Дикая кровь
Часть 20 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Тогда тащи в юрту.
Маганах засучил рукава шубы и легко, как ребенка, взял цирика на руки. Но едва со своей живой ношей, отбросив войлочный полог, он вошел в юрту, его несколькими ударами сбили с ног и до хруста костей прижали к земле. Он не понял, кто и почему так круто и неизвестно за что расправляется с ним. И как бы отвечая на его молчаливый, недоуменный вопрос, кто-то жестко бросил ему из мрака:
— Вражда рождает войну.
— Я Иренек. Я не допущу, чтобы отсюда бежал не имеющий разума.
Пастуха скрутили тем же прочным волосяным арканом, которым до этого был связан цирик. Маганах неподвижно лежал у двери юрты в ожидании смены караула, потом его должны были увести в ханскую тюрьму. Лежал он, неизвестно за что обиженный, и вспоминалась ему сказка, рассказанная как-то мудрым Торгаем.
Сказка была о том, что жил человек по имени Каскар. Он объезжал табуны и увидел камень на горе, а под камнем еле живую змею.
«Освободи, я тебе много добра сделаю».
Каскар был добрым, он взял и освободил ее. А она попросила отнести ее на другую гору.
«Я обессилела, лежа под камнем», — сказала она, и тогда человек положил змею за пазуху.
Тут змея обвилась вокруг шеи Каскара и проговорила:
«Так я плачу тебе за твое добро».
«Но ведь за добро нужно платить добром», — возразил он.
«Пойдем, человек. Кого мы встретим, тот нас и рассудит».
Идут они по степи и встречают пустой летник, лишь одна жердь стоит на месте улуса.
«Рассуди нас, жердь, чем платят за добро — добром или злом?»
«Злом, — ответила жердь. — Я поддерживала юрту, а люди откочевали и бросили меня здесь одну».
«Пойдем до второго суда», — не сдавался мужик.
Видят они лису и просят ее сказать, чем платят за добро. И лиса им:
«Встаньте передо мной оба, и я вас рассужу по правде».
Змея опустилась на землю, а лиса сказала человеку:
«Вот тебе камень».
А змее лиса приказала лечь, как та лежала на земле, когда Каскар ее освободил.
«Теперь вот положи, человек, камень на змею, сделай все, как было».
Каскар положил камень на змею, а та взмолилась:
«За добро злом не платят!»
Но Каскар не слушал ее, он сел на коня и уехал домой…
Много сказок о зверях и людях знает старик Торгай, веселых сказок и печальных.
14
Город жил в постоянном страхе. По избам передавались появившиеся невесть откуда слухи о злых монголах и киргизах. Говорили, враги собирают, мол, неодолимую силу против Красного Яра. А еще упоминали об Ишеевом хитром лазутчике, который уже все высмотрел, все вынюхал в остроге, а воевода почему-то велел отпустить его в степь с миром. Про воеводу говорили тайно, шепотом — как бы, упаси бог, не дознался про то Михайло Скрябин: «Лиха измена».
По зыбистой степи и по непроглядному чернолесью неусыпно сновали, как челноки, казачьи дозоры, чтобы не подошел противник безвестно, как было в иные тревожные годы, когда за великую нерасторопность свою и привычное благодушие служилые и пашенные люди платили обильной кровью. Окрест сплошными кострами пылали тогда деревни, заимки, скирды хлеба. Иноземцы сотнями уводили в рабство связанных арканами несчастных полоняников. Ветер взвихривал и сметал с обездоленной земли горький пепел пожарищ, да по всей округе слышались безутешные стенания.
Правду говорили старые люди, что гром не грянет — мужик не перекрестится. И вот гром грянул: в нескольких днях пути от Красного Яра монголы! И стали казаки спешно копать рвы вокруг острога, строить надолбы, возводить острожные стены. Да время-то зимнее, холодное, земля на сажень промерзла — не возьмешь ни киркой, ни пешнею. Бросили копать рвы — народ в бор подался сосну валить да возить в город. А плотники принялись растаскивать трухлявые башни и стены да возводить новые. От сутеми до сутеми у острожного тына гудела людская речь да без умолку перестукивались топоры.
