Джейн Эйр
Часть 53 из 66 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда я в первый раз после этого разговора оказалась с Сент-Джоном наедине, мне нестерпимо хотелось спросить, очень ли он расстроен. Однако он, видимо, так мало нуждался в сочувствии, что я не только не осмелилась выразить ему свои сожаления, но испытала стыд, припомнив предыдущую свою попытку. К тому же я отвыкла разговаривать с ним. Он вновь оледенел в своей замкнутости, замораживая и мою откровенность. Обещания, что будет обходиться со мной, как со своими сестрами, он не сдержал и постоянно делал между нами словно бы незначительные, но обескураживающие различия, которые отнюдь не способствовали сердечности. Короче говоря, теперь, когда я была признана его родственницей и жила под одним кровом с ним, мне казалось, что расстояние между нами заметно увеличилось по сравнению с тем временем, когда он знал меня просто как учительницу деревенской школы его прихода. Вспоминая, насколько откровенным он был со мной однажды, я и вовсе не могла понять его нынешнюю холодную замкнутость.
Вот почему я очень удивилась, когда он неожиданно поднял голову от книги, над которой склонялся, и сказал:
– Как видите, Джейн, битва была дана и завершилась победой.
Растерявшись от неожиданности, я не сразу нашлась, что сказать, и ответила лишь после некоторого колебания:
– Но вы уверены, что не оказались в положении полководца, убеждающегося, что победа обошлась ему слишком дорого? И что вторая такая не обернется вашей гибелью?
– Полагаю, что нет. Но если бы даже и так, значения это никакого не имеет. Мне никогда больше не придется вступать в подобную битву. Исход этой борьбы решающ: мой путь теперь, благодарение Богу, чист. – С этими словами он вернулся к своей книге и к своему молчанию.
Когда наша взаимная радость (то есть Дианы, Мэри и моя) поулеглась и мы вернулись к обычным занятиям и привычкам, Сент-Джон начал чаще оставаться дома и сидел с нами в гостиной иногда часами. Пока Мэри рисовала, Диана штудировала тома «Энциклопедии» (к моему благоговейному изумлению), а я корпела над немецким, он приобщался к тайнам одного из восточных языков, изучение которого считал необходимым для своих планов.
Он безмолвно сидел в своей нише и казался совершенно поглощенным своим предметом, однако его голубые глаза нет-нет да отрывались от грамматики очень необычного вида, начинали блуждать по комнате и иногда со странной сосредоточенностью останавливались на той или иной из нас. Он тотчас отводил взгляд, если мы его перехватывали, но затем его глаза вновь обращались на наш стол. Я не понимала, что кроется за этим, как не понимала неизменное одобрение, которое он никогда не забывал выразить по, казалось мне, совершенно ничтожному поводу – моих еженедельных посещений мортонской школы. И еще больше я недоумевала, что в дни, когда валил снег, шел дождь или дул сильный ветер и его сестры уговаривали меня остаться дома, он неизменно отметал их опасения и настаивал, чтобы я выполнила эту свою обязанность, невзирая на непогоду.
– Джейн вовсе не так слаба здоровьем, как вы ей внушаете, – говорил он. – Ветер с гор, ливень или десяток-другой снежинок опаснее для нее не более, чем для нас. Конституция у нее и крепкая, и выносливая – и она гораздо легче приспосабливается к капризам климата, чем многие и многие словно бы более здоровые.
И когда я возвращалась, порой очень утомленная, иззябшая или промокшая, то не смела пожаловаться, так как видела, что мой ропот рассердил бы его. Стойкость во всем вызывала у него неизменное одобрение, слабости же он не прощал.
Однако как-то раз мне было разрешено остаться дома – я, правда, простудилась, – и в Милтон вместо меня отправились его сестры. Я сидела над Шиллером, он наклонялся над испещренным закорючками восточным свитком. Затем я отложила книгу, намереваясь заняться грамматикой, случайно взглянула на него и оказалась под властью этих неусыпно наблюдающих глаз. Не знаю, как долго он изучал меня снова и снова, насквозь и насквозь – таким напряженным был этот взгляд и все же таким холодным, что на миг меня охватил суеверный страх, будто в комнате со мной находилось нечто потустороннее.
– Джейн, чем ты занимаешься?
– Учу немецкий.
– Я хочу, чтобы ты оставила немецкий и выучила хиндустани.
– Ты не серьезно?
– Настолько серьезно, что должен настоять на своем, и я объясню тебе почему.
Он сказал, что сейчас изучает хиндустани, однако, продвигаясь вперед, забывает основы, и ему очень помогло бы, если бы он вновь и вновь повторял начала, преподавая их кому-то: вот тогда они закрепятся у него в памяти. Некоторое время он колебался в выборе между мной и своими сестрами, но остановил свой выбор на мне как на самой прилежной. Так не окажу ли я ему это одолжение? Жертвовать собой мне придется недолго, ведь до его отъезда остается всего три месяца.
Сент-Джон был не тем человеком, которому легко отказать: вы чувствовали, что любое впечатление, болезненное или приятное, врезалось глубоко и уже никогда не стиралось. Я согласилась. Когда Диана и Мэри вернулись, первая узнала, что ее ученица стала теперь ученицей ее брата. Она засмеялась, и они с Мэри согласились, что их ему никогда не удалось бы уговорить. Сент-Джон сказал невозмутимо:
– Я знаю.
Он оказался очень терпеливым, очень снисходительным и тем не менее очень требовательным учителем. Мне приходилось заниматься с утра до вечера, и когда я оправдывала его ожидания, он по-своему сполна выражал свое одобрение. Мало-помалу он приобрел надо мной власть, подавлявшую мою волю, – его похвала и внимание сковывали больше его безразличия. Когда он был рядом, я уже не могла свободно разговаривать и смеяться, потому что докучливый инстинкт напоминал мне, что живость (во всяком случае, во мне) ему неприятна. Я всеми фибрами ощущала, что для него приемлемы только серьезные настроения и занятия, и из-за этого в его присутствии ничего другого позволить себе уже не могла. Я оказалась во власти леденящих чар. Когда он говорил «уходи!», я уходила, когда он говорил «приди!», я приходила, когда он говорил «сделай это!», я делала. Но мне не нравилась моя кабала. Много раз я от всей души желала, чтобы он вновь перестал меня замечать.
