно лишь половины? И он примет жертву с изъянами? Я солдат Бога и призываю тебя под его знамя. И не могу принять от Его имени неполную клятву. Ты должна предаться Ему всецело.
– О! Я отдам свое сердце Богу, – сказала я. – Ведь тебе оно не нужно.
Не поклянусь, читатель, что в тоне, каким я произнесла эту фразу, и в чувстве, ее подсказавшем, совсем не было сарказма. До этой минуты я питала к Сент-Джону немой страх, так как не понимала его. Он вызывал у меня благоговейный трепет, так как держал меня в постоянном недоумении. И поэтому я не могла решить, сколько в нем было от святого, а сколько от простого смертного. Однако в течение этой беседы мне многое открылось, его характер обнажился перед моими глазами. Я увидела его недостатки, я постигла их суть. Я поняла, что на поросшем вереском бугорке я сижу у ног человека, столь же несовершенного, как я сама, какой бы совершенной ни была его красота. Покров спал с его черствости и деспотизма. Обнаружив в нем эти качества, я почувствовала, насколько он далек от идеала, и обрела смелость. Я разговаривала с равным мне, с тем, с кем могу спорить, кому, если сочту, что так лучше, могу противостоять.
Он хранил молчание, и вскоре я осмелилась поднять глаза на его лицо. Устремленные на меня глаза выражали суровое изумление и недоуменный вопрос. «Она позволяет себе быть саркастичной? – казалось, говорили они. – Саркастичной со мной?! Что это значит?»
– Не станем забывать, что речь идет о святом деле, – сказал он затем. – Говорить и думать о нем без почтения граничит с кощунством. Уповаю, Джейн, ты искренна, когда говоришь, что отдашь свое сердце Богу. Ничего иного мне и не надо. Стоит тебе отвратить свое сердце от человеков и отдать его своему Творцу, как твоей главной радостью, сосредоточением всех твоих усилий станет утверждение Его духовного царствия на земле. И ты будешь готова тотчас исполнить все, что способствует этой цели. Ты убедишься, сколь увеличит твои и мои усилия наше физическое и духовное единение в браке, единственном союзе, который придает характер постоянства судьбам и предназначениям людей. И, презрев мелочные причуды, ничтожные помехи и тонкости чувств, все сомнения по поводу степени, рода, силы или нежности того, что является не более чем капризом личных склонностей, ты не медля поспешишь вступить в этот союз.
– Да? – спросила я коротко и посмотрела на его лицо, такое гармоничное в своей красоте, но странно грозное из-за суровой неподвижности – на лоб, властный, но свидетельствующий о замкнутости, на глаза, сверкающие, глубокие, проницательные, но никогда не смягчающиеся, на его высокую внушительную фигуру, – и попыталась вообразить себя его женой. Нет, это невозможно! В качестве его помощницы, соратницы – другое дело. Я могла бы переплыть с ним через океан, трудиться под восточным солнцем, в азиатских пустынях. Могла бы восхищаться его мужеством, истовостью его веры, его энергией, стараясь по мере сил подражать им; могла бы кротко уступать его властности, невозмутимо улыбаться его неискоренимому честолюбию, отличать в нем христианина от человека, глубоко почитать первого и искренне прощать второго. Несомненно, трудясь с ним даже в этом качестве, я часто страдала бы, мое тело испытывало бы довольно тяжкий гнет, однако мой ум и сердце были бы свободны. У меня по-прежнему оставалась бы моя непорабощенная личность, я все так же владела бы моими чувствами и могла бы искать у них утешения в минуты тоски. В моей душе было бы убежище, доступное лишь мне одной, закрытое для него, и там, в безопасности, зеленели бы ростки чувств, которые не были бы засушены его суровостью, не были бы растоптаны размеренной поступью воина, шагающего вперед под своим знаменем. Но быть его женой – всегда рядом с ним, и всегда подвластной, и всегда под надзором, вынужденной непрерывно гасить огонь моей натуры, прятать его внутри себя и не позволять вырваться даже единому крику, хотя пленное пламя пожирало бы один жизненно важный орган за другим, – вот это было бы нестерпимо.