Не одни мужики яро потели в те дни, не было продыху и хлопотливым женкам, на плечи которых легли все неизбывные заботы по домашности. Нужно и дров подвезти, и скот пообиходить, баньку мужику ко времени истопить, как он усталый из бору вернется, ребятишек покормить и обстирать.
Феклуше тоже с лихвою хватало работы, когда призвали валить лес и работника-новокрещена. Одна осталась она во дворе на многую скотину, и то надо делать, и другое — хоть разорвись. И о Степанке нет-нет да вздумывала: как там ему, в немирной Киргизской степи? Хоть и старый он, гниль-мужик, а душа в нем — ласковая, понятливая.
Но пуще всего Феклушу донимала мысль о Куземке. Что-то стряслось такое, что бесшабашный, веселый вдруг загоревал, закручинился. Скажешь что — сразу не услышит, непременно переспросит.
И чего только не делала, чтобы вернуть Куземке прежнюю веселость и беспечность. Неделю не отпускала от себя ни на шаг — сказала десятнику, что расхворался Куземко, не может в бор ехать. Днем во дворе под навесом мяли коноплю, шерсть били, у скотины в пригонах чистили. А ночью Феклуша подваливалась к Куземке слабая и покорная, и было ей от Куземкиных ласк душно и мучительно, как прежде, но все же примечала: не тот он и думает о чем-то ином.
Попробовала заманить к себе во светелку, на взбитую пуховую постель. Ни к чему уж обтирать вонючие мышиные углы в подклете, коли мужа нет дома и можно дать себе волю, так прямо и сказала Куземке. А он вдруг ни с того ни с сего выкатил на нее сокольи глазищи и грубо бросил:
— Мыслишь, что будет слаще?
— Может, и так.
— Мы с тобою что телята: где сойдемся, там и лижемся.
— Худо, что ли?
— Пошто худо? Было бы немило, не лизались бы. Никто не понуждает, — рассудил он, вяло махнув рукой: мол, что уж поделаешь, коли так вышло у нас с тобою.
В ожидании добрых перемен подлетели филипповки. Мороз с треском рвал окаменевшую землю, воробьи замерзали на лету. Но мужики — не птахи, им не пристало сидеть на печи, когда монголы войною грозятся.
Собрала Феклуша Куземку в бор, уехал Куземко, а сама шубейку на себя да цветастый плат и кинулась в церковь исповедоваться к духовному отцу, молодому попу Димитрию. Если уж говорить по правде, то больше пошла за советом — кто еще поможет ей в самом сокровенном деле?
— Грешна, раба божья Фекла?
— Грешна, батюшка, как есть грешна!
— Оговорила ли кого? Зависть ли к кому таишь?
— С чужим мужиком сплю при живом муже, и нету мне с собой никакого сладу, — честно призналась она.
— Работник Куземко? — понизив голос, с явным любопытством и осуждением спросил он.
— Ага, батюшка.
— Достойнее не нашла?
— Ай он плох? И лицом пригож, и статью… Так и мрет душа…
— Грех великий! — строго оборвал исповедь отец Димитрий.
— Что уж делать? Сама знаю, грех творю, завлекая его, а отступиться нет силушки, — грустно вздохнула Феклуша.
Поп недовольно зашмыгал угреватым носом и не дал никакого совета. Исповедь не принесла облегчения, Феклуша все чаще и чаще стала маяться всякими догадками, что за беда с Куземкой, и решила, наконец, что его сглазил кто-то. Много на Красном Яру их, похотливых женок с дурным урочливым глазом, лишь посмотрит на тебя — и чахнуть начнешь, и всю свою красу, и разум весь растеряешь.
Одно лекарство от тех колдовских чар — заговоры на ключевую воду и на мучнистый корень болотный, что зовется обратим. Корень тот целебный нужно мелко истолочь и порошком подсыпать в щи и кашу. И того лучше сходить к колдунье бабке Прасковье, что в одиночку жила в Качинском краю по соседству с острогом. Бабка давно уже зналась с чертями да с ведьмами, не носила нательного крестика, не ходила в церковь, а если когда и была в храме Господнем, то не молилась и не глотала Святых Даров, причащаясь.
