Дикая кровь
Часть 41 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Винюсь, — на лету подхватил Родион. — Да стало мне вольно обыскивать, как прослышал я, что вот он, Васька Еремеев, творит прямую измену. А ту ж измену он когда-то мне во грех ставил.
Атаман надеялся: слова его возгорятся и взорвутся синь-порохом. А воевода и бровью не повел, будто ему каждый день про такое слышать случалось. В Васькину защиту пошел Герасим. Спросил упавшим и слабым, совсем старческим голосом:
— В степи подьячего, что ль, поймал?
— Бабук и Гридя признались, что замки пищальные, дробь и порох дал им на продажу вот он.
— Давал, подьячий Василий?
— Как уж ты, отец-воевода, приказал послать в Канский острожек…
— Куда как в Канский! — нетерпеливо прервал атаман. — К братским людям норовили они — и никуда более. Сами в том признались.
Поправив под собою бархатные подушки, воевода все так же вяло, давая понять, что дело это совсем нестоящее, заключил:
— О пороховом зелье и иных товарах речи нет. Нам доподлинно известно: то послано было канскому десятнику. А за оговор подьячего велю пороть Гридю. Служилого же инородца Бабука, как неразумного и несведущего в острожных делах, батогами не бить, но взять с него, Бабука, пять скотин.
Сердитым ушел атаман из приказной избы. Обвели его вокруг пальца, что детеныша малого! И сетовать не на кого — сам во всем виноват. Промахнулся, нужно было встретить Васькиных послов уже за Канским острожком, когда они тот острожек минуют. Теперь Родиону оставалось одно: взять себе в свидетели канского десятника, что он не просил пороха и что замки у казачьих пищалей исправны.
Родион на этот раз не жалел Воронка, гнал его без остановки день и еще день. А выбился конь из последних сил — дал ему самую малую передышку и снова в тяжелый путь. Еще за Ботоем-рекою атаман понял, что едет по свежему следу. Однако догнать впереди едущего путника он никак не мог — видно, скакун у того был не хуже Родионова гривастого мерина.
На третий день, выехав из березового мелколесья на луговину, атаман с бугра увидел Канский острожек. Это было скорее зимовье — у заснеженной реки несколько сторожких избушек, обнесенных двухсаженной стеной частокола. Въехал в острожные ворота и сразу приметил у высокого крыльца десятниковой избушки привязанного к крыльцу рослого игреневого коня. А конь тот еще не остыл с дороги: надсадно дышал, паря и подрагивая мокрой спиной. Родион с первого же взгляда узнал сытого еремеевского жеребца. И ловок сын подьячего, скрыл снегом свои кострища, не оставил ни единой приметы на всем пути, по какой можно было бы определить, далеко ли он уехал. Не достал его Родион, проиграл в той опасной азартной игре: Трифон наверняка уже предупредил обо всем канского десятника.
Не успел так подумать о Васькином сыне, а он в одном кафтане вышел вместе с десятником на крыльцо и, совсем как Васька, сказал медленно, с хитрой ухмылкой:
— Не хвались своим конем, любезный Родион Иваныч, мой Игренька куда резвее. Я вот десятнику замки привез пищальные да пороху впромесь с дробью. Этого товарцу десятник намедни в острог заказывал.
— Истинно, поиздержались мы всякого припасу, — развел руками десятник.
Родион не выдержал мерзкой лжи и насмешки, матюкнулся и в сердцах спросил десятника:
— Мастер вставлять замки есть ли?
— Сами попробуем, атаман.
— Оно так. А ну, покажи-ко пищали!
— Ясачные сборщики разошлись по тайге, по горам, с ними-то и пищали. Без пищалей тут никак нельзя — тубинцы кругом озоруют. Поди собери их, пищали…
— Ох и хитер твой тятька, аж завидно! Отыгрывается, что лиса хвостом, — сказал атаман Трифону.
— И я горазд, — усмехнулся Трифон.
— И ты, залихват.
— Не тягайся с родителем, Родион Иваныч. Тятька учен, каждую буквицу знает куда поставить. Всю жизнь где прыжком, где бочком, где на карачках. А ты коня загнал без пользы.