Как-то вечером, когда настало время сна, я и его сестры подошли к нему пожелать спокойной ночи. По обыкновению их он поцеловал, а мне по обыкновению пожал руку. Диана была в проказливом настроении (ее он своей волей не поработил: по-своему ее воля была столь же сильной) и вдруг воскликнула:
– Сент-Джон! Ты назвал Джейн своей третьей сестрой, а обходишься с ней иначе. Тебе следует поцеловать и ее.
И она подтолкнула меня к нему. Я подумала, что Диана позволяет себе лишнее, и меня охватило болезненное ощущение. Но пока я думала и чувствовала все это, Сент-Джон наклонил голову, его греческое лицо приблизилось к моему, его глаза испытующе уставились в мои, и он меня поцеловал. Ни мраморных, ни льдистых поцелуев не существует, не то я сказала бы, что поцелуй моего кузена-священнослужителя был именно мраморным или льдистым, однако бывают испытующие поцелуи, и его поцелуй был именно испытующим. Поцеловав меня, Сент-Джон посмотрел, каким оказался результат. Думаю, поразительным он не был: я уверена, что не покраснела; напротив, я могла чуть побледнеть – ведь поцелуй этот показался мне печатью, накладываемой на мои оковы. С этого вечера такой поцелуй вошел в обычай: серьезность и покорность, с какой я терпела эту церемонию, казалось, придавали ей для него известное очарование.
Что до меня, то с каждым днем я все больше хотела угождать ему. Однако ради этого, как с каждым днем я убеждалась все больше, мне необходимо было отречься от половины моей натуры, задушить половину моих способностей, заставить мои вкусы перемениться и насильственно посвятить себя служению, к которому у меня не было естественного призвания. Он хотел подготовить меня к достижению высот, мне недоступных. А для меня устремляться к провозглашенному им идеалу было ежечасной мукой. С тем же успехом могла бы я пытаться подогнать неправильные черты моего лица к его классическим, придать моим изменчивым зеленым глазам морскую голубизну и проникновенное сияние его глаз.
Однако не только подчинение ему давило меня как тяжкий гнет. Последние недели у меня были другие причины для грусти: неотступная мука терзала мое сердце, губила мое счастье у самых его истоков – мука неизвестности.
Быть может, читатель, ты решил, что среди всех этих перемен судьбы вдали от него я забыла мистера Рочестера? Ни на единый миг! Мысль о нем не оставляла меня, ибо это был не туман, тающий под солнцем, и не рисунок на песке, стираемый ветром, но имя, высеченное на скрижали, которое сохраняется, пока сохраняется ее мрамор. Пока я жила в Мортоне, жажда узнать, что сталось с ним, не оставляла меня ни на миг – каждый вечер я возвращалась в свой домик, думая о нем, и теперь, в Мур-Хаусе, затворяясь вечером у себя в спальне, я тоскливо размышляла все о том же.
Во время моей деловой переписки с мистером Бригсом касательно завещания я осведомилась, не известно ли ему чего-либо о том, где сейчас мистер Рочестер и здоров ли он. Однако, как и предположил Сент-Джон, мистер Бригс не знал ничего. Тогда я написала миссис Фэрфакс, умоляя ее сообщить мне новости о нем. Я твердо рассчитывала, что таким способом достигну своей цели, и не сомневалась, что быстро получу ответ. И удивилась, когда миновали две недели, не принеся ответа. Меня охватила тревога.
Я снова написала – ведь первое мое письмо могло пропасть на почте. И надежда опять воскресла, она опять сияла мне, затем опять угасла – не пришло ни строчки, ни слова. Когда в тщетном ожидании прошло полгода, моя надежда умерла, и вот тогда у меня стало по-настоящему черно на душе.
Вокруг меня сияла прекрасная весна, но меня она не радовала. Приближалось лето. Диана пыталась меня подбодрить, говорила, что у меня больной вид, и предложила поехать со мной к морю. Сент-Джон решительно возразил. Он сказал, что мне нужны не пустые развлечения, но серьезные занятия. Моя нынешняя жизнь слишком бесцельна, и, полагаю, чтобы поправить это, он и дальше продолжал учить меня хиндустани, становясь все более требовательным. А я, как дурочка, ни разу даже не попыталась воспротивиться ему – у меня не было для этого сил.
Однажды я приступила к занятиям очень расстроенная: причиной было горькое разочарование. Утром Ханна сказала мне, что пришло письмо на мое имя, а когда я сбежала за ним вниз, почти в полной уверенности, что наконец-то получу столь долгожданные вести, то нашла лишь несколько строк от мистера Бригса, касавшиеся не слишком важного дела. Такой удар вызвал у меня слезы, и вот теперь, пока я склонялась над кудрявыми буковками, каллиграфически выведенными индийским писцом, мои глаза вновь наполнились слезами.
Сент-Джон подозвал меня к себе, чтобы приступить к чтению. Но голос изменил мне, рыдания заглушили слова. В гостиной были только мы с ним. Диана занималась музыкой в соседней комнате, Мэри трудилась в саду – был чудесный майский ясный, солнечный день с легким теплым ветерком. Сент-Джон не выразил никакого удивления и не спросил о причине моих слез. Он лишь сказал:
– Сделаем небольшой перерыв, Джейн, тебе надо успокоиться.
И пока я торопливо пыталась совладать с собой, он спокойно и терпеливо сидел, положив руки на стол, словно врач, опытным взором наблюдающий ожидаемый и совершенно понятный кризис болезни своего пациента. Подавив рыдания, утерев глаза и пробормотав что-то о легком недомогании, я сумела прочесть то, что от меня требовалось. Сент-Джон убрал свои и мои книги, запер стол, а потом сказал:
– А теперь, Джейн, ты пойдешь погулять со мной.
– Я позову Диану и Мэри.
