Дикая кровь
Часть 2 из 62 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да может ли статься!
— Ты о чем, дедушка?
— Да неужто ты и есть тот Ивашко?..
— Я… — запнулся удивленный киргиз.
— Ты — Ивашко?
— Знаешь ли меня, дедушка?
Дед почесал у себя за ошкуром, некоторое время помолчал, сдвинув кустистые брови и справа и слева разглядывая своего постояльца, будто диковинку, затем сипло сказал:
— Эк вырос-то!
— Кто ты, дедушка? — подавшись вперед, спросил Ивашко.
— Человек есть. А тебя знаю, трень-брень. С Ондреем Дубенским Красноярский город поставили, на киргизов ходили, с Ишейкой да Ижинейкой, князцами ихними, насмерть бились, сколь побито на тех боях — аж дивно. А при воеводе Архипе Акинфове атаман Дементий Злобин улусишки киргизские разорял. И на тубинцев немирных, само собой, ходили, и заложников-аманатов взяли, князцов тубинских, а те аманаты из города бежали, и аринские татары их ловили. Узнав же про то, киргизы к острожку подступили с несметной силой и начали требовать, чтоб им аманатов выдали. Тогда и повелел Архип Федорович на виду у киргизов тех князцов повесить, а заодно с ними и полоняников. А тебя я у палача Гриди из рук выхватил. Как только бог сподобил!..
— Истину ли говоришь, дедушка? — спросил киргиз. Сам Ивашко не помнил этого случая, да и не мог помнить — ему тогда едва ли исполнилось пять лет.
Глядя сощуренными, по-стариковски жидкими глазами куда-то в дальний черный угол, Верещага говорил ровно и отрешенно, вызывая в слабеющей памяти смутные картины прошлого:
— Матка твоя дика была, не вынесла аманатства. А воевода за твое спасение приказал хлестать меня батогами, — Верещага недобро ухмыльнулся. — Короток был, покойничек, на расправу. В том годе двое вас осиротело: ты и Родька Кольцов, атаман нонешний. У него родителя за недовоз хлебного жалованья на торгу побили и в реку бросили, в Качу. Только Родьке об ту пору десятый годок шел…
Ивашко слушал, раскрыв рот и пристально глядя в морщинистое, бескровное лицо Верещаги, и не перебивал деда. Все это было для Ивашки и ново, и страшно.
Отчим не любил заводить разговор о Сибири. Лишь на смертном одре, уже отсоборовавшись, сказал, что где-то под Красным Яром есть у Ивашки родные дядья да братья и непременно должен Ивашко ту немирную родню подвести под высокую государеву руку. И тогда, сперва робко, потом все настойчивее, позвала Ивашку Сибирь, неведомая, жуткая и все-таки близкая, его породившая сторона. Он свободно говорил по-киргизски и даже по-монгольски — этому научили Ивашку холопы воеводы, вывезенные Акинфовым на Москву. Они же по вечерам в людской пели гортанные, заунывные песни своих степей и подолгу говорили сказания своего народа.
И тогда снились Ивашке диковинные земли, которых он отродясь не видывал, снились резвые широкогрудые кони и у синих рек белые юрты. И замирало его сердце…
Потом Верещага и киргиз ужинали. Ивашко достал из сундучка осетрину крутого посола, нашлись у него и зачерствелые крендели, запасливо купленные на дорогу в Енисейске. Поглядывая друг на друга, ели споро и смачно. А после ужина киргиз опять полез в сундучок, достал пуховую подушку, взбил ее и бросил себе под голову. Не снимая кафтана и сапог, развалился на лавке и вскоре уснул под сопение и сдержанное покашливание Верещаги.
Ночью ветер поигрывал ставнями, но не эти звуки разбудили Ивашку. Он проснулся от негромкого стука в дверь, а еще услышал, как под чьими-то ногами скрипнуло крыльцо.
— Кого леший несет? — завозился, закряхтел недовольный Верещага, и тут же у печки коротко звякнуло железо — должно быть, топор. Дед толкнул дверь и на цыпочках вышел в сени.
— Открывай, мы от таможенного головы… Пошто приезжий товары не заявляет? — донесся со двора простуженный голос, в котором явно слышалась нарочитая суровость.