— Пошто без пользы? Стал много разумней.
— Разве что.
— Конь отдохнет, и снова ехать можно.
— Не серчай, атаман Родион Иваныч, — поглядывая себе под ноги, виновато сказал десятник.
Трифон позвал атамана выпить, Родион какое-то время помолчал, а потом наотрез отказался, и не потому, что не хотелось с устали хватить водки, а соображал: напьется — непременно быть драке, а драка теперь ни к чему, на Родиона же и падет вся вина.
Зато едва добрался он до города — пустился в такой безудержный, такой отчаянный загул, какого давно с ним не бывало. Пил больше недели, не протрезвляясь ни на мал час, вышел из запоя замученным, что святой старец. Ругал почем зря Ваську Еремеева, а заодно и воеводу, распалил себя до крайности и опять запил беспробудно.
Но всему когда-то приходит конец, пришел он и атаманову безудержному загулу. Вылежался на горячей печи с неделю, выпотел, коротко подстриг усы и бороду, приоделся в суконный кафтан и стал вроде бы походить на человека. И как будто позабыл про осечку, что у него вышла — сколько можно казнить себя без жалости, да тут к нему нежданно нагрянул Гридя, какой-то смурной, напуганный.
— За каждый батог сулит по два рубля.
— Кто сулит-то?
— Васька. Определил, мол, тебе воевода пять батогов.
Родион вдруг хлопнул себя ладошкой по широкому лбу и живо проговорил:
— Бери деньгу, Гридя, да в Томский город. Там и объяви государево дело на Ваську!
— К джунгарам уйду, — готовый раскукситься, как ребенок, сказал Гридя.
— Ладно. Я тебя ужо выручу, — подмигнул ему Родион.
— Спаси, атаман, — Гридя рухнул на колени.
В тот же день в приказной избе Родион в присутствии Васьки Еремеева открылся воеводе: ни Бабука, ни Гриди на канской дороге он никогда не встречал и, больше того, совсем не ездил на ту проклятую дорогу. А разговоры о порохе и пищальных замках Родион начал в пьяном беспамятстве.
Родионово признание слово в слово было записано при нескольких свидетелях, их нарочно пригласили для этого в приказную избу. Воевода тут же распорядился оставить Гридю и Бабука в покое, а Родиону отечески посоветовал поменьше пить, чтобы, оборони бог, не спознаться со всякими чертями да кикиморами. Это они мутят человеку разум, ввергают его в гибельные трясины и заставляют выдумывать всякие небылицы.
— Воздержусь, отец-воевода, — твердо пообещал Родион.
А едва он ушел, Васька Еремеев бросился к столу сочинять письмо в Москву о своевольных проделках атамана Кольцова. Васька писал, что атаман от злобы оговорил невиновных людей, да потом раскаялся: что грозился он побить десятника Канского острожка и еще многое другое.
Письмо было одобрено воеводою и незамедлительно послано в Сибирский приказ с верными казаками, везшими в Москву мягкую рухлядь.
Еще на канской дороге Куземко спросил Бабука, верно ли, что этот узкий, как шило, нож дал Гриде подьячий Васька Еремеев. Бабук удивленно посмотрел на Куземку и сказал:
— Аха.
— И сколько же Васька хотел за него?
— Две шкурки, однако.
— Я сам рассчитаюсь с подьячим.
Горестными, мучительными были неотвязные Куземкины думы. Курил Куземко беспрестанно и все думал. Вот и нашел он наконец то, что искал по сибирским окраинным острогам столько долгих лет. Теперь Куземко узнал, кто коварный убийца его отца, и теперь жестоко отомстит душегубцу.
Первым его желанием было поехать в приказную избу и там, прямо перед воеводою, покарать злодея Ваську. Но тогда не сносить и своей головы, а как же маленький Илейка и Санкай? Помрут они, околеют с голода и холода без него.