– Не надо. Нынче утром мне нужна только одна спутница – ты. Оденься, выйди через дверь кухни и поверни в сторону Марш-Глена. Я скоро нагоню тебя.
Имея дело с жесткими волевыми натурами, противоположными моей собственной, я никогда не умела найти золотой середины между полной покорностью и решительным бунтом. Я оставалась покорной до последней секунды, чтобы тогда взбунтоваться порой с бурностью вулканического взрыва. Но ни обстоятельства, ни мое настроение в эти минуты не толкали меня к бунту, а потому я послушно выполнила все указания Сент-Джона и через десять минут уже шла по заросшей тропинке вдоль лощины.
Ветер дул с запада, неся с холмов душистость вереска и камышей, небо было безоблачно голубым, ручей, напоенный весенними дождями, катил по дну лощины прозрачные воды, отражающие золото солнца и сапфир небосвода. Потом мы сошли с тропинки и зашагали по мягкой изумрудно-зеленой траве, инкрустированной белыми и желтыми звездочками цветов. Теперь нас со всех сторон окружали холмы, так как лощина уводила в самое их сердце.
– Отдохнем здесь, – сказал Сент-Джон, когда мы достигли первых валунов и скал, которые словно каменные часовые охраняли подобие ущелья, по которому ручей устремлялся вниз пенистым каскадом, а чуть выше холм сбрасывал наряд из травы и цветов, оставался одетым лишь в вереск, украшенным только валунами, переходил от пустынности к дикости, уже не улыбаясь, а хмурясь на страже безлюдья и последнего приюта нерушимой тишины.
Я села, Сент-Джон остановился рядом со мной. Он посмотрел вверх на ущелье, потом на лощину внизу, его взгляд проследил путь ручья и вернулся, обратясь к небесам, дарившим краски этому ручью. Он снял шляпу, и ветер играл его волосами, целовал его лоб. Казалось, он безмолвно беседует с гением холмов, его глаза прощались с чем-то.
– Да, я снова увижу все это, – сказал он вслух, – в моих снах, когда буду спать возле вод Ганга, и еще раз в более отдаленный час, когда меня скует иной сон на берегу более темной реки.
Странное выражение странной любви! Аскетическая страсть патриота к отечеству!
Он сел, и полчаса мы молчали – ни он не заговаривал со мной, ни я с ним. Когда эти полчаса миновали, он продолжал:
– Джейн, я уеду через полтора месяца. Я уже купил каюту на корабле, который отплывает в Индию двадцатого июня.
– Господь поможет тебе, – сказала я, – потому что ты будешь трудиться во имя Его.
– Да, – ответил он. – В этом моя слава и радость. Я слуга всеведущего Владыки. И отправляюсь в свой путь не по людскому велению, не подчиняясь несовершенным законам, ошибочным установлениям таких же смертных червей, как я сам. Мой царь, мой законодатель, мой вожатый – само Сущее Совершенство. Мне кажется странным, что все вокруг меня не жаждут стать под то же знамя, принять участие в том же подвиге.
– Не все обладают твоей силой, а для слабых было бы безумием выступить в поход рядом с могучими.
– Я не говорю о слабых и не думаю о них. Я обращаюсь только к тем, кто достоин таких трудов и способен к ним.
– Таких мало, и отыскать их нелегко.
– Верно. Однако, найдя их, необходимо пробудить от сна. Призывать и побуждать к свершению, показать им, каковы их дары и зачем они им даны, прокричать весть Небес им в уши, предложить им от имени Бога место в рядах избранных Им.
– Если подобный труд им по силам, разве не их собственные сердца первыми возвестят им это?
Мне казалось, что меня опутывают какие-то страшные чары, и я трепетала при мысли, что вот-вот прозвучит роковое слово, которое и откроет смысл этих чар и скрепит их навсегда.
– А что говорит твое сердце? – властно спросил Сент-Джон.
– Мое сердце немо… мое сердце немо, – ответила я потрясенно.
– Тогда за него должен говорить я, – продолжал звучный беспощадный голос. – Джейн, ты поедешь со мной в Индию как моя помощница, разделяющая со мной все труды.
Ущелье и небо завертелись вокруг меня, холмы закачались. Я словно услышала призыв с небес: точно вестник в видении, точно муж Македонянин воззвал к апостолу Павлу: «Приди и помоги нам!» Но я ведь не апостол, я не могла узреть вестника, я не могла услышать зова.
– Ах, Сент-Джон! – воскликнула я. – Сжалься!
Но я молила того, кто, исполняя свой долг, как он его понимал, не знал ни милосердия, ни сожалений. И он продолжал:
– Бог и природа предназначили тебя в жены миссионеру. Они одарили тебя не внешней красотой, а достоинствами духа. Ты создана не для любви, а для труда. Женой миссионера ты должна стать и станешь. Ты будешь моей женой, я беру тебя: не ради себя, но для служения моему Владыке.
– Я не подхожу для этого. У меня нет призвания, – сказала я.
Он предвидел эти первые возражения, и они его не раздражили. Когда он откинулся на валун у себя за спиной, скрестил руки на груди и придал лицу невозмутимое выражение, я поняла, что он приготовился к длительному, трудному спору и запасся терпением, чтобы довести его до конца, твердо решив, что концом будет его победа.
– Смирение, Джейн, – сказал он, – это основа всех христианских добродетелей. Ты верно сказала, что не подходишь для этих трудов. А кто подходит? И кто, истинно призванный, когда-либо считал себя достойным этого призыва? Я, например, лишь прах и тлен. Вместе со святым Павлом я признаю себя первейшим из грешников, но я не позволяю, чтобы сознание моей недостойности устрашило меня. Я знаю моего Вожатого, знаю, что Он столь же справедлив, как и всемогущ. И если Он избрал хрупкое орудие для свершения великой задачи, то по безграничной милости Своей Он подаст и средства для достижения цели. Думай, как я, Джейн, веруй, как я. Ведь я прошу тебя опереться на Скалу и Твердыню. Не сомневайся, она выдержит вес твоей человеческой слабости.
– У меня нет представления о миссионерской деятельности, я никогда ничего о ней не читала.
