Дикая кровь
Часть 4 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А мы беседуем тут, чтобы с киргизами и с братскими людьми драки какой не учинять. Не жесточить их, чтоб, избави бог, не привести к бунту, — с достоинством говорил он, сидя на обычном воеводском месте под иконой Спасителя.
Глядя воеводе прямо в отекшие от сна глаза, Ивашко согласно покачивал головой и поддакивал, а когда Скрябин выговорился, без обиняков попросился в казаки. Воевода и впрямь удивился такой просьбе — нет ли в том какого подвоха, — пристально, с недоверием посмотрел на Ивашку и, не отрывая взгляда, сказал:
— Толмачить будешь. Служи правдой государю.
Скрябин тут же важным кивком отпустил киргиза, но Ивашке некуда было торопиться, и он остался в толпе, уже собравшейся у крыльца, ждать воеводского правого суда. Вскоре на крашенное охрой крыльцо первым бойкой семенящей походкой вышел Васька Еремеев с большой и пухлой парчовой подушкой, которую он взбил еще раз и торжественно положил на лавку, где должен был сесть воевода. Потом Васька бочком приблизился к балясинам и зычно выкликнул истцов и ответчиков и строгим голосом попросил их подойти поближе.
Появившись на крыльце, воевода без особого интереса оглядел притихшую внизу толпу и с силой высморкался двумя пальцами, потом снял колпак — блеснула крупная лысина, достал из колпака носовой платок и тщательно вытер пальцы.
Первым судили Артюшку Шелунина. Дюжий казак с бердышом привычно ухватил его за шиворот и подтолкнул к самому крыльцу, теперь, задрав вихрастую рыжую голову, беспутный Артюшко смотрел на воеводу, словно на икону. Он смотрел без страха и даже без видимой обиды, поскольку уже точно знал, что полагается за купание в грозу. Воевода по тем временам был человеком добрым, но справедливым: никаких послаблений ослушникам не давал. Не было у Артюшки сердца и на доносчика Ваську Еремеева: от подлого своего характера не скроешься, да и должность у Васьки куда как незавидная.
— Что ж это ты содеял, окаянный! Али спина засвербела?
У Артюшки дернулась и отвисла челюсть: стоит и молчит, что камень. А воевода по обыкновению не спешил с карою — покаяния ждал. Через балясины вниз заглядывал.
Стоявший позади Артюшки большелицый стрелец обушком бердыша легко толкнул ответчика в костлявую спину, шепнул:
— Винись-ко да ниже поклонись.
Артюшко недовольно повернул косматую голову:
— Твою маму!.. Не всяка болезнь к смерти.
— Чего молвит, свет мой? — воевода приставил ладонь ребром к уху.
— Винится, отец-воевода, — чинно ответил стрелец.
— Бог милостив, — перекрестился на церковь Скрябин и возгласил, чтоб все слышали: — Десять батогов за вину, а к ним еще и еще десять за таки повинны речи.
Палач крупными жилистыми руками подхватил Артюшку под тощее брюхо и легко, как лягушонка, швырнул на козла. Помощники палача без церемоний вмиг распоясали Артюшку, стащили с него ветхие порты, обнажив серый в чирьях зад, растянули и коленями прижали бедолагу к козлу, чтоб под ударами не вился гвоздем гнутым.
Из сырого затхлого подклета съезжей Гридя вынес и, крякнув, поставил ушат с распаренными ивовыми прутьями, облюбовал несколько гибких лозин потолще. Попробовав каждую из них на крепость, не спеша засучил выше локтей рукава черной рубахи и, будто примеряясь, секанул высунувшего язык Артюшку.
Резкий с потягом удар пришелся по самой пояснице. Артюшкин белесый язык мелькнул и спрятался. Палач выждал, пока на коже обозначилась ровная кровавая строчка, мутным взглядом исподлобья оглядел повесивших головы казаков и посадских. Все угрюмо и виновато молчали, и всем было слышно, как хрустела под юфтевыми сапогами палача ореховая скорлупа да коротко, раз за разом, посвистывали батоги. А Васька Еремеев на виду у всех загибал на руке короткие пальцы — считал бои:
— Три. Четыре.