— Сгиньте, ончутки!
— Открой-ко, Верещага!
— Днем открою.
— Недосуг нам. Добром просим!
— Уходи, дьявол! Худа бы не было, трень-брень, как гость в рыло пальнет из пистоля, — позевывая, припугнул дед.
— Так уж и пальнет!
— И пальнет!
На дворе прошелестел неуверенный шепоток, еле различимый в порывистом гуде ветра. Кто-то грузно протопал вдоль стены, прямо к воротам. Брякнуло у калитки кольцо. И стало тихо-тихо, слышалось только, как где-то за печью робко скреблась мышь.
— Лиходеи, — буркнул дед себе под нос и, шумно вздыхая и шебарша лучинами, полез на лежанку.
Ивашко не подал голоса, он лишь вздохнул и повернулся с боку на бок.
Белобрысый парень, приплывший вместе с киргизом и добровольно сгрузивший его сундук, тоже не замешкался на берегу. Он привычно вскинул свою подружку-котомку на сильное плечо и легко зашагал вверх по взвозу, огражденному с двух сторон лиственничными надолбами и рогатками. Дождь всюду наделал жирной грязи, дырявые телятиновые сапоги на ходу жадно хватали ее, но парень, казалось, этого не замечал. Его почему-то занимали сейчас квадратные, с крутыми шатрами, чисто умытые башенки острога да маковки двух красноярских церквей, вокруг которых с протяжными и тоскливыми криками вилось воронье.
Звали парня Куземкой, был он гулящим человеком, в Сибирь попал года три назад, нигде не пристал к настоящему делу. Бог не обидел его силой, бродила она в парне, что сусло в пивном котле. И бел, и пригож был лицом, и статен, а глаза голубые, как цвет ленковый, а губы розовые и пухлые, совсем девичьи.
Узкая улочка вывела Куземку в город, на главную площадь в посаде. Остановился гулящий, по-хозяйски огляделся. Все было здесь, как в других острогах. Почти вплотную к частоколу острожной стены прижались хмурые торговые ряды и амбары, отсюда вели в крепость тяжелые ворота с иконой Спаса нерукотворного на главной, проезжей, башне. Над воротами козырьком нависала небольшая площадка, на которой, опершись на граненый ствол ручной пищали, стоял пожилой осанистый казак в сером кафтане с красными поперечинами и в красном же колпаке. Казак покачивал головой и снисходительно посмеивался, глядя, как у ближнего амбара бойкие и сварливые женки скопом рядились с рыбником: суетились без меры, задирались, кричали. Но рыбник хорошо знал цену товару и потому твердо стоял на своем.
У гостиного двора, что на высоком жилом подклете, два жилистых бухаретина в черных тюбетейках и длинных полосатых чапанах продавали парнишку лет десяти — не то монгола, не то калмыка. Парнишка был худ и тощ, на солнце просвечивал, и потому купить его никто не решался — помрет.
Куземко жалел мальца. И то сказать: никакого смысла в ум себе не берет, лишь затравленно озирается, словно пойманный волчонок. Были бы у Куземки деньги, не пожалел — купил бы. Человек живуч, детенышу хлеба да каши овсяной поболе, глядишь — и окрепнет, зарадуется житью-бытью, будет Куземке вместо родного брата.
— Давай так, задарма, — заговорил с бухаретинами Куземко.
Те быстро переглянулись и, очевидно, так ничего и не поняв толком из Куземкиных слов, вдруг начали приплясывать и часто пощелкивать языками. А парнишка по-прежнему со страхом глядел на Куземку и жался к купцам.
— Дурачок, — стараясь не повысить голоса, ласково бросил Куземко.
Густой пьяный смех выплескивался на площадь из кабака, у входа в который, низко опустив усталые головы, дремали привязанные кони да без умолку клянчили у прохожих милостыню гугнивые побирушки.
«Хлебца бы отведать — что-то в брюхе больно урчит», — подумал Куземко, входя в распахнутую дверь. В кабаке кисло и смрадно воняло устоявшейся сивухой, квашеной капустой, людским потом.