– В этом я, как ни ничтожен, могу оказать тебе необходимую помощь. Я буду из часа в час объяснять каждую твою задачу, всегда стоять рядом с тобой, помогать от минуты к минуте. Но лишь вначале – ведь скоро (я знаю тебя) ты будешь столь же сильна и умела, как я сам, и больше тебе мое содействие не потребуется.
– Но мои силы для этих трудов, где они? Я их не чувствую. Ты говоришь, но ничто не отзывается, не шевелится во мне. Я не замечаю никакого просветления, не ощущаю особого прилива сил, не слышу голоса, советующего или ободряющего. Как заставить тебя понять, насколько мой дух сейчас подобен темнице, куда не проникает ни луча света, и лишь страх в цепях жмется в ее углу, страх, что ты убедишь меня взяться за то, что исполнить мне не дано.
– У меня есть для тебя ответ. Выслушай его. Я наблюдал тебя с первого дня твоего появления у нас. Десять месяцев я изучал тебя. Устраивал тебе бесчисленные испытания и проверки. И что же я увидел, к каким выводам пришел? В деревенской школе я убедился, что ты способна хорошо, добросовестно, не жалея сил исполнять работу, противную твоим привычкам и склонностям. Я увидел, что ты выполняешь ее умело и с тактом, завоевывая тех, кем руководишь. В спокойствии, с каким ты приняла известие о своем внезапном богатстве, я узрел дух, чистый от порока Димаса – злато не пробуждало в тебе алчности. В непоколебимой настойчивости, с какой ты разделила свое богатство на четыре доли и только одну оставила себе, уступив три остальные во имя принципа абстрактной справедливости, я распознал душу, наслаждающуюся пламенем и жаждой самопожертвования. В уступчивости, с какой ты по моему желанию отказалась от изучения предмета, тебя интересовавшего, и занялась тем, который интересовал меня, в неутомимости, с какой ты продолжаешь его изучать с тех пор, в неколебимом упорстве и неизменном усердии, с каким ты преодолеваешь его трудности, – во всем этом проявилась полнота искомых мною качеств. Джейн, ты кротка, трудолюбива, бескорыстна, верна, постоянна и мужественна, очень добра и очень героична. Так перестань же не доверять себе – ведь я же доверяю тебе безоговорочно. Как наставницы индийских девочек в школе, как наперсницы индийских женщин твоя помощь мне будет бесценной.
Железный саван все теснее сжимал меня, настояния медленно и верно подминали меня. Как ни старалась я закрывать глаза, последние его слова сумели более или менее расчистить путь, который выглядел непроходимым. Мои занятия, которые казались такими неясными, такими безнадежно неопределенными, наполнялись смыслом, пока он говорил, обретали четкую форму под его лепящими руками. Он ждал ответа. Я потребовала четверть часа на обдумывание, прежде чем ответить.
– Охотно, – отозвался он, встал, отошел на некоторое расстояние вверх по ущелью, бросился на вереск и замер в неподвижности.
«Я способна на то, чего он хочет от меня, – размышляла я. – То есть если мне будет дарована жизнь. Но я чувствую, что под индийским солнцем мое существование долго не продлится. И что тогда? Его это не заботит. Когда мне придет время умереть, он со всей безмятежностью и благочестием вернет меня Богу, которым я была ему дана. Вопрос для меня совершенно ясен. Покинув Англию, я покину любимую, но опустевшую страну, мистера Рочестера здесь нет, да если бы и не так, что в этом мне – и сейчас, и когда-либо? Я должна жить без него, и нет ничего более нелепого, более слабого, чем существовать ото дня ко дню будто в ожидании невероятного изменения в обстоятельствах, которое могло бы воссоединить меня с ним. Разумеется (как однажды сказал Сент-Джон), мне следует найти другой интерес в жизни, чтобы возместить потерянное, и разве труд, который он предлагает мне, поистине не самый славный, какой может взять на себя человек или назначить Бог? Разве не эта благородная деятельность, не ее правдивые плоды лучше всего заполнят пустоту, оставшуюся после того, как любовь была вырвана с корнями и надежды уничтожены? Я верю, что должна ответить "да", и все же я трепещу. Увы! Если я уеду с Сент-Джоном, то покину половину самой себя, если я поеду в Индию, то поеду навстречу преждевременной смерти. И чем будет заполнен промежуток между днем, когда я оставлю Англию ради Индии, и днем, когда я оставлю Индию ради могилы? О, это я знаю прекрасно! Это я тоже вижу четко! Стараниями оправдать ожидания Сент-Джона, пока каждая косточка в моем теле не заноет. И я их оправдаю до самой центральной точки и самой дальней окружности его ожиданий! Если я все-таки поеду с ним, если принесу жертву, на которой он настаивает, то сделаю это безоговорочно. Я возложу на алтарь все сердце, внутренности, всю жертву целиком. Он никогда не полюбит меня, но научится ценить: я покажу ему энергию, о какой он пока и не подозревает, усилия, каких он еще не видел. Да, я способна трудиться не менее усердно, чем он. И столь же безропотно.
Значит, можно согласиться на его требования, если бы не одно условие, одно неприемлемое условие. Он просит меня стать его женой, а в его сердце любви ко мне не больше, чем вон у того мрачного утеса, с которого ручей, клубясь, скатывается в ущелье. Он ценит меня, как солдат ценит надежное оружие, но и только. Пока я не замужем за ним, меня это ничуть не удручает, но как могу я позволить, чтобы его расчеты увенчались успехом, чтобы он и глазом не моргнув привел в исполнение свой план, чтобы брачная церемония состоялась? Смогу ли я принять от него обручальное кольцо, стерпеть все положенные формы любви (которые, без малейшего сомнения, будут скрупулезно соблюдаться), зная, что его душа остается холодно безучастной? Смогу ли я стерпеть мысль о том, что каждое его ласковое слово – это жертва, приносимая во имя принципа? Нет, такое мученичество слишком чудовищно! Я никогда не соглашусь на подобное. Как сестра я бы могла его сопровождать, как жена – никогда! Так я ему и скажу».