Феклуша боялась приворотницу Прасковью, как огня, особенно ее неподвижного со смертной тоской долгого взгляда исподлобья, ее усов и сдавленного мужского голоса — говорит, как из могилы. Но чего не заставит сделать такая нужда! Насмелилась, пошла Феклуша к колдунье. И та приняла ее не так уж сурово, как обычно обращалась с другими, правда, и без особого привета.
— Человек состоит из восьми частей, — оказала бабка, держась рукой за поясницу и потряхивая растрепанными космами. — Сердце у него от камени, тело от земли, кости от облак, жилы от мглы, кровь от черного моря, теплота от пламени, очи от солнца и душа от духа. И ежели напустить порчу хоть на одну часть, человек почнет беситься и кошкою мяукать. Твой-то никак бесится?
— Вроде и нет. Задумчив он, сумрачен.
— Ежли кому навредить хочешь, сыпь мелкий песок на след, а лучше того помет от летучей мыши, — бабка стала что-то искать в туесах и кружках.
— Мне бы порчу из него выгнать, озабоченно протянула Феклуша.
— Эх, матушка, в таком разе ты к знахарю иди, к Нефеду, он порчу изгоняет, а я только напускаю, на том и стою, — прохрипела бабка, выпроваживая женку.
Дед Нефед, крупный, с лысиной во всю голову, с тоненьким — того и гляди порвется — птичьим голоском, послушал, что скажет женка, важно прошелся по избе и опять к ней:
— Так и быть, дам я тебе снадобье от сглаза и порчи. Но про то слова не говори никому. Распарь травку, что дам тебе, да в парное молоко и пой его каждый день. И тогда станешь ты ему в завлекательных снах являться. Зелье, оно и есть приворотное.
Феклуша отблагодарила Нефеда рублем, сунула пучок сухой, ломкой травы в вырез кумачного сарафана и торопливо, чуть ли не бегом, подалась домой. В тот же вечер распарила снадобье в печи и, как советовал знахарь, тайком угостила Куземку. Ковш парного молока опрокинул он единым махом, вытер рукавом русую бороду и усы:
— Пригоже. Ровно баданом пахнет.
— Знать, коровушки травку такую ели, — Феклуша спрятала свои голубые кроткие глаза.
— Пригоже, — повторил Куземко.
У него в подклете в ту заветную ночь она пробыла аж до вторых петухов, понатешилась с Куземкой вдоволь, а потом ей не спалось, пала на колени и долго, истово молилась перед иконой Божьей матери, чтобы излечился он от недуга. Когда ж рассвело, опрометью кинулась к оконцу, чтоб не прозевать, как он станет запрягать коня. А слюда в оконце закуржавела, пришлось греть ее дыханием да тереть ладошкой.
Куземко вышел во двор на едва проклюнувшейся блеклой утренней зорьке. Постоял у колодца в нерешительности, что-то соображая, потянулся и, звонко поскрипывая снежком, заспешил под навес за сбруей. Феклуша проворно накинула шубу — и, виляя полными бедрами, на крыльцо.
— Что снилось-виделось добру молодцу? — игриво спросила она, заранее радуясь удаче. — Ай все позабыл?
— Каки уж тут сны! — досадливо сказал он.
Феклуша сообразила, что он сегодня в обиде на нее — не выспался. И то сказать, спал ли мужик пару часов. Твердо решила не ходить к нему на этой неделе, пусть опочивает вволю.
И уже назавтра Куземко рассказал ей свой удивительный сон. Будто взошел он на большой белый струг, чтобы плыть неведомо куда, но на струге нет ни гребцов, ни кормчего. Ходит Куземко по стругу, в руках гудок поет, а за ним вроде бы ряженые приплясывают. И говорит он им: садитесь на весла и поплывем. А они качают головами — не хотят садиться. Тогда он хватает палку и — хрясь по голове одного да другого. И тут струг накренился и начал тонуть, вода валом хлынула на палубу. Куземко вскрикнул, кувыркнулся и сразу оказался будто бы на облаке. И вышло как-то, что ряженые уже не ряженые, а босые черти.