Целовальник Харя, плотный краснорожий мужик в однорядке, туго подпоясанной синим кушаком, за который спереди был заткнут тяжелый пистолет, сразу приметил вошедшего Куземку, по-приятельски подмигнул ему хитрым глазом, снимая с полки ендову с вином. Разбитные питейные служки, перехватив цепкий целовальников взгляд, бросились локтями расталкивать злых, отекших от запоя бражников, что столпились у прилавка.
— Вина али меду? — привычно осведомился Харя.
— Квасу, — доставая из кармана деньги, сдержанно ответил Куземко.
— Квасу крепкого? — с привычной ловкостью Харя смахнул с прилавка хлебные крошки и бросил их в обросший волосами рот.
— Давай покрепче, а еще калач и курник. И огурца посолонее.
— Уж солонее нашего где найдешь? Денег на соль не жалеем, — игриво сказал Харя, наливая в квас водки, и тут же подозвал хлопотавшего у столов молодого служку. — Посади-ка с заплечным мастером о бок, — и на потеху казакам дал служке звонкую затрещину.
Палач Гридя был в загуле. Матерый, с крючковатым в фиолетовых прожилках носом и мясистыми, как у коня, губами, окрученный поверх кафтана сыромятным кнутом с толстыми воловьими жилами на конце, он пировал в одиночестве, устроившись поближе к двери, на самом угожем в кабаке месте.
Куземко напрямик прошел к палачу и, не обращая внимания на Гридю, сел за стол и большими глотками стал жадно хлебать холодный хмельной квас, заедая его свежим курником. Потом надкусил хрустнувший огурец и принялся высасывать рассол.
Гридя смотрел на него долго и неотрывно. Он, Гридя, никогда не ел вот с таким смаком, даже тогда, когда бывал отменно голоден. И еще палачу, а он ведь тоже человек, было интересно, что это за пришлый парень, чего ему вдруг понадобилось на Красном Яру. Но прежде чем заводить разговор, Гридя попросил служку принести и ему огурец на пробу.
— Уйду к джунгарам, — как о чем-то решенном, сказал палач, морщась от терпкой огуречной кислоты. — Меня везде ждет славно дело…
Гридя сердито косился на всех и ворчал, он был сегодня наверняка кем-то обижен. И Куземко по врожденной доброте своей пожалел его — видел, небось, как заплечным мастерам достается: иной аж взмокнет с головы до пят, усердствуя, а его заставляют стегать и стегать еще крепче, и посочувствовать казнимому никак не моги.
— Воевода что?.. Васька Еремеев, подьячий съезжей избы, умен, а ух и яр бывает, коли кровью потянет, — думая о том же, говорил Гридя. — Ты сам ложись, однако, вот и отведаешь мою руку. Остарел — то истинно, но тут и сноровка надобна. А и где ее взять молодому? За сноровку меня еще Архип Акинфов гораздо хвалил. Тебе, говорил он, нет замены, Гридя, ежели приспело время кого удавить. У меня в петле долго не пляшут.
Куземко быстро допил остатки кваса, довольный вытер пшеничные усы, взял со стола свою котомку, калач и с легкой душой вышел из кабака. Увидев у него хлеб, нищие наперебой потянули к Куземке скрюченные, трясущиеся руки. Но он тут же опасливо спрятал калач за пазуху.
У коновязи его догнал выскочивший следом босой бражник с золотушной головой и оловянным крестиком на распахнутой плоской груди. Он уцепил Куземку за рукав, настойчиво потянул в заход:
— Нужда есть, парень.
Не гадая, зачем он вдруг понадобился этому бражнику, от которого за версту мерзко несло перегаром, Куземко пошел за тын, прямо к вонючей яме. Было заметно, что мужик придерживал что-то под ветхой полою зипуна. Когда он поднял полу, Куземко увидел в руке у бражника ржавый полумесяц серпа.
— Десять алтын и две деньги, — озираясь, предложил мужик.
Куземко знал, что у пашенных в Сибири запрещалось покупать серпы и косы, сошники и конскую сбрую, потому как, спустив свое немудреное хозяйство, пропив его на вине и квасу, пашенные вконец нищали. Они уже не могли поднимать не только государеву, но и свою пашню. Да и вообще-то не нужен был серп Куземке, совсем ни к чему он гулящему человеку. И Куземко, с досадой махнув рукой, повернулся, чтобы уйти. Но мужик все понял по-своему — решил, что запросил явно лишку.