Я поглядела выше по склону, туда, где он лежал среди вереска. Лежал он неподвижно, точно опрокинутая колонна. Лицо его было обращено ко мне, глаза смотрели напряженно и зорко. Он встал и направился ко мне.
– Я готова поехать в Индию, но только если не буду связана ничем.
– Твой ответ требует пояснений, – сказал он. – В нем нет ясности.
– До сих пор ты был моим названым братом, я – твоей названой сестрой, пусть же все так и останется. В брак нам лучше не вступать.
Он покачал головой.
Вот почему я очень удивилась, когда он неожиданно поднял голову от книги, над которой склонялся, и сказал:
– Как видите, Джейн, битва была дана и завершилась победой.
Растерявшись от неожиданности, я не сразу нашлась, что сказать, и ответила лишь после некоторого колебания:
– Но вы уверены, что не оказались в положении полководца, убеждающегося, что победа обошлась ему слишком дорого? И что вторая такая не обернется вашей гибелью?
– Полагаю, что нет. Но если бы даже и так, значения это никакого не имеет. Мне никогда больше не придется вступать в подобную битву. Исход этой борьбы решающ: мой путь теперь, благодарение Богу, чист. – С этими словами он вернулся к своей книге и к своему молчанию.
Когда наша взаимная радость (то есть Дианы, Мэри и моя) поулеглась и мы вернулись к обычным занятиям и привычкам, Сент-Джон начал чаще оставаться дома и сидел с нами в гостиной иногда часами. Пока Мэри рисовала, Диана штудировала тома «Энциклопедии» (к моему благоговейному изумлению), а я корпела над немецким, он приобщался к тайнам одного из восточных языков, изучение которого считал необходимым для своих планов.
Он безмолвно сидел в своей нише и казался совершенно поглощенным своим предметом, однако его голубые глаза нет-нет да отрывались от грамматики очень необычного вида, начинали блуждать по комнате и иногда со странной сосредоточенностью останавливались на той или иной из нас. Он тотчас отводил взгляд, если мы его перехватывали, но затем его глаза вновь обращались на наш стол. Я не понимала, что кроется за этим, как не понимала неизменное одобрение, которое он никогда не забывал выразить по, казалось мне, совершенно ничтожному поводу – моих еженедельных посещений мортонской школы. И еще больше я недоумевала, что в дни, когда валил снег, шел дождь или дул сильный ветер и его сестры уговаривали меня остаться дома, он неизменно отметал их опасения и настаивал, чтобы я выполнила эту свою обязанность, невзирая на непогоду.
– Джейн вовсе не так слаба здоровьем, как вы ей внушаете, – говорил он. – Ветер с гор, ливень или десяток-другой снежинок опаснее для нее не более, чем для нас. Конституция у нее и крепкая, и выносливая – и она гораздо легче приспосабливается к капризам климата, чем многие и многие словно бы более здоровые.
И когда я возвращалась, порой очень утомленная, иззябшая или промокшая, то не смела пожаловаться, так как видела, что мой ропот рассердил бы его. Стойкость во всем вызывала у него неизменное одобрение, слабости же он не прощал.
Однако как-то раз мне было разрешено остаться дома – я, правда, простудилась, – и в Милтон вместо меня отправились его сестры. Я сидела над Шиллером, он наклонялся над испещренным закорючками восточным свитком. Затем я отложила книгу, намереваясь заняться грамматикой, случайно взглянула на него и оказалась под властью этих неусыпно наблюдающих глаз. Не знаю, как долго он изучал меня снова и снова, насквозь и насквозь – таким напряженным был этот взгляд и все же таким холодным, что на миг меня охватил суеверный страх, будто в комнате со мной находилось нечто потустороннее.
– Джейн, чем ты занимаешься?
– Учу немецкий.
– Я хочу, чтобы ты оставила немецкий и выучила хиндустани.
– Ты не серьезно?
– Настолько серьезно, что должен настоять на своем, и я объясню тебе почему.
Он сказал, что сейчас изучает хиндустани, однако, продвигаясь вперед, забывает основы, и ему очень помогло бы, если бы он вновь и вновь повторял начала, преподавая их кому-то: вот тогда они закрепятся у него в памяти. Некоторое время он колебался в выборе между мной и своими сестрами, но остановил свой выбор на мне как на самой прилежной. Так не окажу ли я ему это одолжение? Жертвовать собой мне придется недолго, ведь до его отъезда остается всего три месяца.
Сент-Джон был не тем человеком, которому легко отказать: вы чувствовали, что любое впечатление, болезненное или приятное, врезалось глубоко и уже никогда не стиралось. Я согласилась. Когда Диана и Мэри вернулись, первая узнала, что ее ученица стала теперь ученицей ее брата. Она засмеялась, и они с Мэри согласились, что их ему никогда не удалось бы уговорить. Сент-Джон сказал невозмутимо:
– Я знаю.
Он оказался очень терпеливым, очень снисходительным и тем не менее очень требовательным учителем. Мне приходилось заниматься с утра до вечера, и когда я оправдывала его ожидания, он по-своему сполна выражал свое одобрение. Мало-помалу он приобрел надо мной власть, подавлявшую мою волю, – его похвала и внимание сковывали больше его безразличия. Когда он был рядом, я уже не могла свободно разговаривать и смеяться, потому что докучливый инстинкт напоминал мне, что живость (во всяком случае, во мне) ему неприятна. Я всеми фибрами ощущала, что для него приемлемы только серьезные настроения и занятия, и из-за этого в его присутствии ничего другого позволить себе уже не могла. Я оказалась во власти леденящих чар. Когда он говорил «уходи!», я уходила, когда он говорил «приди!», я приходила, когда он говорил «сделай это!», я делала. Но мне не нравилась моя кабала. Много раз я от всей души желала, чтобы он вновь перестал меня замечать.
Как-то вечером, когда настало время сна, я и его сестры подошли к нему пожелать спокойной ночи. По обыкновению их он поцеловал, а мне по обыкновению пожал руку. Диана была в проказливом настроении (ее он своей волей не поработил: по-своему ее воля была столь же сильной) и вдруг воскликнула:
– Сент-Джон! Ты назвал Джейн своей третьей сестрой, а обходишься с ней иначе. Тебе следует поцеловать и ее.