Маганах засучил рукава шубы и легко, как ребенка, взял цирика на руки. Но едва со своей живой ношей, отбросив войлочный полог, он вошел в юрту, его несколькими ударами сбили с ног и до хруста костей прижали к земле. Он не понял, кто и почему так круто и неизвестно за что расправляется с ним. И как бы отвечая на его молчаливый, недоуменный вопрос, кто-то жестко бросил ему из мрака:
— Вражда рождает войну.
— Я Иренек. Я не допущу, чтобы отсюда бежал не имеющий разума.
Пастуха скрутили тем же прочным волосяным арканом, которым до этого был связан цирик. Маганах неподвижно лежал у двери юрты в ожидании смены караула, потом его должны были увести в ханскую тюрьму. Лежал он, неизвестно за что обиженный, и вспоминалась ему сказка, рассказанная как-то мудрым Торгаем.
Сказка была о том, что жил человек по имени Каскар. Он объезжал табуны и увидел камень на горе, а под камнем еле живую змею.
«Освободи, я тебе много добра сделаю».
Каскар был добрым, он взял и освободил ее. А она попросила отнести ее на другую гору.
«Я обессилела, лежа под камнем», — сказала она, и тогда человек положил змею за пазуху.
Тут змея обвилась вокруг шеи Каскара и проговорила:
«Так я плачу тебе за твое добро».
«Но ведь за добро нужно платить добром», — возразил он.
«Пойдем, человек. Кого мы встретим, тот нас и рассудит».
Идут они по степи и встречают пустой летник, лишь одна жердь стоит на месте улуса.
«Рассуди нас, жердь, чем платят за добро — добром или злом?»
«Злом, — ответила жердь. — Я поддерживала юрту, а люди откочевали и бросили меня здесь одну».
«Пойдем до второго суда», — не сдавался мужик.
Видят они лису и просят ее сказать, чем платят за добро. И лиса им:
«Встаньте передо мной оба, и я вас рассужу по правде».
Змея опустилась на землю, а лиса сказала человеку:
«Вот тебе камень».
А змее лиса приказала лечь, как та лежала на земле, когда Каскар ее освободил.
«Теперь вот положи, человек, камень на змею, сделай все, как было».
Каскар положил камень на змею, а та взмолилась:
«За добро злом не платят!»
Но Каскар не слушал ее, он сел на коня и уехал домой…
Много сказок о зверях и людях знает старик Торгай, веселых сказок и печальных.
14
Город жил в постоянном страхе. По избам передавались появившиеся невесть откуда слухи о злых монголах и киргизах. Говорили, враги собирают, мол, неодолимую силу против Красного Яра. А еще упоминали об Ишеевом хитром лазутчике, который уже все высмотрел, все вынюхал в остроге, а воевода почему-то велел отпустить его в степь с миром. Про воеводу говорили тайно, шепотом — как бы, упаси бог, не дознался про то Михайло Скрябин: «Лиха измена».
По зыбистой степи и по непроглядному чернолесью неусыпно сновали, как челноки, казачьи дозоры, чтобы не подошел противник безвестно, как было в иные тревожные годы, когда за великую нерасторопность свою и привычное благодушие служилые и пашенные люди платили обильной кровью. Окрест сплошными кострами пылали тогда деревни, заимки, скирды хлеба. Иноземцы сотнями уводили в рабство связанных арканами несчастных полоняников. Ветер взвихривал и сметал с обездоленной земли горький пепел пожарищ, да по всей округе слышались безутешные стенания.
Правду говорили старые люди, что гром не грянет — мужик не перекрестится. И вот гром грянул: в нескольких днях пути от Красного Яра монголы! И стали казаки спешно копать рвы вокруг острога, строить надолбы, возводить острожные стены. Да время-то зимнее, холодное, земля на сажень промерзла — не возьмешь ни киркой, ни пешнею. Бросили копать рвы — народ в бор подался сосну валить да возить в город. А плотники принялись растаскивать трухлявые башни и стены да возводить новые. От сутеми до сутеми у острожного тына гудела людская речь да без умолку перестукивались топоры.