Вспомнилось: Михайло Скрябин записал Куземку в казаки, а записывать гулящих на цареву службу запрещено. Уж не Васька ли приложил руку к той скорой записи, узнав в Куземке сына безвинно загубленного им кормчего? Куземко сильно похож на своего отца. И добился Васька казачьего звания гулящему, чтоб так искупить свой великий грех. Да к тому же недолгая жизнь у порубежного казака, может в первом же бою с нехристями казак сгинуть…
За убийство страшное висеть тебе, окаянный Васька, на скрипучей осине. А ты думал, скроешься, уйдешь от Куземки, нет, Куземко матушке родимой поклялся, что непременно отыщет и сам казнит разбойника смертью.
А сразить душегубца, знать, лучше бы тайно, вон как Харю за острожной стеной прикончили. Сколько потом ни искали — виноватого не дознались. Подкараулить бы так Ваську, когда он выедет из города на пашню! Но до весны ждать долго, а сейчас ему нечего делать в поле. Ну а если вечером вызвать подьячего на улицу обманом, будто к воеводе?
Так, готовя и выдумывая Ваське лютую казнь, Куземко угрюмо бродил по городу с тем отцовским сточенным ножом за пазухой, а спать ложился — клал его себе в изголовье. И думал, думал. Но чем чаще представлял себе, как на захваченном ватажкой дощанике ни за что убивали отца, тем больше сомневался, что убийцею был подьячий Васька. Он ведь сморчок, не подпустил бы его к себе близко богатырь-отец. Но случается — бьют, подбираясь сзади, а ударом сабли можно свалить быка. И все-таки никак не походил Васька на волжского лихого гулебщика.
О подьячем решил расспросить Степанку Коловского. Было то в субботний день. Отдыхая после бани, разопревший хозяин пил в постели квас с тертым хреном. Куземко тихо, словно крадучись, сунулся к нему в спаленку и сказал:
— Дивно, как Васька Еремеев над воеводами властвует. В иных городах не больно чтут подьячих и простому казаку их слово — не указ.
— Плут Васька, да умен. И заведеньям московским его не учить, — дивясь Куземкиным словам, ответил Степанко.
— На Красном Яру он с каких пор?
— Сослали Ваську по указу государя, дай бог памяти, годков с двадцать тому. И был определен Васька в казаки, да тогдашний воевода приметил в нем умельца приказного и взял к себе. С того дня и сидит он в приказной избе, — все еще не понимая, зачем это нужно Куземке, сказал Степанко.
— За грех-то какой сослали?
— Плут он, неправду писал в бумагах посольских. А тебе что?
— Каки таки бумаги?
— Спаси, господи, и помилуй, в царские палаты вхож был Васька, с иноземцами к царю на поклон ходил, с боярами ездил в разные иные земли, да что-то с умыслом в бумагах напутал…
— А дощаники он не грабил?
Степанко рассмеялся, аж слезы на мутных глазах закипели:
— Дурной ты, такие люди на разбой не ходят. Гулебщику удаль нужна, а где ее взять Ваське? Вот Родион Кольцов годен в гулебщики, ему сабля, что женка родная, кистень — братец любезный. У Алтын-хана на спор боролся с мугальским батором, уложил того мугала. Помнится, Родька парнем был, а в остроге в ту пору жила девка Авдотья, в Енисейский острог потом съехала, эта Авдотья была ох уж и дородна и мужиков приискивала. Держала она за обычай: на те сладкие забавы парни носили ее на руках. Собирались по трое и по четверо. Они и донесут ее до леса, да так умаются, что уж и ничего-то им не надобно. А Родион один носил ее туда и обратно.
Куземко уже не слушал хозяина, думал о своем. Если не Васька, то кто еще, кто? У кого взял нож подьячий? Однако долг Ваське — двух соболей — платить надо. Занять бы где шкурок, что ли.
Подьячий сам напомнил о должке. Повстречал Куземку на торгу, озираясь, шепнул на ухо:
— Ножишко мой, простите, приглянулся? Не запамятовал ли, что сулил?
— Помню. Дорого, да уж заплачу, — сказал Куземко и неожиданно спросил: — А где взял ножик?
— Смотри, не сыск ли затеваешь. Не было бы промашки.