— Восемь алтын.
— На кой мне серп! Не пашенной я.
— Шесть… А то так дай на косушку.
— Сам ищу, у кого попросить, — Куземко отстранил скисшего бражника и поспешно зашагал на площадь. У амбаров его едва не стоптал лошадью горластый глашатай-бирюч, кликавший последний приказ воеводы:
— Изб не топить, вечером поздно с огнем не ходить и не сидеть, а для хлебного печенья и где есть варить поделайте печи в огородах и на полых местах в земле, подальше от хором, чтоб те хоромы не спалить!..
Бухаретины вялыми голосами окликали прохожих — все еще надеясь продать парнишку. Они обрадовались скорому Куземкиному возвращению, накинулись на него, загалдели, зацокали языками пуще прежнего.
А у Куземки, не в пример казакам, душа мягкая, что воск, и очень уж жалостливая. Он выхватил из-за пазухи еще теплый калач и сунул его парнишке в грязные, все в цыпках руки. Тот жадно ухватил хлеб, потянул ноздрями его духмяный запах, но есть калач не стал, перевел затравленный взгляд на одного из купцов, очевидно, старшего среди них.
— Ты не бойся — жуй, — ласково наставлял Куземко.
Парнишка отдал калач бухаретинам. Те зарадовались, мигом разломили хлеб и принялись чавкать. Ясырь, как на Востоке называли пленников, смотрел на них снизу вверх неотрывно и, мелко подрагивая кадычком, глотал слюну.
Такого Куземко уже никак не мог стерпеть. Ладно б обижали его самого, а тут дите малое, неразумное. Он разом взъерошился весь, отбросил котомку и попер на купцов. Те сначала удивлялись, потом в смятении попятились, не зная, как им быть и что делать. А он ухватил купцов за лоснящиеся от грязи чапаны и резко свел бухаретинов лбами. Бухаретины взвизгнули в голос и обвисли, и разом шмякнулись на землю. Глядя на них, парнишка еще больше испугался, тонко заверещал и — тоже наземь.
— Дурачок, — оглянулся Куземко, уходя подальше от греха. С этими бухаретинами того и гляди наскребешь себе на спину.
Жалея про себя несчастного малолетнего ясыря, Куземко прошагал безлюдной унавоженной улочкой и вышел за последние избы посада, только уже не к Енисею, а к подернутой золотой рябью речке Каче, что надежно прикрывала Красный Яр с севера и востока. Неширокая, всего саженей с десять от берега до берега, густо обросшая смородиной, дымной щетиной лозняка и высокой, по колени, травою, в этом месте она поворачивала, убегая от острога, но тут же скатывалась в Енисей. На косогоре, помахивая длинными гривами, паслись стреноженные кони, а за ними, у брода через речку, с удочками, похожие на воробышек, сидели рядком вихрастые ребятишки. Куземко долго следил за тем, как загорались на солнце и трепетали пойманные ельцы, когда казачата вскидывали кривые тальниковые удилища.
С наслаждением дыша парной свежестью земли, по Воеводскому взвозу Куземко снова поднялся в город. Не торопясь, глазея по сторонам на крепкие и хилые казачьи дворы, прошелся в Покровский край, к стоявшей особняком, вознесенной куполами высоко в небо посадской церкви, за которой, собственно, и кончался посад, дальше зелеными островками кучерявились на медвяной степи тонкоствольные березки, и лишь местами, на лысых песчаных взлобках, вклинивались в Енисей синие сосновые мысы.
«Благодать-то какая!» — окидывая взглядом плывущие в мареве дали, радостно подумал Куземко.
А вечером его опять потянуло к кабаку. Солнце только что скатилось за горы. Еще розовели бревенчатые стены и крыши изб, радужно светились крохотные слюдяные оконца.
Перед кабаком буйно плескалась толпа. Люди рычали, ухали, шарахались, как оглашенные. Здесь по доброму уговору сошлись на кулачки четыре изрядно подвыпивших сына пешего казака Михайлы Потылицына из деревни Лодейки, что на правом берегу Енисея, почти что напротив города. Старший и младший хлестали средних. Те защищались вяло, будто вареные, сплевывая вязкие сгустки крови. Средних жалели в толпе, как могли ободряли:
— Ты о чем, дедушка?
