Дикая кровь
Часть 44 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Неуемную страсть к пьянству с умыслом разжигал в Шанде воеводский сын Константинко, сам отчаянный пропойца и любодей. Когда князец после вчерашнего разгула лежал едва живой, не в силах поднять пудовую голову, и заверял жен, хлопотавших у его постели, что больше никогда не поедет на Красный Яр, где его опаивают дурманным зельем, появлялся Константинко, и попойка начиналась опять. Жены недовольно косились на Константинку, а он не замечал осуждающих, неприязненных взглядов, лез к Шандиным женам целоваться, поощряемый самим князцом.
С утра, расположившись на мураве в прохладной тени берез, хозяин и гость азартно играли в зернь. Здесь же стоял трехведерный лагушок пива, привезенный воеводским сыном из города. Из лагушка они наливали пива в глубокие деревянные чашки и пили большими глотками.
— Ставлю на три алтына, — говорил Константинко, встряхивая кости в красном с лисьей опушкой колпаке.
Шанда пьяно посмеивался, наблюдая за падающими костями, а выигрывал — его круглое, опухшее от запоя лицо прыгало, изо рта вылетал сиплый вопль:
— Моя алтына! Моя деньга!
Проигрывая, он не на шутку огорчался, толстыми пальцами долго скреб в кармане штанов и неохотно доставал проигрыш. Отдав деньги, снова лез в карман и сокрушенно вздыхал:
— Играть, однако, нельзя.
Проигрывал Шанда и на этот раз. Он беспокойно перекатывался с боку на бок, ерзал на траве, рвал красный колпак из рук Константинки и бросал кости, бормоча тайные, заветные слова. Но, несмотря на эти частые заклинания, деньги к нему никак не шли. И тогда он обидчиво дулся, начинал сердиться.
— Пять алтын! — увеличивал ставку Константинко.
Шанда, захлебываясь пивом, сказал:
— Аха!
Константинко привычно бросил кости и, передавая колпак Шанде, увидел выехавшего из ближних кустов Итполу. Воеводский сын недолюбливал заносчивого, знающего меру водке князца, встречи с которым были неприятны ему. Итпола ничего дурного не говорил Константинке в глаза, но Шанду обращал в смятение: тот сжимался в комочек, словно потревоженный еж, при одном виде Итполы.
Поздоровавшись не очень приветливо, Итпола поторопился напомнить Шанде:
— Вчера промеж нас уговор был отобрать коней для продажи.
— Башка трещит, однако. Как считать буду? — пожал плечами Шанда.
— Зачем в Енисейск гонять коней? — вмешался в разговор Константинко. — Я найду вам купцов в деревнях — продадите беспошлинно.
— Нельзя так, — возразил Итпола. — Воевода станет ругаться.
— С воеводой столкуюсь, — беспечно бросил Константинко, показывая Итполе на место рядом с собой.
Но Итпола не сошел с коня. Он сердито покашливал, наблюдая за игрой, затем вдруг повернул и погнал скакуна по мокрому кочкарнику вдоль частых извивов речушки. Константинко наставительно сказал Шанде:
— Ты не слушай его.
— Аха, — откликнулся тот.
Часа через два Итпола приехал снова, да не один — с Ивашкой, которого уговорил помочь навсегда разбить дружбу Шанды с воеводским сыном. Еще не зная, что будет делать, Ивашко пустил своего бегуна пастись, а сам вплотную подсел к игрокам. Взял у Шанды колпак с костями, предложил Константинке:
— Сыграем?
Тот бесшабашно взмахнул засаленными кудрями, принимая вызов. По уговору бросил кости первым, и сразу же ему повезло — выиграл. Довольный, визгливо расхохотался, схватил деньги — и в карман. Ему с готовностью хмельно подхохотнул Шанда.
Однако проигрыш не обескуражил Ивашку. Ивашко тут же сделал еще ставку, подумав о том, что она будет последней. И выиграл теперь уж он.
Тогда Константинко забеспокоился, рванул ворот рубахи, сказал, что ему жарко, и вприпрыжку, на бегу раздеваясь, по косогору помчался к речке. Неожиданное его отступление немало удивило всех.
— Не хочет играть, — заметил Итпола.
— А мы заставим, — решительно проговорил Ивашко, отправляясь следом за Константинкой.
Но тот вдруг засобирался домой. Долго отговаривался продолжать игру, однако Ивашко был непреклонен. Снова сели под березу. И тут пошла у Константинки полоса сплошных проигрышей. Это ему не пьяного Шанду обдуривать — ловок был в зерни Ивашко-киргиз, еще в Москве той игре у стрельцов да приезжих татар обучился. Тогда Константинко снизил ставки в два, в три раза, а вскоре совсем отказался играть.
— Я отпущу тебя, да только впредь не садись за зернь с Шандой. Отцу твоему скажу.
— Сам я с усами, — огрызнулся Константинко.
— И не езди к Шанде. Не друг он тебе.
Шанда пьяно улыбался, он понимал, что говорят о нем, а что говорят — было ему, хмельному, неизвестно.
Константинко, подхватив лагушок с остатками пива, пошел к своему коню, что-то сердито бормоча. Уехал, ни с кем не попрощавшись.
— Не нашептал бы он на тебя Герасиму, — сказал Итпола Ивашке.
Так оно и случилось. Стоило Ивашке появиться в городе на очередном смотру, его выкликнул из строя и увел в приказную сам воевода. Сердито вышагивая с угла на угол горницы, Герасим трепал себя за бороду и говорил:
— С киргизами сносишься? Опасайся, сын боярский, как бы не взойти на плаху! Государь за измену жалует батогами да секирой острой!