И она подтолкнула меня к нему. Я подумала, что Диана позволяет себе лишнее, и меня охватило болезненное ощущение. Но пока я думала и чувствовала все это, Сент-Джон наклонил голову, его греческое лицо приблизилось к моему, его глаза испытующе уставились в мои, и он меня поцеловал. Ни мраморных, ни льдистых поцелуев не существует, не то я сказала бы, что поцелуй моего кузена-священнослужителя был именно мраморным или льдистым, однако бывают испытующие поцелуи, и его поцелуй был именно испытующим. Поцеловав меня, Сент-Джон посмотрел, каким оказался результат. Думаю, поразительным он не был: я уверена, что не покраснела; напротив, я могла чуть побледнеть – ведь поцелуй этот показался мне печатью, накладываемой на мои оковы. С этого вечера такой поцелуй вошел в обычай: серьезность и покорность, с какой я терпела эту церемонию, казалось, придавали ей для него известное очарование.
Что до меня, то с каждым днем я все больше хотела угождать ему. Однако ради этого, как с каждым днем я убеждалась все больше, мне необходимо было отречься от половины моей натуры, задушить половину моих способностей, заставить мои вкусы перемениться и насильственно посвятить себя служению, к которому у меня не было естественного призвания. Он хотел подготовить меня к достижению высот, мне недоступных. А для меня устремляться к провозглашенному им идеалу было ежечасной мукой. С тем же успехом могла бы я пытаться подогнать неправильные черты моего лица к его классическим, придать моим изменчивым зеленым глазам морскую голубизну и проникновенное сияние его глаз.
Однако не только подчинение ему давило меня как тяжкий гнет. Последние недели у меня были другие причины для грусти: неотступная мука терзала мое сердце, губила мое счастье у самых его истоков – мука неизвестности.
Быть может, читатель, ты решил, что среди всех этих перемен судьбы вдали от него я забыла мистера Рочестера? Ни на единый миг! Мысль о нем не оставляла меня, ибо это был не туман, тающий под солнцем, и не рисунок на песке, стираемый ветром, но имя, высеченное на скрижали, которое сохраняется, пока сохраняется ее мрамор. Пока я жила в Мортоне, жажда узнать, что сталось с ним, не оставляла меня ни на миг – каждый вечер я возвращалась в свой домик, думая о нем, и теперь, в Мур-Хаусе, затворяясь вечером у себя в спальне, я тоскливо размышляла все о том же.
Во время моей деловой переписки с мистером Бригсом касательно завещания я осведомилась, не известно ли ему чего-либо о том, где сейчас мистер Рочестер и здоров ли он. Однако, как и предположил Сент-Джон, мистер Бригс не знал ничего. Тогда я написала миссис Фэрфакс, умоляя ее сообщить мне новости о нем. Я твердо рассчитывала, что таким способом достигну своей цели, и не сомневалась, что быстро получу ответ. И удивилась, когда миновали две недели, не принеся ответа. Меня охватила тревога.
Я снова написала – ведь первое мое письмо могло пропасть на почте. И надежда опять воскресла, она опять сияла мне, затем опять угасла – не пришло ни строчки, ни слова. Когда в тщетном ожидании прошло полгода, моя надежда умерла, и вот тогда у меня стало по-настоящему черно на душе.
Вокруг меня сияла прекрасная весна, но меня она не радовала. Приближалось лето. Диана пыталась меня подбодрить, говорила, что у меня больной вид, и предложила поехать со мной к морю. Сент-Джон решительно возразил. Он сказал, что мне нужны не пустые развлечения, но серьезные занятия. Моя нынешняя жизнь слишком бесцельна, и, полагаю, чтобы поправить это, он и дальше продолжал учить меня хиндустани, становясь все более требовательным. А я, как дурочка, ни разу даже не попыталась воспротивиться ему – у меня не было для этого сил.
Однажды я приступила к занятиям очень расстроенная: причиной было горькое разочарование. Утром Ханна сказала мне, что пришло письмо на мое имя, а когда я сбежала за ним вниз, почти в полной уверенности, что наконец-то получу столь долгожданные вести, то нашла лишь несколько строк от мистера Бригса, касавшиеся не слишком важного дела. Такой удар вызвал у меня слезы, и вот теперь, пока я склонялась над кудрявыми буковками, каллиграфически выведенными индийским писцом, мои глаза вновь наполнились слезами.
Сент-Джон подозвал меня к себе, чтобы приступить к чтению. Но голос изменил мне, рыдания заглушили слова. В гостиной были только мы с ним. Диана занималась музыкой в соседней комнате, Мэри трудилась в саду – был чудесный майский ясный, солнечный день с легким теплым ветерком. Сент-Джон не выразил никакого удивления и не спросил о причине моих слез. Он лишь сказал:
– Сделаем небольшой перерыв, Джейн, тебе надо успокоиться.
И пока я торопливо пыталась совладать с собой, он спокойно и терпеливо сидел, положив руки на стол, словно врач, опытным взором наблюдающий ожидаемый и совершенно понятный кризис болезни своего пациента. Подавив рыдания, утерев глаза и пробормотав что-то о легком недомогании, я сумела прочесть то, что от меня требовалось. Сент-Джон убрал свои и мои книги, запер стол, а потом сказал:
– А теперь, Джейн, ты пойдешь погулять со мной.
– Я позову Диану и Мэри.
– Не надо. Нынче утром мне нужна только одна спутница – ты. Оденься, выйди через дверь кухни и поверни в сторону Марш-Глена. Я скоро нагоню тебя.
Имея дело с жесткими волевыми натурами, противоположными моей собственной, я никогда не умела найти золотой середины между полной покорностью и решительным бунтом. Я оставалась покорной до последней секунды, чтобы тогда взбунтоваться порой с бурностью вулканического взрыва. Но ни обстоятельства, ни мое настроение в эти минуты не толкали меня к бунту, а потому я послушно выполнила все указания Сент-Джона и через десять минут уже шла по заросшей тропинке вдоль лощины.