— Да неужто ты и есть тот Ивашко?..
— Я… — запнулся удивленный киргиз.
— Ты — Ивашко?
— Знаешь ли меня, дедушка?
Дед почесал у себя за ошкуром, некоторое время помолчал, сдвинув кустистые брови и справа и слева разглядывая своего постояльца, будто диковинку, затем сипло сказал:
— Эк вырос-то!
— Кто ты, дедушка? — подавшись вперед, спросил Ивашко.
— Человек есть. А тебя знаю, трень-брень. С Ондреем Дубенским Красноярский город поставили, на киргизов ходили, с Ишейкой да Ижинейкой, князцами ихними, насмерть бились, сколь побито на тех боях — аж дивно. А при воеводе Архипе Акинфове атаман Дементий Злобин улусишки киргизские разорял. И на тубинцев немирных, само собой, ходили, и заложников-аманатов взяли, князцов тубинских, а те аманаты из города бежали, и аринские татары их ловили. Узнав же про то, киргизы к острожку подступили с несметной силой и начали требовать, чтоб им аманатов выдали. Тогда и повелел Архип Федорович на виду у киргизов тех князцов повесить, а заодно с ними и полоняников. А тебя я у палача Гриди из рук выхватил. Как только бог сподобил!..
— Истину ли говоришь, дедушка? — спросил киргиз. Сам Ивашко не помнил этого случая, да и не мог помнить — ему тогда едва ли исполнилось пять лет.
Глядя сощуренными, по-стариковски жидкими глазами куда-то в дальний черный угол, Верещага говорил ровно и отрешенно, вызывая в слабеющей памяти смутные картины прошлого:
— Матка твоя дика была, не вынесла аманатства. А воевода за твое спасение приказал хлестать меня батогами, — Верещага недобро ухмыльнулся. — Короток был, покойничек, на расправу. В том годе двое вас осиротело: ты и Родька Кольцов, атаман нонешний. У него родителя за недовоз хлебного жалованья на торгу побили и в реку бросили, в Качу. Только Родьке об ту пору десятый годок шел…
Ивашко слушал, раскрыв рот и пристально глядя в морщинистое, бескровное лицо Верещаги, и не перебивал деда. Все это было для Ивашки и ново, и страшно.
Отчим не любил заводить разговор о Сибири. Лишь на смертном одре, уже отсоборовавшись, сказал, что где-то под Красным Яром есть у Ивашки родные дядья да братья и непременно должен Ивашко ту немирную родню подвести под высокую государеву руку. И тогда, сперва робко, потом все настойчивее, позвала Ивашку Сибирь, неведомая, жуткая и все-таки близкая, его породившая сторона. Он свободно говорил по-киргизски и даже по-монгольски — этому научили Ивашку холопы воеводы, вывезенные Акинфовым на Москву. Они же по вечерам в людской пели гортанные, заунывные песни своих степей и подолгу говорили сказания своего народа.
И тогда снились Ивашке диковинные земли, которых он отродясь не видывал, снились резвые широкогрудые кони и у синих рек белые юрты. И замирало его сердце…
Потом Верещага и киргиз ужинали. Ивашко достал из сундучка осетрину крутого посола, нашлись у него и зачерствелые крендели, запасливо купленные на дорогу в Енисейске. Поглядывая друг на друга, ели споро и смачно. А после ужина киргиз опять полез в сундучок, достал пуховую подушку, взбил ее и бросил себе под голову. Не снимая кафтана и сапог, развалился на лавке и вскоре уснул под сопение и сдержанное покашливание Верещаги.
Ночью ветер поигрывал ставнями, но не эти звуки разбудили Ивашку. Он проснулся от негромкого стука в дверь, а еще услышал, как под чьими-то ногами скрипнуло крыльцо.
— Кого леший несет? — завозился, закряхтел недовольный Верещага, и тут же у печки коротко звякнуло железо — должно быть, топор. Дед толкнул дверь и на цыпочках вышел в сени.
— Открывай, мы от таможенного головы… Пошто приезжий товары не заявляет? — донесся со двора простуженный голос, в котором явно слышалась нарочитая суровость.
— Сгиньте, ончутки!