— Нет на мне вины! — глядя на воеводу исподлобья, ответил Ивашко.
— Служилые ропщут, с изменниками-де якшаешься. Велик грех, коли так. Помнят они, как ты в степь Киргизскую ездил, — воевода кулаком сердито погрозил Ивашке. — А князцы пусть бражничают. Будет им в усладу хмельное кочевье — и останутся под городом на вечные времена.
— Зачем же чинить им разорение?
— Кому перечишь, холоп! — вскипел воевода.
— Сын боярский, — поправил Ивашко, собираясь уйти.
Воевода не задерживал его. Вскинув бороду, он сказал:
— Смотри-ко, не было бы какого худа.
В словах Герасима откровенно звучала угроза.
10
Верещага то совсем занемогал и тогда лежал, слабо почесываясь и глядя в одну точку на потолке, не ел и не пил, то начинал возиться на лежанке и просил хлебца, а то и вовсе, словно ни в чем не бывало, вставал и, горбясь, выходил во двор, ломал полынь, чтобы от блох разбросать по полу, или вязал из березовых веток веники. Принимался говорить Илейке сказки, и если они не нравились парнишке, тот кричал Санкай:
— Уйми, мамка, деда, уйми!
Оживал Верещага, и Куземко подсаживался к нему поближе, и они не спеша подолгу разговаривали о чем придется. Вспоминали далекие от Красного Яра родные места, Волгу-матушку, а ее знал Верещага, что свои пять пальцев, от самых верховий речных до татарской Астрахани. Примется считать прибрежные города и деревни — конца-края нет тому счету. И тамошние песни любил петь. Лежит-лежит да вдруг затянет жалостливую, удалую, а то и тоскливую песню про сиротинушку-казака да про сурового атамана и еще про молодцев, сгинувших в студеной волжской воде. Пел зычно, с надрывом, будто плакал, но слез не было, только острый кадык судорожно плясал на морщинистой, поросшей сединой шее.
Полюбил Куземко деда за жизнь его нерадостную, за прямоту душевную. И как-то раз, когда они сумерничали, сидя у разложенного посреди двора дымокура, рассказал Куземко свою историю, как и почему попал в Сибирь, как взял ножик у Гриди, а потом ездил за соболями к Бабуку.
— Ножик-то ты мне покажи. Поглядеть желаю, а? — сказал Верещага.
— Ножик и ножик.
— Может, что и поведаю тебе про тятьку твоего, про тятькину гибель безвинную.
— Откуда про то знать можешь?
— С Дубенским пришел я на Красный Яр. Почитай, сорок годков минуло…
Куземко облегченно вздохнул. А уж он-то подумал, не дед ли разбойничал на Волге вместе с Харей, если про смерть тятькину ему известно. И от той страшной думы мороз прокатился по спине.
— Вот гляди, — Куземко подал нож Верещаге.
— Он и есть, — после некоторого молчания сказал дед. — Что же, подарил его Харе я. Мой он.
Как от чумного, враз отшатнулся Куземко от Верещаги. Видно, с ума дед свихнулся, что берет на себя такой грех. Нет, ложно то, ложно! Не мог Верещага, живя на Красном Яру, разбойничать на Волге, а уж коли разбойничал, то кто его за язык тянет признаваться в душегубстве? Куземко — не поп, чтоб перед ним исповедоваться.
— Не заговаривайся, дедко! — сказал сурово.
— Ты слушай, божья душа. Мой нож, мне он достался от дружка, от Вахрушки Лося.
— От Лося?
— Ты слыхивал про него? — сверкнул глазами Верещага.
— Его я искал, дедко.
— Да Харя совсем не Лось и не гулял он по Волге. А Лось гулял, уж и гулял!.. А встретился я с ним, как он с Волги бежал. Я же в ту пору на Москву ходил с соболиной казною. Было то годков за пять до тебя…
— Говори, дедко! — сгорал от нетерпения Куземко.
— Помер Лось в Сибири, дьявол. Да ты слушай дальше. А вышло то пониже Казани, пониже места, где в Волгу Кама-река упала. Разбойный стружок поджидал за песчаной косою торговых гостей, а гости спускались в Астрахань и морем шли к персиянам. И заприметили ертаулы лодейку с товарами, под парусами бежала. Да у Вахрушки Лося гребцы дюжие — догнали, прицепились баграми. Купец, само собой, пальнул было из пистоля, поранил одного разбойника, а другие из купца кишки выпустили. Ладно, и которые на палубе были — гребцы и приказчики, — все пошли на дно. Остался лишь кормчий, дюжий, кучерявый, трубку курит и на Лося глядит предерзко, знает, что ватага его не тронет — товары не его, а ему их не жалко. А на лодейке, трень-брень, и мед был, и вино доброе боярское, и сукна всякие. Да Лось спрашивает кормчего, откуда, мол, ты есть. Тот и ответствовал, что с Ярославля. Вот тогда-то Вахрушко и снес кормчему невинную голову. Чтоб не было, мол, на меня навета. Он тоже был ярославский…
— И все? — спросил Куземко, когда дед смолк.
— Все. Что ж еще? Побросали убиенных за борт и повели лодейку в Астрахань-город, где и продали по дешевке товары перекупщикам. А ножик кормчего Вахрушко взял себе, с тем ножом и в Сибирь пошел, когда Москва снарядила против разбойничков большие струги с пушками по бортам.
— Не сказал ли тятька чего обидного Лосю?
— Не. Лют он был, Вахрушко-то, — проговорил дед и порывисто вздохнул. — Его ватажники и те страшились: оком поведет — и душа в пятках!
— Все? — снова спросил Куземко.