Ветер дул с запада, неся с холмов душистость вереска и камышей, небо было безоблачно голубым, ручей, напоенный весенними дождями, катил по дну лощины прозрачные воды, отражающие золото солнца и сапфир небосвода. Потом мы сошли с тропинки и зашагали по мягкой изумрудно-зеленой траве, инкрустированной белыми и желтыми звездочками цветов. Теперь нас со всех сторон окружали холмы, так как лощина уводила в самое их сердце.
– Отдохнем здесь, – сказал Сент-Джон, когда мы достигли первых валунов и скал, которые словно каменные часовые охраняли подобие ущелья, по которому ручей устремлялся вниз пенистым каскадом, а чуть выше холм сбрасывал наряд из травы и цветов, оставался одетым лишь в вереск, украшенным только валунами, переходил от пустынности к дикости, уже не улыбаясь, а хмурясь на страже безлюдья и последнего приюта нерушимой тишины.
Я села, Сент-Джон остановился рядом со мной. Он посмотрел вверх на ущелье, потом на лощину внизу, его взгляд проследил путь ручья и вернулся, обратясь к небесам, дарившим краски этому ручью. Он снял шляпу, и ветер играл его волосами, целовал его лоб. Казалось, он безмолвно беседует с гением холмов, его глаза прощались с чем-то.
– Да, я снова увижу все это, – сказал он вслух, – в моих снах, когда буду спать возле вод Ганга, и еще раз в более отдаленный час, когда меня скует иной сон на берегу более темной реки.
Странное выражение странной любви! Аскетическая страсть патриота к отечеству!
Он сел, и полчаса мы молчали – ни он не заговаривал со мной, ни я с ним. Когда эти полчаса миновали, он продолжал:
– Джейн, я уеду через полтора месяца. Я уже купил каюту на корабле, который отплывает в Индию двадцатого июня.
– Господь поможет тебе, – сказала я, – потому что ты будешь трудиться во имя Его.
– Да, – ответил он. – В этом моя слава и радость. Я слуга всеведущего Владыки. И отправляюсь в свой путь не по людскому велению, не подчиняясь несовершенным законам, ошибочным установлениям таких же смертных червей, как я сам. Мой царь, мой законодатель, мой вожатый – само Сущее Совершенство. Мне кажется странным, что все вокруг меня не жаждут стать под то же знамя, принять участие в том же подвиге.
– Не все обладают твоей силой, а для слабых было бы безумием выступить в поход рядом с могучими.
– Я не говорю о слабых и не думаю о них. Я обращаюсь только к тем, кто достоин таких трудов и способен к ним.
– Таких мало, и отыскать их нелегко.
– Верно. Однако, найдя их, необходимо пробудить от сна. Призывать и побуждать к свершению, показать им, каковы их дары и зачем они им даны, прокричать весть Небес им в уши, предложить им от имени Бога место в рядах избранных Им.
– Если подобный труд им по силам, разве не их собственные сердца первыми возвестят им это?
Мне казалось, что меня опутывают какие-то страшные чары, и я трепетала при мысли, что вот-вот прозвучит роковое слово, которое и откроет смысл этих чар и скрепит их навсегда.
– А что говорит твое сердце? – властно спросил Сент-Джон.
– Мое сердце немо… мое сердце немо, – ответила я потрясенно.
– Тогда за него должен говорить я, – продолжал звучный беспощадный голос. – Джейн, ты поедешь со мной в Индию как моя помощница, разделяющая со мной все труды.
Ущелье и небо завертелись вокруг меня, холмы закачались. Я словно услышала призыв с небес: точно вестник в видении, точно муж Македонянин воззвал к апостолу Павлу: «Приди и помоги нам!» Но я ведь не апостол, я не могла узреть вестника, я не могла услышать зова.
– Ах, Сент-Джон! – воскликнула я. – Сжалься!
Но я молила того, кто, исполняя свой долг, как он его понимал, не знал ни милосердия, ни сожалений. И он продолжал:
– Бог и природа предназначили тебя в жены миссионеру. Они одарили тебя не внешней красотой, а достоинствами духа. Ты создана не для любви, а для труда. Женой миссионера ты должна стать и станешь. Ты будешь моей женой, я беру тебя: не ради себя, но для служения моему Владыке.
– Я не подхожу для этого. У меня нет призвания, – сказала я.
Он предвидел эти первые возражения, и они его не раздражили. Когда он откинулся на валун у себя за спиной, скрестил руки на груди и придал лицу невозмутимое выражение, я поняла, что он приготовился к длительному, трудному спору и запасся терпением, чтобы довести его до конца, твердо решив, что концом будет его победа.
– Смирение, Джейн, – сказал он, – это основа всех христианских добродетелей. Ты верно сказала, что не подходишь для этих трудов. А кто подходит? И кто, истинно призванный, когда-либо считал себя достойным этого призыва? Я, например, лишь прах и тлен. Вместе со святым Павлом я признаю себя первейшим из грешников, но я не позволяю, чтобы сознание моей недостойности устрашило меня. Я знаю моего Вожатого, знаю, что Он столь же справедлив, как и всемогущ. И если Он избрал хрупкое орудие для свершения великой задачи, то по безграничной милости Своей Он подаст и средства для достижения цели. Думай, как я, Джейн, веруй, как я. Ведь я прошу тебя опереться на Скалу и Твердыню. Не сомневайся, она выдержит вес твоей человеческой слабости.
– У меня нет представления о миссионерской деятельности, я никогда ничего о ней не читала.
– В этом я, как ни ничтожен, могу оказать тебе необходимую помощь. Я буду из часа в час объяснять каждую твою задачу, всегда стоять рядом с тобой, помогать от минуты к минуте. Но лишь вначале – ведь скоро (я знаю тебя) ты будешь столь же сильна и умела, как я сам, и больше тебе мое содействие не потребуется.