— Знать хочу, не чужой ли ножик куплю.
— Мой, сам сковал, сам березовый оклад для ручки выточил.
Атаман надеялся: слова его возгорятся и взорвутся синь-порохом. А воевода и бровью не повел, будто ему каждый день про такое слышать случалось. В Васькину защиту пошел Герасим. Спросил упавшим и слабым, совсем старческим голосом:
— В степи подьячего, что ль, поймал?
— Бабук и Гридя признались, что замки пищальные, дробь и порох дал им на продажу вот он.
— Давал, подьячий Василий?
— Как уж ты, отец-воевода, приказал послать в Канский острожек…
— Куда как в Канский! — нетерпеливо прервал атаман. — К братским людям норовили они — и никуда более. Сами в том признались.
Поправив под собою бархатные подушки, воевода все так же вяло, давая понять, что дело это совсем нестоящее, заключил:
— О пороховом зелье и иных товарах речи нет. Нам доподлинно известно: то послано было канскому десятнику. А за оговор подьячего велю пороть Гридю. Служилого же инородца Бабука, как неразумного и несведущего в острожных делах, батогами не бить, но взять с него, Бабука, пять скотин.
Сердитым ушел атаман из приказной избы. Обвели его вокруг пальца, что детеныша малого! И сетовать не на кого — сам во всем виноват. Промахнулся, нужно было встретить Васькиных послов уже за Канским острожком, когда они тот острожек минуют. Теперь Родиону оставалось одно: взять себе в свидетели канского десятника, что он не просил пороха и что замки у казачьих пищалей исправны.
Родион на этот раз не жалел Воронка, гнал его без остановки день и еще день. А выбился конь из последних сил — дал ему самую малую передышку и снова в тяжелый путь. Еще за Ботоем-рекою атаман понял, что едет по свежему следу. Однако догнать впереди едущего путника он никак не мог — видно, скакун у того был не хуже Родионова гривастого мерина.
На третий день, выехав из березового мелколесья на луговину, атаман с бугра увидел Канский острожек. Это было скорее зимовье — у заснеженной реки несколько сторожких избушек, обнесенных двухсаженной стеной частокола. Въехал в острожные ворота и сразу приметил у высокого крыльца десятниковой избушки привязанного к крыльцу рослого игреневого коня. А конь тот еще не остыл с дороги: надсадно дышал, паря и подрагивая мокрой спиной. Родион с первого же взгляда узнал сытого еремеевского жеребца. И ловок сын подьячего, скрыл снегом свои кострища, не оставил ни единой приметы на всем пути, по какой можно было бы определить, далеко ли он уехал. Не достал его Родион, проиграл в той опасной азартной игре: Трифон наверняка уже предупредил обо всем канского десятника.
Не успел так подумать о Васькином сыне, а он в одном кафтане вышел вместе с десятником на крыльцо и, совсем как Васька, сказал медленно, с хитрой ухмылкой:
— Не хвались своим конем, любезный Родион Иваныч, мой Игренька куда резвее. Я вот десятнику замки привез пищальные да пороху впромесь с дробью. Этого товарцу десятник намедни в острог заказывал.
— Истинно, поиздержались мы всякого припасу, — развел руками десятник.
Родион не выдержал мерзкой лжи и насмешки, матюкнулся и в сердцах спросил десятника:
— Мастер вставлять замки есть ли?
— Сами попробуем, атаман.
— Оно так. А ну, покажи-ко пищали!
— Ясачные сборщики разошлись по тайге, по горам, с ними-то и пищали. Без пищалей тут никак нельзя — тубинцы кругом озоруют. Поди собери их, пищали…
— Ох и хитер твой тятька, аж завидно! Отыгрывается, что лиса хвостом, — сказал атаман Трифону.
— И я горазд, — усмехнулся Трифон.
— И ты, залихват.
— Не тягайся с родителем, Родион Иваныч. Тятька учен, каждую буквицу знает куда поставить. Всю жизнь где прыжком, где бочком, где на карачках. А ты коня загнал без пользы.
— Пошто без пользы? Стал много разумней.