– Сент-Джон! – воскликнула я при этой мысли.
– Да? – спросил он ледяным тоном.
– Повторяю: я охотно поеду с тобой как твоя соратница, но не как твоя жена. Я не могу выйти за тебя замуж и стать твоей половиной.
– Стать моей половиной ты должна, – ответил он неумолимо, – иначе все это пустые слова. Как могу я, мужчина, еще не достигший тридцати лет, взять с собой в Индию девятнадцатилетнюю девушку, если она не связана со мной узами брака? Как сможем мы все время быть вместе, иногда в безлюдии, иногда среди диких племен, не будучи женаты?
– Но ведь, – возразила я резко, – в подобных обстоятельствах с тобой вполне могла бы быть либо твоя настоящая сестра, либо товарищ-священник.
– Известно, что ты мне не сестра. И выдавать тебя за нее я не могу – подобная попытка навлекла бы на нас опасные подозрения. Ну а что до остального, то пусть ум у тебя энергичный, мужской, однако сердце женское и… Короче говоря, это бессмысленно.
– Вовсе нет, – заявила я с некоторым пренебрежением. – У меня женское сердце, но тебя оно не касается. Тебе я предлагаю товарищескую верность, солдатскую взаимную поддержку, преданность, братство, если хочешь. Уважение и покорность послушника своему наставнику, больше ничего, можешь не опасаться.
– Это мне и нужно, – сказал он, словно говоря сам с собой. – Именно это мне и нужно. Все препятствия должны быть сметены. Джейн, ты не пожалеешь, если станешь моей женой, можешь не сомневаться. Но пожениться мы должны. Должны! Повторяю: другого выхода нет, и, без сомнения, в браке придет и любовь, которая сделает этот союз праведным даже в твоих глазах.
– Я презираю твое понятие о любви! – невольно воскликнула я, вскочила и прислонилась спиной к валуну прямо перед ним. – Я презираю фальшивое чувство, которое ты предлагаешь. Да-да, Сент-Джон, и презираю тебя, когда ты его предлагаешь.
Он пристально посмотрел на меня, крепко сжимая красивые губы. Нельзя было понять, рассержен он, удивлен или им управляет еще какое-то чувство. Владеть своим лицом он умел в совершенстве.
– Я не ждал услышать от тебя это слово, – сказал он. – По-моему, я не сделал ничего и не предложил ничего, заслуживающего презрения.
Меня тронул его мягкий тон и ошеломило высокое спокойствие его лица.
– Прости мне эти слова, Сент-Джон, но ты сам виноват, что я была вынуждена говорить с такой запальчивостью. Ты коснулся темы, которая нам противопоказана, столь разное она для нас означает. Самое слово «любовь» для нас – яблоко раздора. Если бы мы поступили по-твоему, что делали бы, что чувствовали? Дорогой кузен, оставь мысль о нашем браке. Забудь ее.
– Нет, – сказал он, – это давно лелеемая мысль и единственный план, который может обеспечить достижение моей великой цели. Но пока я не стану больше убеждать тебя. Завтра я уезжаю в Кембридж, там есть друзья, с которыми мне хочется попрощаться. Я буду отсутствовать две недели. Употреби это время, чтобы обдумать мое предложение, и не забывай, что, отвергнув его, ты откажешь не мне, а Богу. С моей помощью Он открывает тебе доступ к благороднейшей деятельности, но участвовать в ней ты можешь, только если станешь моей женой. Откажись стать моей женой, и ты обречешь себя на эгоистичное благополучие и бесплодное прозябание. Трепещи: ведь ты можешь быть сопричислена к тем, кто отрекается от веры и хуже язычников.
Он кончил и, отвернувшись от меня, «взглянул на реку, взглянул на холмы».
Теперь все его чувства были замкнуты у него в сердце: я была недостойна приобщения к ним. Пока я шла рядом с ним домой, его каменное молчание яснее слов говорило о его отношении ко мне: разочарование сухой и деспотичной натуры, встретившей сопротивление там, где ждала покорности; неодобрение холодного категоричного ума, который столкнулся с чувствами и взглядами, для него неприемлемыми. Короче говоря, как человек он постарался бы принудить меня к повиновению и лишь как истинный христианин с таким терпением сносил мое возмутительное упрямство и дал мне столь продолжительный срок для размышлений и раскаяния.