– Но мои силы для этих трудов, где они? Я их не чувствую. Ты говоришь, но ничто не отзывается, не шевелится во мне. Я не замечаю никакого просветления, не ощущаю особого прилива сил, не слышу голоса, советующего или ободряющего. Как заставить тебя понять, насколько мой дух сейчас подобен темнице, куда не проникает ни луча света, и лишь страх в цепях жмется в ее углу, страх, что ты убедишь меня взяться за то, что исполнить мне не дано.
– У меня есть для тебя ответ. Выслушай его. Я наблюдал тебя с первого дня твоего появления у нас. Десять месяцев я изучал тебя. Устраивал тебе бесчисленные испытания и проверки. И что же я увидел, к каким выводам пришел? В деревенской школе я убедился, что ты способна хорошо, добросовестно, не жалея сил исполнять работу, противную твоим привычкам и склонностям. Я увидел, что ты выполняешь ее умело и с тактом, завоевывая тех, кем руководишь. В спокойствии, с каким ты приняла известие о своем внезапном богатстве, я узрел дух, чистый от порока Димаса – злато не пробуждало в тебе алчности. В непоколебимой настойчивости, с какой ты разделила свое богатство на четыре доли и только одну оставила себе, уступив три остальные во имя принципа абстрактной справедливости, я распознал душу, наслаждающуюся пламенем и жаждой самопожертвования. В уступчивости, с какой ты по моему желанию отказалась от изучения предмета, тебя интересовавшего, и занялась тем, который интересовал меня, в неутомимости, с какой ты продолжаешь его изучать с тех пор, в неколебимом упорстве и неизменном усердии, с каким ты преодолеваешь его трудности, – во всем этом проявилась полнота искомых мною качеств. Джейн, ты кротка, трудолюбива, бескорыстна, верна, постоянна и мужественна, очень добра и очень героична. Так перестань же не доверять себе – ведь я же доверяю тебе безоговорочно. Как наставницы индийских девочек в школе, как наперсницы индийских женщин твоя помощь мне будет бесценной.
Железный саван все теснее сжимал меня, настояния медленно и верно подминали меня. Как ни старалась я закрывать глаза, последние его слова сумели более или менее расчистить путь, который выглядел непроходимым. Мои занятия, которые казались такими неясными, такими безнадежно неопределенными, наполнялись смыслом, пока он говорил, обретали четкую форму под его лепящими руками. Он ждал ответа. Я потребовала четверть часа на обдумывание, прежде чем ответить.
– Охотно, – отозвался он, встал, отошел на некоторое расстояние вверх по ущелью, бросился на вереск и замер в неподвижности.
«Я способна на то, чего он хочет от меня, – размышляла я. – То есть если мне будет дарована жизнь. Но я чувствую, что под индийским солнцем мое существование долго не продлится. И что тогда? Его это не заботит. Когда мне придет время умереть, он со всей безмятежностью и благочестием вернет меня Богу, которым я была ему дана. Вопрос для меня совершенно ясен. Покинув Англию, я покину любимую, но опустевшую страну, мистера Рочестера здесь нет, да если бы и не так, что в этом мне – и сейчас, и когда-либо? Я должна жить без него, и нет ничего более нелепого, более слабого, чем существовать ото дня ко дню будто в ожидании невероятного изменения в обстоятельствах, которое могло бы воссоединить меня с ним. Разумеется (как однажды сказал Сент-Джон), мне следует найти другой интерес в жизни, чтобы возместить потерянное, и разве труд, который он предлагает мне, поистине не самый славный, какой может взять на себя человек или назначить Бог? Разве не эта благородная деятельность, не ее правдивые плоды лучше всего заполнят пустоту, оставшуюся после того, как любовь была вырвана с корнями и надежды уничтожены? Я верю, что должна ответить "да", и все же я трепещу. Увы! Если я уеду с Сент-Джоном, то покину половину самой себя, если я поеду в Индию, то поеду навстречу преждевременной смерти. И чем будет заполнен промежуток между днем, когда я оставлю Англию ради Индии, и днем, когда я оставлю Индию ради могилы? О, это я знаю прекрасно! Это я тоже вижу четко! Стараниями оправдать ожидания Сент-Джона, пока каждая косточка в моем теле не заноет. И я их оправдаю до самой центральной точки и самой дальней окружности его ожиданий! Если я все-таки поеду с ним, если принесу жертву, на которой он настаивает, то сделаю это безоговорочно. Я возложу на алтарь все сердце, внутренности, всю жертву целиком. Он никогда не полюбит меня, но научится ценить: я покажу ему энергию, о какой он пока и не подозревает, усилия, каких он еще не видел. Да, я способна трудиться не менее усердно, чем он. И столь же безропотно.
Значит, можно согласиться на его требования, если бы не одно условие, одно неприемлемое условие. Он просит меня стать его женой, а в его сердце любви ко мне не больше, чем вон у того мрачного утеса, с которого ручей, клубясь, скатывается в ущелье. Он ценит меня, как солдат ценит надежное оружие, но и только. Пока я не замужем за ним, меня это ничуть не удручает, но как могу я позволить, чтобы его расчеты увенчались успехом, чтобы он и глазом не моргнув привел в исполнение свой план, чтобы брачная церемония состоялась? Смогу ли я принять от него обручальное кольцо, стерпеть все положенные формы любви (которые, без малейшего сомнения, будут скрупулезно соблюдаться), зная, что его душа остается холодно безучастной? Смогу ли я стерпеть мысль о том, что каждое его ласковое слово – это жертва, приносимая во имя принципа? Нет, такое мученичество слишком чудовищно! Я никогда не соглашусь на подобное. Как сестра я бы могла его сопровождать, как жена – никогда! Так я ему и скажу».
Я поглядела выше по склону, туда, где он лежал среди вереска. Лежал он неподвижно, точно опрокинутая колонна. Лицо его было обращено ко мне, глаза смотрели напряженно и зорко. Он встал и направился ко мне.
– Я готова поехать в Индию, но только если не буду связана ничем.
– Твой ответ требует пояснений, – сказал он. – В нем нет ясности.
– До сих пор ты был моим названым братом, я – твоей названой сестрой, пусть же все так и останется. В брак нам лучше не вступать.
Он покачал головой.