— Разве что.
— Конь отдохнет, и снова ехать можно.
— Не серчай, атаман Родион Иваныч, — поглядывая себе под ноги, виновато сказал десятник.
Трифон позвал атамана выпить, Родион какое-то время помолчал, а потом наотрез отказался, и не потому, что не хотелось с устали хватить водки, а соображал: напьется — непременно быть драке, а драка теперь ни к чему, на Родиона же и падет вся вина.
Зато едва добрался он до города — пустился в такой безудержный, такой отчаянный загул, какого давно с ним не бывало. Пил больше недели, не протрезвляясь ни на мал час, вышел из запоя замученным, что святой старец. Ругал почем зря Ваську Еремеева, а заодно и воеводу, распалил себя до крайности и опять запил беспробудно.
Но всему когда-то приходит конец, пришел он и атаманову безудержному загулу. Вылежался на горячей печи с неделю, выпотел, коротко подстриг усы и бороду, приоделся в суконный кафтан и стал вроде бы походить на человека. И как будто позабыл про осечку, что у него вышла — сколько можно казнить себя без жалости, да тут к нему нежданно нагрянул Гридя, какой-то смурной, напуганный.
— За каждый батог сулит по два рубля.
— Кто сулит-то?
— Васька. Определил, мол, тебе воевода пять батогов.
Родион вдруг хлопнул себя ладошкой по широкому лбу и живо проговорил:
— Бери деньгу, Гридя, да в Томский город. Там и объяви государево дело на Ваську!
— К джунгарам уйду, — готовый раскукситься, как ребенок, сказал Гридя.
— Ладно. Я тебя ужо выручу, — подмигнул ему Родион.
— Спаси, атаман, — Гридя рухнул на колени.
В тот же день в приказной избе Родион в присутствии Васьки Еремеева открылся воеводе: ни Бабука, ни Гриди на канской дороге он никогда не встречал и, больше того, совсем не ездил на ту проклятую дорогу. А разговоры о порохе и пищальных замках Родион начал в пьяном беспамятстве.
Родионово признание слово в слово было записано при нескольких свидетелях, их нарочно пригласили для этого в приказную избу. Воевода тут же распорядился оставить Гридю и Бабука в покое, а Родиону отечески посоветовал поменьше пить, чтобы, оборони бог, не спознаться со всякими чертями да кикиморами. Это они мутят человеку разум, ввергают его в гибельные трясины и заставляют выдумывать всякие небылицы.
— Воздержусь, отец-воевода, — твердо пообещал Родион.
А едва он ушел, Васька Еремеев бросился к столу сочинять письмо в Москву о своевольных проделках атамана Кольцова. Васька писал, что атаман от злобы оговорил невиновных людей, да потом раскаялся: что грозился он побить десятника Канского острожка и еще многое другое.
Письмо было одобрено воеводою и незамедлительно послано в Сибирский приказ с верными казаками, везшими в Москву мягкую рухлядь.
Еще на канской дороге Куземко спросил Бабука, верно ли, что этот узкий, как шило, нож дал Гриде подьячий Васька Еремеев. Бабук удивленно посмотрел на Куземку и сказал:
— Аха.
— И сколько же Васька хотел за него?
— Две шкурки, однако.
— Я сам рассчитаюсь с подьячим.
Горестными, мучительными были неотвязные Куземкины думы. Курил Куземко беспрестанно и все думал. Вот и нашел он наконец то, что искал по сибирским окраинным острогам столько долгих лет. Теперь Куземко узнал, кто коварный убийца его отца, и теперь жестоко отомстит душегубцу.
Первым его желанием было поехать в приказную избу и там, прямо перед воеводою, покарать злодея Ваську. Но тогда не сносить и своей головы, а как же маленький Илейка и Санкай? Помрут они, околеют с голода и холода без него.