В разгар порки сквозь притихшую толпу продрались желтолицые бухаретины с тощим парнишкой, которого у них так никто и не купил. Все трое враз, как подкошенные, пали на колени перед Михайлой Скрябиным, затем один из них, что побойчее, видно, старшой, по-своему часто залопотал что-то, протягивая к воеводе сложенные — ладонь к ладони — руки.
— Чего он? — недовольно спросил Скрябин у стоявшего рядом с ним Васьки.
Подьячий с недоумением быстро пожал плечами, замялся. Пробежал по толпе проворными глазками, нет ли поблизости какого толмача. И тогда, понимая трудное Васькино положение, пришел на помощь Ивашко. Он выступил из толпы вперед и, сорвав с головы колпак, поклонился воеводе и сказал:
— Купцы просят твоей милости.
— Вот напасть! Чего им надобно?
Бухаретины жаловались на побившего их лихого русского мужика с котомкой, с кучерявой бородой, который хотел было купить парнишку, долго торговался, но почему-то передумал, в гневе набросился на купцов и стал драться. Вон как бил, чуть совсем не изувечил, ай-ай! О, Аллах, разве так можно?
Люд дрогнул дружным смехом. Рыжая голова Артюшки высоко взметнулась над козлом и повернулась взглянуть на челобитчиков. На Красном Яру всякое бывало, но бухаретинов здесь били не часто.
Скрябин схватился за живот, но тут же одернул себя, посерьезнел, бросил Ваське через плечо:
— Пиши, мой свет, чтоб сыскать про то непременно.
Когда Ивашко, запинаясь и отчаянно жестикулируя, перевел бухаретинам строгие воеводины слова, купцы обрадовались, согласно закивали и застрекотали еще громче, то и дело показывая пальцами на ясыря. Воевода с умилением поддакивал им, затем удивленно и вопрошающе посмотрел на Ивашку.
— Купцы просят принять парнишку в поминок, — сказал Ивашко.
— Куда его! Немочен и шелудив ясырь, — зевая, проговорил воевода.
Но бухаретины лопотали свое, они не отступались, они частыми тычками в тонкую шею подвигали затравленного парнишку все ближе к крыльцу.
— Возьми, а он помрет — грех на душу примешь. А так кому его сбудешь? — сказал Скрябин в надежде найти среди казаков и посадских покупателя.
Но площадь растерянно молчала. Не тот товар предлагал воевода, никому не хотелось деньги бросать на ветер.
— Я куплю, — вдруг задорно произнес Ивашко.
— Ты? А каку цену дашь? Ну как дорого запрошу?
— Три рубля.
— Ладно, — с неподобающей его положению поспешностью согласился Скрябин.
Ивашко, постукивая подковками сапог, поднялся на крыльцо, на ходу, под многими завистливыми взглядами отсчитывая деньги.
— Дивно! — с шумом перевела дух пораженная толпа: ничего не скажешь — богат киргиз да к тому же и щедр, отменно щедр.
— Любо!
Сойдя с крыльца, Ивашко взял чумазого парнишку за худенькие узкие плечи.
Парнишка привычно поддернул сползавшие крашенинные штаны и пошел за Ивашкой сразу, даже не оглянувшись, слова не вымолвив бухаретинам на прощание. Чуткая и добрая душа парнишки, видать, уловила скрытую жалость и нежность, с которой отнесся к нему молодой усатый киргиз.
Покинувший острог Ивашко не видел, как вскоре за ноги стащили с козла полумертвого, окровавленного Артюшку Шелунина, на посеченную спину ручьем лили ему меж лопаток холодную, из колодца, воду. А когда на него с трудом натянули порты и на пупу завязали гасник, Артюшко приоткрыл мутные глаза и едва шевельнул белыми, запекшимися губами:
— Ничо, твою маму.
Феклуша в синем бархате теплой летней ночи выросла на пороге бани, принеся с собой свежий и пронзительный запах укропа и парного молока. С жадностью бросилась она целовать милого ей Куземку в губы, льняные кудри, а он поначалу легонько отстранял ее, стыдясь женкиной щедрой ласки, и грузно пыхтел спросонья:
— Чего уж там. Ладно.
Раз и другой ударили, изрядно поднатужившись, и зашлись в заполошном медном громе голосистые колокола. Феклуша прислушалась к их гулкому в устоявшейся тишине предрассветья, к их призывному трезвону, с томлением сказала:
— В Покровской церкви зазвонили к заутрене. Хотя звон-то погуще. В остроге, поди, — и подлегла к Куземке, кошкой прильнула к нему.