Вечером, поцеловав сестер, он не счел нужным даже пожать мне руку и молча покинул комнату. Меня больно ранила такая подчеркнутая забывчивость – пусть я не любила его, но питала к нему самую теплую дружбу, – настолько ранила, что мне на глаза навернулись слезы.
– Вижу, Джейн, вы с Сент-Джоном поссорились во время вашей прогулки по верескам, – сказала Диана. – Но пойди за ним. Он медлит в коридоре, дожидаясь тебя, и хочет помириться.
В подобных обстоятельствах я забываю о гордости и всегда предпочту мир в душе оскорбленному достоинству. Я побежала за ним. Он стоял у лестницы.
– Спокойной ночи, Сент-Джон, – сказала я.
– Спокойной ночи, Джейн, – ответил он невозмутимо.
– Так пожмем друг другу руки, – добавила я.
Как холодно и небрежно прикоснулся он к моим пальцам! Его глубоко задело случившееся днем. Сердечность не могла растопить его льда, а слезы – растрогать. Радостное примирение с ним было невозможно – ни ободряющей улыбки, ни ласкового слова. Тем не менее христианин хранил терпение и безмятежность духа, и когда я спросила, прощает ли он меня, он ответил, что не имеет привычки затаивать досаду и что ему нечего прощать, так как он не был обижен.
Ответив так, он поднялся по лестнице. Я предпочла бы, чтобы он свалил меня с ног ударом кулака.
Глава 35
На следующий день, вопреки своим словам, в Кембридж он не уехал. Отложил отъезд на неделю и всю эту неделю показывал мне, какой суровой каре хороший, но безжалостный, добродетельный, но неумолимый человек может подвергнуть обидевших его. Без единого открыто враждебного поступка, без единого упрека он ежеминутно внушал мне, что я навсегда лишилась его расположения.
Нет, Сент-Джон не затаил в душе нехристианскую мстительность, нет, он бы и пальцем меня не тронул, даже будь у него такая власть. И натура, и принципы не позволили бы ему снизойти до столь низменного сведения счетов: он простил мой выкрик, что я презираю его и его любовь, но он не забыл и не смог бы забыть до конца своих или моих дней. Когда он оборачивался ко мне, я видела по его лицу, что мои слова горят в воздухе между мной и им. О чем бы я ни говорила, он слышал их в моем голосе, и эхо их отзывалось в каждом ответе мне.
Он не избегал разговоров со мной и даже каждое утро приглашал меня заниматься за его столом. Боюсь, грешный человек в нем получал удовольствие, чуждое и неприемлемое для истинного христианина, от того, с каким искусством он, хотя говорил и вел себя словно бы совсем как обычно, умел лишить каждое свое действие, каждую фразу того интереса и одобрения, какие прежде сообщали некое суровое обаяние его речи и манерам. Мне он теперь и правда казался сотворенным не из плоти, а из мрамора. Его глаза были холодными сверкающими голубыми сапфирами, его язык – орудием речи, и только.
Для меня все это было пыткой, утонченной, нескончаемой пыткой. Во мне тлел огонь негодования, я трепетала от безутешного горя, оно терзало и сокрушало меня. Я ощущала, как, будь я его женой, этот хороший человек, чистый, подобно подземному не озаренному солнцем роднику, вскоре убил бы меня, не пролив ни капли моей крови, и его незапятнанная кристальная совесть осталась бы такой же кристальной. Особенно я чувствовала это, когда пыталась умилостивить его. Мое раскаяние не встречало ответа. Отчуждение между нами ему страданий не причиняло, он не испытывал потребности помириться. И хотя не раз мои быстро капающие слезы испещряли страницы, над которыми мы наклонялись вместе, они никак его не трогали, будто сердце у него и правда было каменным или железным. С сестрами же он был чуть ласковее обычного, словно опасался, что одной холодности мало, чтобы показать мне, какой отверженной я стала, а потому прибегал к контрасту. И я убеждена, что поступал он так не по злобе, а из принципа.