Не одни мужики яро потели в те дни, не было продыху и хлопотливым женкам, на плечи которых легли все неизбывные заботы по домашности. Нужно и дров подвезти, и скот пообиходить, баньку мужику ко времени истопить, как он усталый из бору вернется, ребятишек покормить и обстирать.
Феклуше тоже с лихвою хватало работы, когда призвали валить лес и работника-новокрещена. Одна осталась она во дворе на многую скотину, и то надо делать, и другое — хоть разорвись. И о Степанке нет-нет да вздумывала: как там ему, в немирной Киргизской степи? Хоть и старый он, гниль-мужик, а душа в нем — ласковая, понятливая.
Но пуще всего Феклушу донимала мысль о Куземке. Что-то стряслось такое, что бесшабашный, веселый вдруг загоревал, закручинился. Скажешь что — сразу не услышит, непременно переспросит.
И чего только не делала, чтобы вернуть Куземке прежнюю веселость и беспечность. Неделю не отпускала от себя ни на шаг — сказала десятнику, что расхворался Куземко, не может в бор ехать. Днем во дворе под навесом мяли коноплю, шерсть били, у скотины в пригонах чистили. А ночью Феклуша подваливалась к Куземке слабая и покорная, и было ей от Куземкиных ласк душно и мучительно, как прежде, но все же примечала: не тот он и думает о чем-то ином.
Попробовала заманить к себе во светелку, на взбитую пуховую постель. Ни к чему уж обтирать вонючие мышиные углы в подклете, коли мужа нет дома и можно дать себе волю, так прямо и сказала Куземке. А он вдруг ни с того ни с сего выкатил на нее сокольи глазищи и грубо бросил:
— Мыслишь, что будет слаще?
— Может, и так.
— Мы с тобою что телята: где сойдемся, там и лижемся.
— Худо, что ли?
— Пошто худо? Было бы немило, не лизались бы. Никто не понуждает, — рассудил он, вяло махнув рукой: мол, что уж поделаешь, коли так вышло у нас с тобою.
В ожидании добрых перемен подлетели филипповки. Мороз с треском рвал окаменевшую землю, воробьи замерзали на лету. Но мужики — не птахи, им не пристало сидеть на печи, когда монголы войною грозятся.
Собрала Феклуша Куземку в бор, уехал Куземко, а сама шубейку на себя да цветастый плат и кинулась в церковь исповедоваться к духовному отцу, молодому попу Димитрию. Если уж говорить по правде, то больше пошла за советом — кто еще поможет ей в самом сокровенном деле?
— Грешна, раба божья Фекла?
— Грешна, батюшка, как есть грешна!
— Оговорила ли кого? Зависть ли к кому таишь?
— С чужим мужиком сплю при живом муже, и нету мне с собой никакого сладу, — честно призналась она.
— Работник Куземко? — понизив голос, с явным любопытством и осуждением спросил он.
— Ага, батюшка.
— Достойнее не нашла?
— Ай он плох? И лицом пригож, и статью… Так и мрет душа…
— Грех великий! — строго оборвал исповедь отец Димитрий.
— Что уж делать? Сама знаю, грех творю, завлекая его, а отступиться нет силушки, — грустно вздохнула Феклуша.
Поп недовольно зашмыгал угреватым носом и не дал никакого совета. Исповедь не принесла облегчения, Феклуша все чаще и чаще стала маяться всякими догадками, что за беда с Куземкой, и решила, наконец, что его сглазил кто-то. Много на Красном Яру их, похотливых женок с дурным урочливым глазом, лишь посмотрит на тебя — и чахнуть начнешь, и всю свою красу, и разум весь растеряешь.
Одно лекарство от тех колдовских чар — заговоры на ключевую воду и на мучнистый корень болотный, что зовется обратим. Корень тот целебный нужно мелко истолочь и порошком подсыпать в щи и кашу. И того лучше сходить к колдунье бабке Прасковье, что в одиночку жила в Качинском краю по соседству с острогом. Бабка давно уже зналась с чертями да с ведьмами, не носила нательного крестика, не ходила в церковь, а если когда и была в храме Господнем, то не молилась и не глотала Святых Даров, причащаясь.