— Открой-ко, Верещага!
— Днем открою.
— Недосуг нам. Добром просим!
— Уходи, дьявол! Худа бы не было, трень-брень, как гость в рыло пальнет из пистоля, — позевывая, припугнул дед.
— Так уж и пальнет!
— И пальнет!
На дворе прошелестел неуверенный шепоток, еле различимый в порывистом гуде ветра. Кто-то грузно протопал вдоль стены, прямо к воротам. Брякнуло у калитки кольцо. И стало тихо-тихо, слышалось только, как где-то за печью робко скреблась мышь.
— Лиходеи, — буркнул дед себе под нос и, шумно вздыхая и шебарша лучинами, полез на лежанку.
Ивашко не подал голоса, он лишь вздохнул и повернулся с боку на бок.
Белобрысый парень, приплывший вместе с киргизом и добровольно сгрузивший его сундук, тоже не замешкался на берегу. Он привычно вскинул свою подружку-котомку на сильное плечо и легко зашагал вверх по взвозу, огражденному с двух сторон лиственничными надолбами и рогатками. Дождь всюду наделал жирной грязи, дырявые телятиновые сапоги на ходу жадно хватали ее, но парень, казалось, этого не замечал. Его почему-то занимали сейчас квадратные, с крутыми шатрами, чисто умытые башенки острога да маковки двух красноярских церквей, вокруг которых с протяжными и тоскливыми криками вилось воронье.
Звали парня Куземкой, был он гулящим человеком, в Сибирь попал года три назад, нигде не пристал к настоящему делу. Бог не обидел его силой, бродила она в парне, что сусло в пивном котле. И бел, и пригож был лицом, и статен, а глаза голубые, как цвет ленковый, а губы розовые и пухлые, совсем девичьи.
Узкая улочка вывела Куземку в город, на главную площадь в посаде. Остановился гулящий, по-хозяйски огляделся. Все было здесь, как в других острогах. Почти вплотную к частоколу острожной стены прижались хмурые торговые ряды и амбары, отсюда вели в крепость тяжелые ворота с иконой Спаса нерукотворного на главной, проезжей, башне. Над воротами козырьком нависала небольшая площадка, на которой, опершись на граненый ствол ручной пищали, стоял пожилой осанистый казак в сером кафтане с красными поперечинами и в красном же колпаке. Казак покачивал головой и снисходительно посмеивался, глядя, как у ближнего амбара бойкие и сварливые женки скопом рядились с рыбником: суетились без меры, задирались, кричали. Но рыбник хорошо знал цену товару и потому твердо стоял на своем.
У гостиного двора, что на высоком жилом подклете, два жилистых бухаретина в черных тюбетейках и длинных полосатых чапанах продавали парнишку лет десяти — не то монгола, не то калмыка. Парнишка был худ и тощ, на солнце просвечивал, и потому купить его никто не решался — помрет.
Куземко жалел мальца. И то сказать: никакого смысла в ум себе не берет, лишь затравленно озирается, словно пойманный волчонок. Были бы у Куземки деньги, не пожалел — купил бы. Человек живуч, детенышу хлеба да каши овсяной поболе, глядишь — и окрепнет, зарадуется житью-бытью, будет Куземке вместо родного брата.
— Давай так, задарма, — заговорил с бухаретинами Куземко.
Те быстро переглянулись и, очевидно, так ничего и не поняв толком из Куземкиных слов, вдруг начали приплясывать и часто пощелкивать языками. А парнишка по-прежнему со страхом глядел на Куземку и жался к купцам.
— Дурачок, — стараясь не повысить голоса, ласково бросил Куземко.
Густой пьяный смех выплескивался на площадь из кабака, у входа в который, низко опустив усталые головы, дремали привязанные кони да без умолку клянчили у прохожих милостыню гугнивые побирушки.
«Хлебца бы отведать — что-то в брюхе больно урчит», — подумал Куземко, входя в распахнутую дверь. В кабаке кисло и смрадно воняло устоявшейся сивухой, квашеной капустой, людским потом.