Накануне его отъезда, увидев на закате, что он прогуливается в саду, я вспомнила, что этот человек, как он ни отдалился от меня теперь, однажды спас мне жизнь, что он мой близкий родственник, и мной овладело желание сделать последнюю попытку вернуть его дружбу. Я вышла из дома и направилась туда, где он теперь стоял, облокотившись на калитку, и без обиняков сказала:
– Сент-Джон, я несчастна, потому что ты все еще сердишься на меня. Будем друзьями.
– Я надеюсь, что мы уже друзья, – последовал холодный ответ, и он продолжал смотреть на восходящую луну.
– Нет, Сент-Джон, между нами нет прежней дружбы, и ты это знаешь.
– Разве? Ничего подобного. Со своей стороны я не желаю тебе ничего, кроме самого хорошего.
– Верю, Сент-Джон. Я убеждена, что ты не способен никому желать зла. Но как твоей родственнице мне хотелось бы большего, чем та благожелательность, с которой ты относишься ко всем посторонним людям.
– Разумеется, – сказал он, – твое желание разумно, и я отнюдь не считаю тебя посторонней.
Произнесено это было невозмутимым равнодушным тоном, ранящим и ставящим в тупик. Если бы я послушалась гордости и гнева, то немедленно ушла бы от него, но что-то во мне было сильнее их. Я глубоко почитала дарования и принципы моего кузена. Его дружба была мне дорога. Ее потеря глубоко меня ранила. И я не хотела так легко отказаться от попытки вернуть ее.
– Неужели мы должны расстаться вот так, Сент-Джон? И когда ты уедешь в Индию, то оставишь меня, не сказав на прощание слов, добрее этих?
Теперь он отвернулся от луны и посмотрел мне в лицо.
– Оставлю тебя, когда уеду в Индию, Джейн? Как! Разве ты не едешь в Индию?
– Ты ведь сказал, что поехать я могу только как твоя жена.
– Ты не выйдешь за меня? Ты тверда в своем решении?
Читатель, известно ли тебе, как мне, какой ужас внушает лед, который такие холодные люди умеют вложить в свой вопрос? Какой лавиной обрушивается их гнев? Насколько их неудовольствие подобно буре, взламывающей льдины замерзшего моря?
– Нет, Сент-Джон, я не выйду за тебя, мое решение твердо.
Лавина сдвинулась, нависла, но еще не обрушилась.
– Объясни свой отказ еще раз.
– Прежде причина была в том, что ты меня не любишь, теперь же она в том, что ты меня почти ненавидишь. Если я выйду за тебя, ты меня убьешь. Ты и сейчас убиваешь меня.
Его щеки и губы побелели, стали белее мела.
– Я… убью тебя? Я тебя убиваю? Как ты можешь употреблять такие слова? В них полно злобы, не подобающей женщине, и лжи. Они говорят о прискорбном состоянии духа и заслуживают суровейшего порицания. Их можно назвать неизвинительными, однако долг человека – прощать ближним своим хотя бы до седмижды семидесяти раз.
Я довершила начатое. Изо всех сил тщась стереть из его памяти следы первой обиды, я теперь оставила на ее неподдающейся поверхности еще один, даже более глубокий, отпечаток, неизгладимый, как выжженное клеймо.
– Вот теперь ты и правда меня возненавидишь, – сказала я. – Бесполезно искать примирения с тобой. Я вижу, ты стал моим вечным врагом.
Эти слова нанесли новый удар, и даже худший, так как граничили с правдой. Бескровные губы судорожно искривились. Я понимала, какой неумолимый гнев пробудила, и у меня мучительно сжалось сердце.
– Ты неверно толкуешь мои слова, – сказала я, беря его за руку. – Я не хочу ни огорчать тебя, ни причинять тебе боль. Поверь мне, поверь!
Как горько он улыбнулся, как решительно вырвал руку!
– Полагаю, теперь ты возьмешь назад свое обещание поехать в Индию? – сказал он после долгой паузы.
– Нет, я поеду. Как твоя помощница.