Разморенный крепким сном, он, тяжело сопя и по-медвежьи грубо, подмял ее. И она поддалась ему и тихо засмеялась.
Потом Феклуша, светлая, с крупными пятнами малинового румянца на щеках, мягко оглаживала свои молочно-розовые бедра и сильные икры, любовалась ими, зная, что они нравятся и Куземке. А он повернул Феклушу лицом к оконцу и запустил руку в пышные шелковистые косы, потрепал их и спросил:
— Пошто за старого пошла?
Она усмехнулась, передернула круглыми белыми плечами: какой, мол, ты непонятливый. И стала рассказывать ему с придыханием, певуче, словно песню хороводную протягивала:
— И муж у меня был молоденький сокол да пригожий, вроде тебя. Да не довелось пожить с ним всласть, помиловаться — киргизы его на бою насмерть побили. А к этому сатане на богатство пошла, на ногах ровно колодки, а пошла, сын он боярский, Степанко Коловский, может, слышал?
— Не довелось.
— Бог его и достатком, и умом не обидел, ан упивается вином, а из утробы он трухлявый — что гнилушка. — Феклуша еще полюбовалась собой.
— Закройся. Не ровен час, мужик явится, — встряхнул кудрями Куземко.
Феклуша сверкнула горячими глазами, зашлась веселым, раскатистым смехом:
— Экой пугливый! Может, он рад будет, что обгуляешь меня, кобылку строптивую, неезженую. Однако пойду похмелю хворого да и тебе пожевать принесу. А то айда в избу?
— Неси, коли так.
Но с едою пришла не она, а сам Степанко, растрепанный, в рубашке с расстегнутым воротом. В деревянной тарели была рассыпчатая — крупица к крупице — гречневая каша, кусок жареной курицы и большой ломоть черного хлеба. Голос у Степанки с похмелья скрипел, ровно старая телега на ухабах:
— Закусывай, чем бог послал.
Был Степанко отечен лицом, на бескрылом носу и на щеках набухли синие жилки. Прищурясь, он долго рассматривал Куземку, затем спросил:
— Пойдешь ко мне? Кормиться будешь. Да работа ли у меня! Пшеницы на степи две десятины, и те нахожая саранча поточила. Лошадей тож тебе не пасти, сена не косить, на то другой есть работник, новокрещен…
— Чего ж делать тогда?
— По хозяйству управляться. Когда дрова порубить, зимой в лес съездить, скот убирать.
— Сколь на год кладешь? — заинтересованно спросил Куземко.
— Хлеб мой.
— А вина захочу?
— Напою.
Как водится, слово к слову и ударили по рукам. И в тот же день безгнездого Куземку поселили в жилой подклет с высоким потолком, довольно просторный, несмотря на отгороженный драницами угол, где зимой держали всякую народившуюся скотину. Феклуша тотчас же принесла ему пуховую подушку и набитый тряпьем тюфяк. Она поблескивала голубыми глазами, радовалась, что Куземко не сойдет со двора, что она будет видеться с ним, когда только захочет.
К ужину Куземку пригласили наверх. И когда он, с двух сторон оглаживая светлые волосы, чинно присел к столу напротив хозяина, Степанко, не скупясь, налил всем по чарке водки. Закусывали горячими шаньгами со сметаной и жареным луком. А ночью Феклуша снова приходила в подклет, и ночь показалась Куземке короткой, как одно мгновение.
Жить бы ему легко, беспечально, кататься бы что сыру в масле, да Степанко однажды похвалился на торгу молодым да сильным работником, слух сразу дошел до съезжей избы, и хитрый гусь Васька Еремеев смекнул, что это за человек. Куземку тут же затребовали в острог на воеводский сыск и расправу.
Дело грозилось бедой. Накануне казаки били челом воеводе на паскудство соборного попа Димитрия Клементьева. Три крестных хода к посевам было, а дождя бог не посылает, единая гроза — не в счет: дождь чуть брызнул над городом и свалился в тайгу. Немощен поп, слеп, к церкви и то ходит с превеликим трудом, разве послушает его Господь наш Спаситель Иисус Христос? Да ни за что! Это все равно, если бы воевода Михайло Скрябин пропойцу кабацкого слушал али разбойника лихого.