Вспомнилось: Михайло Скрябин записал Куземку в казаки, а записывать гулящих на цареву службу запрещено. Уж не Васька ли приложил руку к той скорой записи, узнав в Куземке сына безвинно загубленного им кормчего? Куземко сильно похож на своего отца. И добился Васька казачьего звания гулящему, чтоб так искупить свой великий грех. Да к тому же недолгая жизнь у порубежного казака, может в первом же бою с нехристями казак сгинуть…
За убийство страшное висеть тебе, окаянный Васька, на скрипучей осине. А ты думал, скроешься, уйдешь от Куземки, нет, Куземко матушке родимой поклялся, что непременно отыщет и сам казнит разбойника смертью.
А сразить душегубца, знать, лучше бы тайно, вон как Харю за острожной стеной прикончили. Сколько потом ни искали — виноватого не дознались. Подкараулить бы так Ваську, когда он выедет из города на пашню! Но до весны ждать долго, а сейчас ему нечего делать в поле. Ну а если вечером вызвать подьячего на улицу обманом, будто к воеводе?
Так, готовя и выдумывая Ваське лютую казнь, Куземко угрюмо бродил по городу с тем отцовским сточенным ножом за пазухой, а спать ложился — клал его себе в изголовье. И думал, думал. Но чем чаще представлял себе, как на захваченном ватажкой дощанике ни за что убивали отца, тем больше сомневался, что убийцею был подьячий Васька. Он ведь сморчок, не подпустил бы его к себе близко богатырь-отец. Но случается — бьют, подбираясь сзади, а ударом сабли можно свалить быка. И все-таки никак не походил Васька на волжского лихого гулебщика.
О подьячем решил расспросить Степанку Коловского. Было то в субботний день. Отдыхая после бани, разопревший хозяин пил в постели квас с тертым хреном. Куземко тихо, словно крадучись, сунулся к нему в спаленку и сказал:
— Дивно, как Васька Еремеев над воеводами властвует. В иных городах не больно чтут подьячих и простому казаку их слово — не указ.
— Плут Васька, да умен. И заведеньям московским его не учить, — дивясь Куземкиным словам, ответил Степанко.
— На Красном Яру он с каких пор?
— Сослали Ваську по указу государя, дай бог памяти, годков с двадцать тому. И был определен Васька в казаки, да тогдашний воевода приметил в нем умельца приказного и взял к себе. С того дня и сидит он в приказной избе, — все еще не понимая, зачем это нужно Куземке, сказал Степанко.
— За грех-то какой сослали?
— Плут он, неправду писал в бумагах посольских. А тебе что?
— Каки таки бумаги?
— Спаси, господи, и помилуй, в царские палаты вхож был Васька, с иноземцами к царю на поклон ходил, с боярами ездил в разные иные земли, да что-то с умыслом в бумагах напутал…
— А дощаники он не грабил?
Степанко рассмеялся, аж слезы на мутных глазах закипели:
— Дурной ты, такие люди на разбой не ходят. Гулебщику удаль нужна, а где ее взять Ваське? Вот Родион Кольцов годен в гулебщики, ему сабля, что женка родная, кистень — братец любезный. У Алтын-хана на спор боролся с мугальским батором, уложил того мугала. Помнится, Родька парнем был, а в остроге в ту пору жила девка Авдотья, в Енисейский острог потом съехала, эта Авдотья была ох уж и дородна и мужиков приискивала. Держала она за обычай: на те сладкие забавы парни носили ее на руках. Собирались по трое и по четверо. Они и донесут ее до леса, да так умаются, что уж и ничего-то им не надобно. А Родион один носил ее туда и обратно.
Куземко уже не слушал хозяина, думал о своем. Если не Васька, то кто еще, кто? У кого взял нож подьячий? Однако долг Ваське — двух соболей — платить надо. Занять бы где шкурок, что ли.
Подьячий сам напомнил о должке. Повстречал Куземку на торгу, озираясь, шепнул на ухо:
— Ножишко мой, простите, приглянулся? Не запамятовал ли, что сулил?
— Помню. Дорого, да уж заплачу, — сказал Куземко и неожиданно спросил: — А где взял ножик?
— Смотри, не сыск ли затеваешь. Не было бы промашки.
— Знать хочу, не чужой ли ножик куплю.
— Мой, сам сковал, сам березовый оклад для ручки выточил.