Феклуша боялась приворотницу Прасковью, как огня, особенно ее неподвижного со смертной тоской долгого взгляда исподлобья, ее усов и сдавленного мужского голоса — говорит, как из могилы. Но чего не заставит сделать такая нужда! Насмелилась, пошла Феклуша к колдунье. И та приняла ее не так уж сурово, как обычно обращалась с другими, правда, и без особого привета.
— Человек состоит из восьми частей, — оказала бабка, держась рукой за поясницу и потряхивая растрепанными космами. — Сердце у него от камени, тело от земли, кости от облак, жилы от мглы, кровь от черного моря, теплота от пламени, очи от солнца и душа от духа. И ежели напустить порчу хоть на одну часть, человек почнет беситься и кошкою мяукать. Твой-то никак бесится?
— Вроде и нет. Задумчив он, сумрачен.
— Ежли кому навредить хочешь, сыпь мелкий песок на след, а лучше того помет от летучей мыши, — бабка стала что-то искать в туесах и кружках.
— Мне бы порчу из него выгнать, озабоченно протянула Феклуша.
— Эх, матушка, в таком разе ты к знахарю иди, к Нефеду, он порчу изгоняет, а я только напускаю, на том и стою, — прохрипела бабка, выпроваживая женку.
Дед Нефед, крупный, с лысиной во всю голову, с тоненьким — того и гляди порвется — птичьим голоском, послушал, что скажет женка, важно прошелся по избе и опять к ней:
— Так и быть, дам я тебе снадобье от сглаза и порчи. Но про то слова не говори никому. Распарь травку, что дам тебе, да в парное молоко и пой его каждый день. И тогда станешь ты ему в завлекательных снах являться. Зелье, оно и есть приворотное.
Феклуша отблагодарила Нефеда рублем, сунула пучок сухой, ломкой травы в вырез кумачного сарафана и торопливо, чуть ли не бегом, подалась домой. В тот же вечер распарила снадобье в печи и, как советовал знахарь, тайком угостила Куземку. Ковш парного молока опрокинул он единым махом, вытер рукавом русую бороду и усы:
— Пригоже. Ровно баданом пахнет.
— Знать, коровушки травку такую ели, — Феклуша спрятала свои голубые кроткие глаза.
— Пригоже, — повторил Куземко.
У него в подклете в ту заветную ночь она пробыла аж до вторых петухов, понатешилась с Куземкой вдоволь, а потом ей не спалось, пала на колени и долго, истово молилась перед иконой Божьей матери, чтобы излечился он от недуга. Когда ж рассвело, опрометью кинулась к оконцу, чтоб не прозевать, как он станет запрягать коня. А слюда в оконце закуржавела, пришлось греть ее дыханием да тереть ладошкой.
Куземко вышел во двор на едва проклюнувшейся блеклой утренней зорьке. Постоял у колодца в нерешительности, что-то соображая, потянулся и, звонко поскрипывая снежком, заспешил под навес за сбруей. Феклуша проворно накинула шубу — и, виляя полными бедрами, на крыльцо.
— Что снилось-виделось добру молодцу? — игриво спросила она, заранее радуясь удаче. — Ай все позабыл?
— Каки уж тут сны! — досадливо сказал он.
Феклуша сообразила, что он сегодня в обиде на нее — не выспался. И то сказать, спал ли мужик пару часов. Твердо решила не ходить к нему на этой неделе, пусть опочивает вволю.
И уже назавтра Куземко рассказал ей свой удивительный сон. Будто взошел он на большой белый струг, чтобы плыть неведомо куда, но на струге нет ни гребцов, ни кормчего. Ходит Куземко по стругу, в руках гудок поет, а за ним вроде бы ряженые приплясывают. И говорит он им: садитесь на весла и поплывем. А они качают головами — не хотят садиться. Тогда он хватает палку и — хрясь по голове одного да другого. И тут струг накренился и начал тонуть, вода валом хлынула на палубу. Куземко вскрикнул, кувыркнулся и сразу оказался будто бы на облаке. И вышло как-то, что ряженые уже не ряженые, а босые черти.