Целовальник Харя, плотный краснорожий мужик в однорядке, туго подпоясанной синим кушаком, за который спереди был заткнут тяжелый пистолет, сразу приметил вошедшего Куземку, по-приятельски подмигнул ему хитрым глазом, снимая с полки ендову с вином. Разбитные питейные служки, перехватив цепкий целовальников взгляд, бросились локтями расталкивать злых, отекших от запоя бражников, что столпились у прилавка.
— Вина али меду? — привычно осведомился Харя.
— Квасу, — доставая из кармана деньги, сдержанно ответил Куземко.
— Квасу крепкого? — с привычной ловкостью Харя смахнул с прилавка хлебные крошки и бросил их в обросший волосами рот.
— Давай покрепче, а еще калач и курник. И огурца посолонее.
— Уж солонее нашего где найдешь? Денег на соль не жалеем, — игриво сказал Харя, наливая в квас водки, и тут же подозвал хлопотавшего у столов молодого служку. — Посади-ка с заплечным мастером о бок, — и на потеху казакам дал служке звонкую затрещину.
Палач Гридя был в загуле. Матерый, с крючковатым в фиолетовых прожилках носом и мясистыми, как у коня, губами, окрученный поверх кафтана сыромятным кнутом с толстыми воловьими жилами на конце, он пировал в одиночестве, устроившись поближе к двери, на самом угожем в кабаке месте.
Куземко напрямик прошел к палачу и, не обращая внимания на Гридю, сел за стол и большими глотками стал жадно хлебать холодный хмельной квас, заедая его свежим курником. Потом надкусил хрустнувший огурец и принялся высасывать рассол.
Гридя смотрел на него долго и неотрывно. Он, Гридя, никогда не ел вот с таким смаком, даже тогда, когда бывал отменно голоден. И еще палачу, а он ведь тоже человек, было интересно, что это за пришлый парень, чего ему вдруг понадобилось на Красном Яру. Но прежде чем заводить разговор, Гридя попросил служку принести и ему огурец на пробу.
— Уйду к джунгарам, — как о чем-то решенном, сказал палач, морщась от терпкой огуречной кислоты. — Меня везде ждет славно дело…
Гридя сердито косился на всех и ворчал, он был сегодня наверняка кем-то обижен. И Куземко по врожденной доброте своей пожалел его — видел, небось, как заплечным мастерам достается: иной аж взмокнет с головы до пят, усердствуя, а его заставляют стегать и стегать еще крепче, и посочувствовать казнимому никак не моги.
— Воевода что?.. Васька Еремеев, подьячий съезжей избы, умен, а ух и яр бывает, коли кровью потянет, — думая о том же, говорил Гридя. — Ты сам ложись, однако, вот и отведаешь мою руку. Остарел — то истинно, но тут и сноровка надобна. А и где ее взять молодому? За сноровку меня еще Архип Акинфов гораздо хвалил. Тебе, говорил он, нет замены, Гридя, ежели приспело время кого удавить. У меня в петле долго не пляшут.
Куземко быстро допил остатки кваса, довольный вытер пшеничные усы, взял со стола свою котомку, калач и с легкой душой вышел из кабака. Увидев у него хлеб, нищие наперебой потянули к Куземке скрюченные, трясущиеся руки. Но он тут же опасливо спрятал калач за пазуху.
У коновязи его догнал выскочивший следом босой бражник с золотушной головой и оловянным крестиком на распахнутой плоской груди. Он уцепил Куземку за рукав, настойчиво потянул в заход:
— Нужда есть, парень.
Не гадая, зачем он вдруг понадобился этому бражнику, от которого за версту мерзко несло перегаром, Куземко пошел за тын, прямо к вонючей яме. Было заметно, что мужик придерживал что-то под ветхой полою зипуна. Когда он поднял полу, Куземко увидел в руке у бражника ржавый полумесяц серпа.
— Десять алтын и две деньги, — озираясь, предложил мужик.
Куземко знал, что у пашенных в Сибири запрещалось покупать серпы и косы, сошники и конскую сбрую, потому как, спустив свое немудреное хозяйство, пропив его на вине и квасу, пашенные вконец нищали. Они уже не могли поднимать не только государеву, но и свою пашню. Да и вообще-то не нужен был серп Куземке, совсем ни к чему он гулящему человеку. И Куземко, с досадой махнув рукой, повернулся, чтобы уйти. Но мужик все понял по-своему — решил, что запросил явно лишку.
— Восемь алтын.
— На кой мне серп! Не пашенной я.
— Шесть… А то так дай на косушку.
— Сам ищу, у кого попросить, — Куземко отстранил скисшего бражника и поспешно зашагал на площадь. У амбаров его едва не стоптал лошадью горластый глашатай-бирюч, кликавший последний приказ воеводы:
— Изб не топить, вечером поздно с огнем не ходить и не сидеть, а для хлебного печенья и где есть варить поделайте печи в огородах и на полых местах в земле, подальше от хором, чтоб те хоромы не спалить!..
Бухаретины вялыми голосами окликали прохожих — все еще надеясь продать парнишку. Они обрадовались скорому Куземкиному возвращению, накинулись на него, загалдели, зацокали языками пуще прежнего.
А у Куземки, не в пример казакам, душа мягкая, что воск, и очень уж жалостливая. Он выхватил из-за пазухи еще теплый калач и сунул его парнишке в грязные, все в цыпках руки. Тот жадно ухватил хлеб, потянул ноздрями его духмяный запах, но есть калач не стал, перевел затравленный взгляд на одного из купцов, очевидно, старшего среди них.
— Ты не бойся — жуй, — ласково наставлял Куземко.
Парнишка отдал калач бухаретинам. Те зарадовались, мигом разломили хлеб и принялись чавкать. Ясырь, как на Востоке называли пленников, смотрел на них снизу вверх неотрывно и, мелко подрагивая кадычком, глотал слюну.
Такого Куземко уже никак не мог стерпеть. Ладно б обижали его самого, а тут дите малое, неразумное. Он разом взъерошился весь, отбросил котомку и попер на купцов. Те сначала удивлялись, потом в смятении попятились, не зная, как им быть и что делать. А он ухватил купцов за лоснящиеся от грязи чапаны и резко свел бухаретинов лбами. Бухаретины взвизгнули в голос и обвисли, и разом шмякнулись на землю. Глядя на них, парнишка еще больше испугался, тонко заверещал и — тоже наземь.
— Дурачок, — оглянулся Куземко, уходя подальше от греха. С этими бухаретинами того и гляди наскребешь себе на спину.
Жалея про себя несчастного малолетнего ясыря, Куземко прошагал безлюдной унавоженной улочкой и вышел за последние избы посада, только уже не к Енисею, а к подернутой золотой рябью речке Каче, что надежно прикрывала Красный Яр с севера и востока. Неширокая, всего саженей с десять от берега до берега, густо обросшая смородиной, дымной щетиной лозняка и высокой, по колени, травою, в этом месте она поворачивала, убегая от острога, но тут же скатывалась в Енисей. На косогоре, помахивая длинными гривами, паслись стреноженные кони, а за ними, у брода через речку, с удочками, похожие на воробышек, сидели рядком вихрастые ребятишки. Куземко долго следил за тем, как загорались на солнце и трепетали пойманные ельцы, когда казачата вскидывали кривые тальниковые удилища.
С наслаждением дыша парной свежестью земли, по Воеводскому взвозу Куземко снова поднялся в город. Не торопясь, глазея по сторонам на крепкие и хилые казачьи дворы, прошелся в Покровский край, к стоявшей особняком, вознесенной куполами высоко в небо посадской церкви, за которой, собственно, и кончался посад, дальше зелеными островками кучерявились на медвяной степи тонкоствольные березки, и лишь местами, на лысых песчаных взлобках, вклинивались в Енисей синие сосновые мысы.
«Благодать-то какая!» — окидывая взглядом плывущие в мареве дали, радостно подумал Куземко.
А вечером его опять потянуло к кабаку. Солнце только что скатилось за горы. Еще розовели бревенчатые стены и крыши изб, радужно светились крохотные слюдяные оконца.
Перед кабаком буйно плескалась толпа. Люди рычали, ухали, шарахались, как оглашенные. Здесь по доброму уговору сошлись на кулачки четыре изрядно подвыпивших сына пешего казака Михайлы Потылицына из деревни Лодейки, что на правом берегу Енисея, почти что напротив города. Старший и младший хлестали средних. Те защищались вяло, будто вареные, сплевывая вязкие сгустки крови. Средних жалели в толпе, как могли ободряли: